355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Васильев » Повести » Текст книги (страница 17)
Повести
  • Текст добавлен: 4 октября 2017, 00:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Павел Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

– Смотри, зырят, зырят! – кричу я Мишке.

Девчонки, смеясь, вскакивают и перебегают на противоположную сторону улицы.

– Васек! – зовет меня с кухни тетя Аля. – Ты смотри-ка, что у тебя делается, примус погас!

– В чем дело? – приоткрыв дверь, спрашивает Глафира.

– Да вот примус у Васьки залило.

– У кого? – Глафира хмуро смотрит на меня. – Ты тут все шкодишь? – и дает мне увесистый подзатыльник.

– За что ты его, милка? – вступается тетя Аля.

– А чего он… – раздраженно ворчит Глафира. И совершенно иным тоном, глухо, виновато: – Пьяная я, Алька.

– И-и, ничего, милка моя! Пьяный проспится, а дурак никогда! Да чего же ты выпила-то?

– Ты прости меня, Алька. Худо я о тебе подумала. Когда сказал этот балбес… Не должна была я так о тебе думать. Столько лет вместе прожили… А я – вот так… Эх, подлая!

– Да успокойся, – уговаривает ее тетя Аля. – День-то сегодня какой, Берлин взяли! В наш самый большой всенародный праздник! Радость-то какая!

– Берлин!

Приходит мама.

– Как поработалось, Дуська? – обращается к ней Глафира.

– Хорошо, спасибо.

– Опять таскала?

– Немножко пришлось.

– Тяжело было?

– Нет, меня сейчас берегут. Просто отвыкла за это время.

После ужина, перед сном, мама просит меня:

– Помажь, пожалуйста, мне плечо йодом.

Она приспускает на правом плече платье. Кожа у нее там вся содрана.

– Подушка плохая попалась, – говорит мама. – Моя куда-то затерялась, пришлось чужую взять. Ну, теперь скоро все. Немного осталось.

Я намачиваю йодом ватку и провожу по плечу. Мама морщится:

– Щекотно.

– А не больно?

– Нет, не больно, только щекотно. И прохладненько. Будто новый сантиметр на плечо накинула.

14

Я просыпаюсь ночью.

– Победа! – кричит и тормошит меня мама. – Победа! Война кончилась! Победа! – Она обнимает меня, целует. – По радио только что передали. Победа!

Я вскакиваю, отшвыриваю одеяло. Победа!

Нет, я не спал, я только и ждал этого сообщения, все последние дни, каждый час, каждую секунду, после того как взяли Берлин.

– Ура!! Война кончилась! Победа!

А за садом – бух, бух! – взлетают разноцветные ракеты.

– Победа! – кричу я, высунувшись в окно. Смеюсь от счастья, ору во все горло: – Победа! Победа!

На кухне обнимаются мама и Глафира, плачут обе. С разгона бросаюсь на них, обнимаю.

– Будите Мишку! Всех будите! – велит Глафира. – Будите всех!

Выскакиваю на лестницу, бегу по этажам, стучу в двери.

– Война кончилась!.. Война кончилась!.. – И бегу все выше, выше…

Когда спускаюсь обратно, на каждой лестничной площадке стоят соседи, плачут, обнимаются. Ребятишки, старики, женщины в наспех накинутых незастегнутых платьях.

Я торопливо одеваюсь.

– Куда ты? – спрашивает мама. Она переодевается за дверцей шкафа. – Умойся хоть. Рубашку новую надень. Я сейчас отглажу.

Но я не жду. Бегу по улице. А мне навстречу и в одну сторону со мной бегут люди. Все бегут!

А на Суворовском, напротив нашей Таврической, гремит радио.

У Юркиного дома пляшет дворничиха. Одна. Подняв вверх руку с белым платочком, притопывает. А слезы сыплются по щекам, как дождь в солнечный день.

– Я всех потеряла. А все-таки дождалась… Барыня ты моя, сударыня ты моя, дождалася, дождалася…

– Васька! – высунувшись из окна, кричит Юрка. Швыряет в меня банкой, едва успеваю отскочить. Мы с ним сцепляемся на лестнице.

– Победа!

– Победа!

Тузим друг друга больно, почти по-настоящему.

На Юркиной кухне почему-то все суетятся у примусов. Юркина тетя в строгом темном платье с белым большим кружевным воротником.

– Вася! Родной мой, позволь тебя поздравить с днем Победы! Дай я тебя поцелую! – говорит она и сухими, как промокашка, губами касается моей щеки.

