Текст книги "Повести"
Автор книги: Павел Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
– Что там? – спрашивает шофер.
– Нельзя дальше, – глухо говорит подошедший.
– Почему?
Подошедший что-то объясняет.
– Да у меня путевка! – восклицает шофер.
– Поезжай вокруг.
– Если вокруг поеду, так у меня бензина не хватит. Шутка! Где его ночью достанешь?
– Нельзя. Предупреждаю.
– Ну и спасибо! Спасибо за предупреждение, рискнем.
Шофер хлопает дверцей, и машину начинает раскачивать на ухабах. Высунувшись из-под брезента, я вижу, что заметно посветлело. Моросит дождь. Кругом крутые холмы, поросшие темным хвойным лесом. Отъехав с полкилометра, шофер опять останавливает машину и, обойдя вокруг, заглядывает к нам в кузов.
– Ну как, живы, христиане?
– Кто там был?
– Шут его ведает, не поинтересовался. Говорят, на мосту трактор подорвало.
Теперь машина движется медленно, будто настороженно крадется, передними колесами прощупывая размокшую глинистую дорогу. Но вот опять остановилась и, притихнув, чего-то ждет. Слышно, как в близком ельнике шумит дождь. Ельник угрюм, густ и темен.
– Все. Вылезай, – после долгой паузы говорит шофер. – Дальше не пробиться. Сели. Тут недалеко теперь, километров семь, пешком дойдете.
Мы вылезаем из кузова. Пустынно. Лес какой-то колючий, верхушки, как пики. Река впереди. Белеют обломки рухнувшего моста. В воде лежит перевернувшийся трактор. В открытой дверце кабины плавает кепка, пошевеливаясь, медленно движется по кругу. Переходим реку, бредем по раскисшей дороге. Близкие ветки елок, как намоченные веники, чуть коснешься, брызгают в лицо.
– Кто бы его мог тут взорвать? – переговариваются идущие.
– Мало ли еще кто тут мог остаться. Вон, смотри, леса какие, на сотни километров. Неделю пойдешь, конца не будет.
– А может быть, партизаны в свое время минку подложили.
Становится по-настоящему светло. Дождь не прекращается. Он перестал сыпать над нами, но будто туманом застилаются дали, дождь ползет впереди. Лес то отодвигается, то снова сжимает дорогу. Изредка мы проходим выжженными деревнями, лишь кое-где сохранилась баня или сараюшка. Но нет, вон уже начали строить, белеют первые венцы нового сруба. И на соседнем пепелище лежат приготовленные бревна. Рождается заново деревня, начинает жить.
На выходе из одной деревни нам встречается мальчонка лет семи, очень похожий на тетиного Сашку, давно не стриженный, в рваных штанах.
Он ведет козу, уцепясь за конец длинной веревки, привязанной к козьим рогам. Коза намного сильнее мальчонки. Она блеет и панически шарахается в сторону, сваливая мальчонку. Он долго тащится по мокрой траве, затем как-то умудряется вскочить на ноги, перекинуть веревку через плечо и остановить козу. Но она, проклятая, бросается в другую сторону и опять валит мальца.
Заметив нас, коза замирает настороженно, вся напружинясь. Хвост вздернут, как поплавок. Мальчонка смотрит хмуро, из-под бровей.
– Мальчик, как называется ваша деревня? – Он гулко сопит, еще суровее нахмурясь. – Давай мы тебе поможем свести козочку, – предлагает Муська. Но он раздраженно рвет веревку из рук. – А тебя как зовут?
– Да он глухонемой, – наконец догадывается кто-то. – Мальчик, ты слышишь, нет?.. Нет.
Мальчишка стоит, не шелохнется, набычась, только переводит глаза с одного на другого. А когда мы отходим, деловито, резко дергает веревку и кричит на козу глухим, простуженным басом:
– Но, балуй, фашистка! – И уже во все горло кричит: – Мамка! К тебе командированные иду-уть!
За ветлами пашет женщина. В плуг впряжена корова. Дойдя до конца борозды возле дороги, женщина вываливает плуг, поджидает нас, уголками упавшего на плечи платка вытирая лицо. Одергивает подол заткнутой за пояс юбки и смущенно придерживает на груди рваную кофтенку. От коровы валит пар. Она дышит тяжело, высоко вздымая боками, шершавым языком облизывает ноздри, из-под наших ног жадно хватает траву.
Женщину расспрашивают, далеко ли до конторы леспромхоза, и она сообщает, что теперь близко, в поселке.
– А до Красных Струг далеко? – интересуюсь я.
– Да верст тридцать.
– Леса у вас здесь знатные, – говорит кто-то из наших. – Наверное, грибов много, клюквы?