Когда мы с Юркой выбегаем на улицу, там уже многолюдно и оживленно. В госпитале, напротив Юркиного дома, настежь распахнуты все окна. Подоконники забиты ранеными. Кто в халате, кто в белой, расстегнутой до пупа рубашке. А под окнами на панели толпа. Все что-то кричат, смеются. И кажется, кого-то стащили с подоконника, качают, потому что толпа ухает и над головами взлетают босые ноги.

У женской школы – не пройти. Взявшись под руки, по десять – пятнадцать в ряд девчонки ходят по панели, поют хором.

 
Дождливым вечером, вечером, вечером,
Когда пилотам, скажем прямо,
Делать нечего,
Мы приземлимся за столом…
 

В трамваях – полным-полно. Мы висим на подножке. Держимся каким-то чудом. А на каждой остановке к нам бегут, кричат еще издали:

– Атас! Убери ногу! Ногу, ногу!

Вагон шумит, хохочет, и кажется, что весело подпрыгивает и раскачивается.

Юрка провожает меня до проходной.

Не знаю уж почему, но все в этот день, услышав о победе, побежали на работу.

В цехе шумно. На некоторых верстаках уже постланы газетки, на них – пустые стаканы, бутылки, кое-где слесари стоят веселыми кучками. Пусть выпьют! Сегодня можно! Сегодня всем разрешается. Они заслужили!

– Савельев! Ушастик ты мой, иди сюда! – издали кричит мне Клава Фиссолонова. – А не ты ли на меня сердился, на Клавку-то?

Но меня уже перехватил Жарков. Молча крепко жмет руку. И я ему крепко жму в ответ. Так мы стоим, смотрим друг на друга и держимся за руки.

И вдруг раздается «Марш Буденного». Это играет наш цеховой оркестр. Все устремляются к нему.

Они стоят, несколько мальчишек, сосредоточенные, серьезные. Среди них Борька Филиппов. Он красный, как перезревший помидор. На нем галстук с широченным узлом. В рукавах рубашки квадратные запонки.

– На улицу пошли! На улицу! – кричат им. – Давайте во двор, туда весь завод вышел!

Ко мне подбегают, подхватывают под руки улыбающиеся Круглов и Шинников.

– Бугор, пошли все вместе. Становись в один ряд!

– Бригаду Савельева – вперед! Пропустите молодежную вперед! – распоряжается Иван Петрович.

– Жарочек, милый ты мой! – говорит подвыпившая Клава мастеру и, обхватив его за тонкую шею, целует в щеку. – А сколько мы не по домам, а вот тут на ватничках за верстаком спали? А вот и войне конец!..

15

В этот день мало кто работал. Я возвращаюсь в четыре, но мама уже дома. Нарядная, красивая, она порхает по комнате. Все здесь прибрано, вычищено, на столе в вазе стоят ветки распускающейся вербы. И все наши соседи тоже дома. Дверь на лестницу не заперта. Да и от кого запирать? В такой-то день, сейчас.

Наверное, поэтому не было никаких звонков, ни стука, даже шагов мы не слышали, а вот так легонько, беззвучно дверь позади меня приоткрывается – поначалу мне даже показалось, что я плохо притворил ее, – и в комнату входит папа. Останавливается у порога.

– Здравствуйте, мои дорогие, – произносит он тихо. – С Победой вас!

Длительное неловкое замешательство. Мы стоим, остолбенев.

– С Победой! – первой овладев собой, с большой задержкой отвечает мама. Она сразу вся меняется, напрягшись, будто пружина. Лицо заметно побледнело, красные, как крапивные ожоги, пятна проступили на щеках.

– Очень хорошо, что вы дома, – говорит папа. – Я опасался, что вас нет, ушли куда-нибудь. А вы дома, и оба. – Он говорит это суетно, словно боится, что мы его сейчас остановим. В руках у него сверток, кладет его на стол. – Такой праздник… Взгляните, что на улице сейчас делается, все поют, танцуют. А народу – весь город вышел.

Мы с мамой молчим. Я все еще никак не могу прийти в себя, настолько неожиданно для меня его появление. Такое ощущение, будто я нырнул и задохнулся, не хватает воздуха.

Явно не зная, что делать, и тяготясь этим, он садится к столу, сняв кепку и положив ее на колени, предварительно спросив:

– Можно сесть?

– Да, пожалуйста.

– Ну вот, опять все в сборе. – А кепка, эта серенькая, помятая, с пуговичкой посередине, крутится, крутится у него в руках под быстро шевелящимися пальцами. – Может, чай поставишь?

– Да, я сейчас, – срывается с места мама.

– Я помогу, – пытаюсь выскочить вместе с ней.

– Нет, не надо, – останавливает нас папа. – Обойдемся. Я сейчас не хочу… А народу на улице пропасть… Да… Все куда-то бегут. И я побежал. К вам… – Он встает, уронив кепку на пол и не заметив этого. – Словом… я хочу быть с вами. Вы это должны понять. Там у меня ничего нет, все – здесь. Вот я пришел и прошу – не гоните меня.

Слышно, как у мамы в суставах хрустнули пальцы.

– Ты должна меня понять. Ради бога, пойми. Я все время здесь душой, с вами. Так жить больше тоже нельзя. Я извелся, измучился. Я во сне вас вижу, и тебя и его. И думаю только о вас, о вас…

– Чай поставлю, – перебила его мама, резко метнувшись, как бы бросилась к дверям, и здесь же застыв.

А я почему-то как загипнотизированный все смотрю на кепку, лежащую на полу, слежу, наступит он на нее или нет, и не могу поднять на него глаза. И на маму тоже не решаюсь взглянуть.

– Ну что же вы молчите, скажите хоть что-нибудь, – просит папа. Не дождавшись ответа, поворачивается к маме. – Все пройдет. Уверяю тебя, забудется. Я буду помогать тебе это сделать. Все хорошо будет. Поверь мне. Все забудется.

– Нет, – говорит мама. – Не все. Разве я забуду, как ты… В такой момент… Как раненого с воза…

– Зачем так?.. Вместе мы все равно не выжили бы. А так оба живы – это главное. И будем жить. Мы еще будем жить хорошо. Мы должны это сделать. Вот хотя бы ради сына. Ты должна думать о нем. Ты не должна, не имеешь права отнимать у него отца.

– Да, – кивает мама. – Это верно. Не должна… Я и не буду. Если хочет, он может идти с тобой…

Она стоит, закрыв глаза. И слезы не катятся, а сочатся из этих закрытых глаз, из-под слипшихся ресниц.

Папа смотрит на меня и ждет моего решения. И я прекрасно понимаю, что все сейчас зависит от того, что скажу я. От одного меня. Не солги!..

«Как же? – хочется крикнуть мне. – Ведь ты хотела, чтобы он вернулся!.. Я знаю! Как же так?» Но я молчу. Хотя понимаю, что молчание – это тоже ответ.

– Ладно. Я к вам приду в другой раз. Я к вам приду еще, – пугается этого молчания папа. Берет со стола сверток. Мы встречаемся глазами. Пристально смотрим друг на друга. И он, наверное, догадывается о том, что я не решаюсь сказать. Порывисто обнимает меня, придвигает к себе и целует в лоб. – Прощай… Прощай, сынок.

А я как бревно, немой, неподвижный. Стою, руки по швам.

– Прощай.

Под окнами на улице гремит оркестр и кричат:

– Ура, ура!.. Победа!

16

И в фотоларьке тоже кричат:

– Ура! Победа!..

Туда поднабилось дядек, рыночных приятелей фотографа, сидят тесно, упершись спинами в стены, ларек трещит от тяжести этих спин. Стол завален всякой снедью, заставлен бутылками. Гудит, шумит застолица, говорят разом, не слушая и перебивая друг друга.

Из ларька под руку с каким-то дядькой вылезает фотограф.

– Да что тебе дался этот старикашка, что он тебя так растормошил? – поддерживая под локоток, увещевает дядька фотографа. – Ну, побежал, и пусть побежал, скатертью дорожка, пусть помчался со своим этюдничком через плечо, если ему даже сегодня не сидится, обязательно надо рисовать. Пусть, пусть бегает, все посмотрит, пусть.

– Победа! – увидев Юрку и, может быть, не слыша дядьку, улыбаясь, кивает нам фотограф. Он, прищурясь, смотрит на нас, и чувствуется, как ему хочется что-то сказать; одна за другой бегут у него подтолкнутые нашим появлением взбудораженные мысли, как бы промелькивая в прищуренных глазах, и, откликаясь на них, фотограф вдруг спрашивает с какой-то задиристой раздражительностью:

– А если я вдруг в Академию поступлю, тогда как? А? Я все-таки художник! Художник! – Он вырывается от дядьки и сильно ударяется плечом об угол торчащей из-за ларька фанеры.

Там, прислоненные к стене, то ли заготовленные впрок, то ли уже выброшенные, стоят щиты: комбайнер в поле, строитель на фоне подъемного крана, и на каждом щите на месте лица – дыра.