– Чего-чего, а клюквы хватает, – отвечает женщина, глядя в сторону леса. – У Струг места повыше, а тут – болото. Проница бездонная. По одному да без топора и не ходим, чтобы в случае чего ветку высечь да кинуть, если кто врюхается.
Я и раньше был понаслышан про эти болота. Там, где жил я, тоже были леса и болота, но таких больших и гибельных не было.
Женщина поправляет на корове тряпичный, специально сшитый хомут.
– Пошла, Пестроня. Но…
Корова, услышав окрик, еще торопливее начинает хватать траву, боком входит в борозду, а сама все тянется, тянется в сторону.
В поселке, куда мы приходим, уцелело несколько кирпичных амбаров. В одном из них контора. Вокруг нагромождены штабеля дров. В конторе нас принимает давно не бритый однорукий инвалид. Он сидит, сдвинув на затылок флотскую фуражку.
– Только-то? – спрашивает, осмотрев прибывших. – Не жирно. Кто старшой? Давай документ. Сначала всех в журнал зарисую, а потом будем работу назначать.
Предварительно приладив фуражку таким образом, чтобы околыш касался ребрышка правого уха, берет карандаш и начинает «рисовать», пригнув голову к плечу и шевеля губами.
– А что, батя, бандиты вас не тревожат?
– Это какие же бандиты?
– Что в лесах попрятались.
– Не знаю, кто попрятался. У нас насчет этого тихо. Елка зеленая! Сбил!.. Ты ж меня сбил! Мать честная, не туда зарисовал! Ну что ты сидишь, балаболишь тут – бандиты, бандиты! Теперь придется заново рисовать… Не будешь болтать?
– Нет.
– Ну смотри!
И он «рисует», высунув кончик языка и повторяя им все движения карандаша. В конторе молчат некоторое время, а затем начинают перешептываться:
– Зверюшки, наверное, есть. Должны водиться, Может, и мишки есть.
– А вот вчера один тут к ручью вышел, – не выдерживает инвалид.
– Кто?
– Потапыч. Щенок у меня маленький есть, Шарик, так ко мне под ноги камушком и бросился, гляжу, эта… Елка зеленая, опять ты меня сбил! Ну что ты молотишь без дела? И голос у тебя въедливый. Садись, сам рисуй!.. Будешь еще болтать? Не будешь? Вот теперь исправляй сиди!
«Зарисовав» наконец, инвалид распределяет работу. Нас с Борькой назначают на обрубку сучьев.
– Еще бы одного человека надо, подюжее, – говорит он, доскребывая затылок.
– Давайте я пойду, – вырывается вперед Муська.
Инвалид недоверчиво покосился на нее, сплюнул и отвернулся.
– А что?! – обиделась Муська. – Да я могу!.. Честное слово, могу! Что вы понимаете? Если я тоненькая, так это конституция такая, а я сильная. Где у вас гиря двухпудовая, дайте сюда, поиграю!
– Эка, сухая лытка! – усмехается и качает головой инвалид. – Ну уж если так, ладно, иди.
9
Обрубка, казалось бы, простое и легкое дело. Тюкай себе топориком, отдохнул – опять стучи. Так думал и я, и, честно говоря, радовался предстоящей вольготной жизни.
До делянки вел нас сам инвалид. Сначала мы долго шли дорогой, которая называлась так, наверное, лишь потому, что кто-то здесь однажды проехал на телеге. На сырой земле кое-где были видны узкие прорези, проделанные колесами, да белели ободранные корни деревьев. Затем свернули в лес.
– Так поближе будет, – сказал инвалид. – Дорога крюкает, а мы срежем кусок.
Мы шли через низкие пригорки, которые один от другого отделяли обширные омшары. Лес здесь был однообразный, на пригорках высоченные хмурые сосны с темной, почти черной хвоей, на омшарах – чахлая измятая ветрами березка. Пригорки казались островами. И даже берега у них были, как у островов: шагнешь с твердо утрамбованной земли и по колени проваливаешься в сырой мох. Оглянешься: стволы сосен стоят рядами, как крепостной тын.
Только часа через полтора мы выбрались к делянке. Деревья здесь были свалены кем-то еще до нас, хвоя уже успела поблекнуть.
– Ну вот, вы тут оставайтесь, а я за вами к вечеру приду, – велел нашей троице инвалид. Выдал нам задание – урок, как назвал он, и увел остальных. Вероятно, они отошли далеко, потому что потом весь день не было слышно ни стука топоров, ни голоса.
Мы тотчас принялись за дело. И скоро я понял, что такое обрубка.
При падении тяжелое дерево обломками сучьев, как штыками, вспарывает моховой покров, они глубоко вонзаются в землю. После того как обрубил ветки с верхней стороны, ствол нужно перевернуть. Но попробуй выдерни из