А сквер, весь сквер вокруг ларька запружен людьми. Война кончилась! Победа!.. Кто-то играет на баяне, вальсирует сразу с десяток пар. Особенно выделяется одна, мужчина в пальто с плотной, уже начинающей седеть женщиной. Они кружатся в каком-то упоении. У нее спал с плеча голубенький газовый платочек и летит по воздуху, летит, взмелькивая то у правого, то у левого плеча, а она что-то поет и кружится, закрыв глаза, изредка повторяя: «Быстрее, быстрее…» Мужчина скинул пальто, наугад швырнул его кому-то на руки – потом найдется, и, пока он занят этим, женщина продолжает кружиться, держа руки так, будто он все еще ведет ее, и он подхватывает ее на лету, сразу включается в танец, они кружатся, кружатся, – кажется, этому счастливому танцу не будет конца.

По улице мимо сквера ползет поливочная машина, ребятишки толпой бегут за ней и рядом, стараясь заскочить вперед, под струю, и, опередив их, пожилые тетки, седые, тоже выскакивают под эту струю, а потом стоят, не отряхиваясь, и громко, от всей души хохочут, хвастливо кричат на всю улицу:

– Девки, меня больше всех окатило! Меня-то всю залило! Ха-ха!

А по их лицам с мокрых волос катится вода.

17

Вечером мы все вместе, вся наша коммунальная квартира, собираемся на кухне. Нет только Мишки. Он еще днем ушел с девчонками.

Мы накрываем общий стол и садимся по своим привычным местам. Глафира – с торца, я – рядом с мамой, напротив тети Али.

– Давайте-ка сменим лампочку, – предлагает Глафира. – У меня там есть стосвечовка. Вкрути-ка, Вася.

– Куда же такую, лимит выйдет, обрежут свет.

– Не обрежут! Ни фига не случится. Пусть по-настоящему будет светло!

Я заменяю тусклую сорокасвечовку. И на кухне вдруг разом делается просторнее, радостней, праздничнее.

– Ну вот, другое дело, – говорит Глафира.

Достает бутылку и, шлепком по донышку выбив пробку, разливает водку. Все смотрят, как она льет, ждут.

– Ну… – оглядев всех, встает Глафира. – С Победой!

Она поднимает рюмку, и мы все встаем.

– С Победой, дорогие товарищи!

– С Победой, Дуська, Вася! – говорит тетя Аля.

– И вас с Победой!

Мы чокаемся. Расплескивая водку, обнимаемся, сгрудившись над столом, целуемся.

– С Победой! Ура! Ура! Ура!

Кричим громко и долго. И снова обнимаемся.

– С Победой!

– Вот так теперь и будем все вместе собираться, – говорит тетя Аля. – За одним столом. Самое большое счастье, когда люди вместе. Ни барахло, ни деньги не нужны, а вот чтоб люди были.

– Давайте еще сразу по одной, – предлагает Глафира и тянется за бутылкой.

– Куда торопиться, Глашенька.

Но Глафира не слушает, льет.

– За тех, кто делал Победу. За всех павших! – глухим, сдерживаемым голосом говорит Глафира. – За всех!

– За них! – повторяет торопливо тетя Аля, а слезы катятся у нее по щекам. – За Толечку моего, за Муську, за всех!.. Ах, Муська, как же ты не уберегла себя! Как бы ты сегодня была нужна нам!

– И за моего любимого Митю, – вдруг добавляет Глафира.

– Как? – Все удивленно поворачиваются к ней. – Да что ты, Глаша?

– Нет его, все! – Она сидит, покачивая головой, тяжеленной, кудлатой. Кулаки застыли перед ней.

– Да с чего ты взяла-то? – робко, не соглашаясь с услышанным, не веря, спрашивает тетя Аля.

– Черная бумага лежит. Еще с сорок первого года.

– И с той поры ты все молчала?.. Молчала?..

А мне припомнилось, как в день моего возвращения в Ленинград она стояла в углу в коридоре, обхватив Митины удочки. И как потом часто закрывалась у себя в комнате, пила водку. Глушила горе. Не искала сочувствия. Ни с кем не хотела своей скорбью делиться Глафира.

– Господи, сколько потеряно!

– За всех!

За столом становится тихо. Все поникли, призадумались.

– А теперь, девочки, давайте немножко поплачем, – говорит тетя Аля. – Вот и дождались мы этого дня, светлого праздника. Тысяча четыреста восемнадцать дней мы ждали. Давайте, девочки, поплачем немножко. Сегодня нам прощается.

Она склоняет голову, подносит к глазам скомканный платок.

– На фиг! – вдруг распрямившись, откинувшись, кричит Глафира. – На фиг!.. Наплакались. Не будем плакать!.. Они за этот день головы положили, за то, чтоб весело было. Так имеем ли мы право плакать? Нет! Петь будем! – Она осматривает присутствующих, глубоко, шумно вдыхает и вдруг глушит всех нас своим громовым неуемным раскатистым басом:

 
Частица черта в нас
Заключена подчас!..
 

Гудит, гремит Глафира. Дребезжит посуда на столе, вибрирует в лампочке «волосок».

– Пой, Вася, помогай! – толкает она меня.

И неожиданно, как взрыв, – бах! Вздрагивает дом. Все вскакивают. Салют, салют! За Таврическим садом, над крышами домов, взлетают ракеты. По всему небу брызгает красным, желтым, зеленым.

– Ура! – кричат на улице, где собралась толпа, особенно многолюдная у перекрестка.

– Ура-а! – громче и дольше всех вопят ребятишки, бегут в ту сторону, где стреляют.

– Ура! – кричим мы, сгрудившись у окна. – Победа! Победа! Ура! – Обнимаемся, целуемся.

– Победа! – кричат из всех окон нашего дома.

Вернувшись в комнату, я достаю Муськин дневник и следом за ее записями делаю свою первую запись:

«9 мая 1945 г. Победа!»

ВЕСНОЙ, ПОСЛЕ СНЕГА

1

Ездовой был белобрысый солдат года на три старше Василия, Шинель нараспашку, пилотка на затылок, глаза веселые, озорные, зуб золотой. Василий долго уговаривал его, упрашивал, но он отвечал одно и то же:

– Нет, не могу! Ну не могу! Хоть сердись, хоть нет – не могу! Прямо – куда угодно, а в сторону – не поеду. Я на службе.

– Здесь недалеко. Километров семь.

– Все равно не могу. Видишь, на шоссе тонем, а куда же в сторону!

– Да мы столкуемся с тобой!

– И шнапсик найдется?

– Найдем!

– Так бы и начинал. Эх, была не была, садись! – воскликнул ездовой, привстал, рванул вожжи и хлестнул по лошадям. – Но, одры!

Телега сдвинулась и поползла по дорожной зыбкой грязи, подгребая колесами.

– А покурнявкать есть? – спросил ездовой.

Василий достал кисет.

– О, живем! Пожирнее заверну, если не возражаешь. Можно?

Он оторвал косой уголок газеты и взглянул на пустой левый рукав Василия.

– А тебе завернуть?

– Нет, спасибо.

– Ну, как хочешь. Дело хозяйское. Домой?

– Домой.

– Это здорово!

– Да как сказать…

– Ну! – возразил ездовой. – Это брось! Могло быть хуже. По-всякому могло быть. А это – ни фига, девок щупать сможешь, и хорош!

Ездовой задорно рассмеялся, подмигнув Василию.

– Значит, местный, а? Скобарь? «А Чихачево нам ничово и Сущево нипочем. В Чихачеве гулять будем, а в Сущево не пойдем!» Теперь отсюда фронт далеко ушел. Раньше было слышно, как постукивали, а сейчас – тишина-а! Информбюро сообщило, наши уже в Латвии.

Василий молчал. Телегу болтало из стороны в сторону, будто лодку, грязь срывалась с колес и шлепалась на ноги.

– Если бы до войны к тебе в гости приехал, вот карусель устроили бы, эх, мамочки! Я – плясун-чечеточник! Прима художественной самодеятельности, премии получал, – хвастался ездовой. – У меня ноги, как язык, так и лопочут! Сто ударов на одной половице!.. А дома у тебя кто?

– Мать.

– Знает, что приедешь?

– Нет, не писал. Когда их освободили из оккупации, послал письмо, а получил ответ и сразу сюда. Не писал больше.

– Не женат еще?

– Нет.

– Не успел? Обневестившийся?

– Вроде бы, – улыбнулся Василий.

– Ждет?

– Обещала.

– Девок сейчас полно. Нашего брата сколько перещелкали, а они остаются. Так что тебе в любом случае – малина.

Василий промолчал, но, в который раз сегодня, опять вспомнил о Насте…

Получив письмо от матери, Василий написал и Насте, да ответа не дождался, решил ехать. Мать писала: «Жива Настя, здесь, в деревне…»

Какая она теперь? Повзрослела, изменилась? А я вон какой… Однорукий…

Василий вспомнил, как он радовался, когда сразу после призыва почти каждый день получал от нее белые треугольники.

Потом он припомнил последнюю встречу. Ту последнюю ночь, что он провел в деревне, перед тем как уйти на фронт… Много времени минуло… Уже три года…

Тогда до рассвета просидели они у реки. И вспомнил Василий, как кричал коростель на противоположном берегу, в лугах. Как-то еще не понимал тогда Василий, куда идет, несерьезно все принимал. «Давай переедем на ту сторону, поймаем его», – предложил он Насте.

Эх, какой пацан был, какой желторотик!

А мать понимала…

На рассвете, торопясь, шел Василий по туманной деревенской улице, по-мальчишески думая: «Засиделись. Мама будет ругать», – и остановился, вдруг увидев ее.

Ссутулясь, зажав голову ладонями, мать сидела на крыльце.

– Мама, ты что? – удивился Василий, взглянув на ее потемневшее, разом увядшее, грустное лицо.

– Иди, Вася, попей молочка. Ехать скоро…

Желторотик, какой желторотик был!

Мальчишка! Ничего не понимал!

А Настя?

– Вася, ты крови боишься? – спрашивала она в ту ночь, прижимаясь к его плечу. – Хорошо, что не боишься. А то вдруг ранят кого-нибудь. А я так боюсь! На покосе как увижу: лягушка порезанная скачет, кричит, зажму уши – и бежать! Бегу, бегу, а сама не знаю, куда бегу!.. Не хочу, чтобы ты шел!

– Ты тут скучать не будешь. Вон сколько ребят остается.

– Вася! – воскликнула она и уткнулась ему в пиджак лицом. – Ва-ся! Горе ты мое горькое! Никто мне не нужен, одного тебя люблю и буду любить всю жизнь. По-нашему, по-псковскому! Вот, будь проклята!.. Судьба ты моя!

– Не вешайся на плечо, что ты!..

Каким мальчишкой был! Настя, Настя!.. А знал бы, что столько увижу… Самому хотелось зажать уши да бежать, бежать. И не один раз!

– Подхлестни еще, дружок! Они у тебя совсем уснули, – попросил Василий.

– А вон… – парень привстал. – Тпру! Кажется, ихний лежит. Ну, этого колхознички зароют. Но, одры! Ирония судьбы! Плясун-чечеточник на похоронных дрогах. Ну ничего, переживем! «А Чихачево нам ничово и Сущево нипочем!» Поехали, милые! Эх, соколики!..

Было раннее утро. Солнце еще не взошло, оно скрывалось за горизонтом, но небо и высокие белые облака были пронизаны его яркими лучами, и казалось, что не солнце, а небо и эти облака источают ровный рассеянный свет. Поляны, кусты, дорога – все было подернуто рыхлым сизым туманцем. Он не клубился и не полз, а тонким слоем лежал по-над самой землей. Начинался метрах в тридцати в любую сторону. Но когда подъезжали, то и там тумана тоже не оказывалось, теперь он синел позади, на том месте, откуда только что уехали. Пахло прелой листвой и талой водой. Цвела ракита. Ее верхние темно-красные ветки были усыпаны шишечками, похожими на желтых шмелей. В ольховых рощах вокруг пней белели подснежники. Земля просыпалась, прислушивалась, начинала дышать.

Василий узнавал места, которыми они ехали. Вот сейчас – березовая роща и ручей. И, неожиданно, громадный валун у дороги, облепленный зеленым пластырем мха. Василий уже позабыл о нем, но, увидев, сразу же узнал и обрадовался. Чем ближе подъезжали к деревне, тем напряженнее всматривался и прислушивался Василий.

Но деревня появилась все же неожиданно. Они выехали за рощу и как-то разом оказались на деревенской улице. Столетние дубы вдоль дороги. Колодезный журавль с надетой на крюк деревянной бадьей. Только домов нет. Черные головни у канав, обгорелая жесть, камни да кирпичи.

– Куда везти? – спросил ездовой.

– Я покажу…

Они остановились у мостика через канаву, что вел когда-то к крыльцу дома. Тот же мостик, одна доска, третья от края, выломана.

«А где же мама?» – подумал Василий, торопливо оглядываясь.

За домом, в углу сада, был маленький погребок. Василий побежал к нему, толкнул дверь. Закрыто. Приложил ухо к двери, прислушался. Стукнул, позвал:

– Мама!

За дверью тихо. Василий постучал погромче… «Что ж это? Неужели уехала куда-нибудь?»

– Мама!

– Кто здесь?

Василий почему-то промолчал.

Дверь будто сама собой отодвинулась от косяка, приоткрылась, и Василий увидел мать.

– Это я, – сказал он.

Мать стояла в полуметре от него, одетая, причесанная, как будто все три года она так и стояла здесь, у дверей, ждала. Ее губы дрогнули, она побледнела, протянула к нему руки:

– Вася! – и будто споткнулась, рухнула к Василию. – Сынок! – Схватила, прижалась к нему, вцепилась. – Вася! Сынок! Васенька!

И ее мокрая, дрожащая щека прижалась к его щеке.

– Сыночек мой! Кровиночка! Васенька!

– Ну не надо, мама. Не надо, мам, я пришел, – повторял Василий.

Вещевой мешок упал к ногам, мать взглянула вниз, поймала в ладонь пустой рукав гимнастерки, закрыла им лицо и зарыдала громко, горько:

– Ох, тошно мне! За что так? Ох, миленький!

– Ну, не надо, мама. Ничего, – повторял и еще что-то говорил, и обнимал, и целовал ее Василий. – Не надо, мам. Не надо, не надо.

А по огороду от другой усадьбы, тяжело переставляя босые ревматические ноги, нерешительно шла соседка, бабка Алена. Она еще не понимала, что происходит, близоруко вглядывалась из-под руки. И вдруг, очевидно догадавшись, всплеснула руками и побежала к погребу, еще издали закричав гулко и жутко, нутром:

– Ох, не придут мои ясные соколы!..

Прибежали другие соседки. Пришел дед Андрей, сморкался, ждал, пока бабы немного отхлынут. Не дождавшись, оттолкнул одну, другую и, предварительно сняв шапку и проведя ладонью по волосам, трижды, накрест, расцеловался с Василием.

– Ну, слава богу. Хоть один, да пришел…

– Да вот… – сказал Василий.

– Сынок! Мы и таким рады!

Бабы стояли кругом, всхлипывали, рассматривали Василия, расспрашивали:

– Скоро ль война-то кончится, Васенька?

– А не придет проклятый сюда опять?

– Как кормят в армии? Не видел ли кого-нибудь своих?

И, стараясь скрыть слезы, отворачивались. Василию было неловко стоять вот так. Он достал кисет.

– Закурим, дядя Андрей.

Дед нетерпеливо зашаркал стоптанными валенками, зорко следил за кисетом. А махорочку взял осторожно, двумя пальцами, как берут за крылышки пчелу. Понюхал, гулко крякнул:

– Хороша!.. А то все мох курили.

К Василию протолкался из-за баб мальчик не мальчик и еще не парень – сухонький, беленький.

– Здорово, Василий. – И, смущаясь, протянул руку. – Не узнал, что ль? Игнашев Санька.

– Ну как же не узнал!

И Санька по-телячьи ткнулся Василию в грудь лицом.

– Да, маткин – не твой! А я думал, не узнал.

Солдат-ездовой тем временем сбегал куда-то, раздобыл лошадям сена.

– Мам, у меня там в мешке сахар есть, дай ребятишкам, – вспомнил Василий.

– Не надо! – загомонили бабы. – Самому пригодится. Спасибо!

Мать достала бумажный кулек:

– Берите!

Ребятишки стояли напряженные, серьезные и не двигались.

– Ну берите же! – сказал дед Андрей, подталкивая их.

Кто-то первый, насупясь, протянул руку. За мим – другой. Взяли по кусочку и, молча, с интересом разглядывали. Вопросительно посматривали на взрослых, друг на друга.

– Ешьте. Это сладко! – сказал дед Андрей. – Как малина. Ах, хорошо!

Один, что похрабрее, лизнул кусок и повеселел. Улыбнувшись, побежал от погреба.

Василий видел, как, отойдя в сторонку, ребята сбились в кучу, показывали друг другу, у кого какой кусок.

– Вот шельмы, – покачал головой дед Андрей. – Еще не знают, что такое сахар. За войну-то выросли, не видели.

– А это что у тебя? – спросил Василий, увидев у ближнего мальчонки патрон.

– Где? – переспросил мальчонка. – Ха! Патрон, – осклабился, очевидно решив, что Василий шутит.

– Брось, поранит руку!

– Не, – помедлив, убежденно сказал мальчонка и вытер нос. – Вот в огонь положу, так бабахнет.

– Шельмы! Кого-нибудь долбанет. Да что с ними сделаешь, Вася! Разве усмотришь? Везде всего накидано. Дай сюда, говорю!

Наглядевшись, бабы постепенно стали расходиться, скорбя и завидуя матери Василия. Последней ушла бабка Алена. Она не плакала, не кричала, она покачивалась, как пьяная, и лишь изредка громко стонала, будто спотыкаясь, проламываясь в пояснице.

Василий привез с собой баклажку спирта, выпросил в госпитале. Он пригласил ездового, деда Андрея и Саньку. Они сели в погребе. У Василия была кружка, мать сходила к соседям и принесла еще две. Василий налил поровну.

– Ну, с приездом, Василий Алексеевич! – сказал дед Андрей, пригладив усы. – За твою радость, Петровна. Да за победу! Чтоб все хорошо было!

– Теперь, маткин – не твой, не должно быть худа! – сказал Санька. – Теперь наши погнали.

– И за мое возвращение! – добавил ездовой. – Эх, как бы я сплясал тогда! А как живете, батя? – поинтересовался он у деда Андрея.

– Да как тебе сказать? Так вот и живем. Ребята да бабы. Мужики все, как Санька, старше нет. Разорили все, сожгли. Ни одного коня в деревне, ни одной коровы. Сеять нечего, есть нечего, жить негде. Все – подчистую! А жить надо. Начинаем жить.

Санька сразу же захмелел.

– Я, маткин – не твой, хоть и худой с виду, а я кремяный, – сказал Санька. – Ты не гляди, что я такой! Вот пусть дед Андрей скажет. Я, может, из последних жил. А я такой, спуску не дам. Я всем тут ложки сделал. Ни у кого ложек не было, у всех сгорели, а я сделал…

– Ну что, друзья, – сказал ездовой. – Извините меня. Спасибо за компашку, отчаливаю. Вы дома, а у меня – служба. Если не возражаете, выпью еще одну на дорожку.

Он выпил, энергично, весело попрощался со всеми за руку, вскочил на телегу, сорвал с головы пилотку, сунул ее за ремень и погнал лошадей. А через минуту уже слышно было, как он пел вдалеке:

– «Чихачево нам ничово!..»

– А ты тоже изменился, сынок, – сказал дед Андрей Василию. – Уходил, так еще мальчонкой был. Сколько тебе было, девятнадцать? Поизменился…

Дед Андрей кашлянул, но негромко кашлянул, вроде бы как выдохнул – кхе… И отвел глаза:

– Ваньку нашего, дружка-то, помнишь? Нет больше.

– Как? Неужели и он?..

– Тут, на огороде, и зарыт. Будет время, навести Ванюшку-то. Рад будет…

«Боже мой, скольких же нас, мальчишек… Скольких?»

– Он, вроде, помоложе тебя был?

– Моложе.

– Вот и худо. Лучше бы в армии служил, может, и выжил бы! А таких стали в Германию отправлять. «Тятька, – говорит, – не могу я туда уехать. Все братья в армии, а я – к немцам. Не могу! Спрячь меня!» Под домом вроде пещеры вырыли, из подполицы лаз в нее сделали. Там и сидел. А тут подсказал кто или что… Приехали и подожгли дом. Нас-то к дому не подпускали. Кричал он там, под землей. Звал все, воды просил… Откопали ночью – на руки не взять, испекся. Там и зарыли.

– Кричал! – не утерпев, вмешался совсем захмелевший Санька. – Помогли бы. Рвались бабы. Да вот Мишка Рябухин не пустил. Он… – И Санька грубо, забористо выругался.

– Кто?

– Мишка Рябухин. Он всю войну тут шкодил. Как немцы пришли, сразу к ним пристроился.

– Рябухин? – удивленно переспросил Василий.

– А кто же еще! Он, сволочь! Но я еще его подсеку! Вот подожди, дядя Андрей, а я его подсеку! Я найду!..

– Раньше тут был, а теперь где он?

– Да нет, здесь он, в лесу! Ей-богу, здесь он, знаю! – стукнул себя в грудь Санька.

– А ты откуда знаешь? – спросил Василий.

– Видел я, – сказал Санька. – На прошлой неделе видел. В лесу дрова собираю, слышу, идет по болоту кто-то. Гляжу – он. Грязный, обросший. Рядом прошел. Если б у меня, маткин – не твой, оружие было, я стеганул бы его. Как он тогда нас мучил, да Настю вот…

Санька запнулся на полуслове, смущенно взглянул на Василия.

Василия будто шилом ткнули в левый бок. Он с трудом разогнулся.

– А что? – спросил, взглянув на притихших деда Андрея и мать… – А что… Настя?

– Настя-то?.. Да ты наливай да допивай. Нечего беречь! – сказал дед Андрей. – А что Настя. Свет клином на ней не сошелся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю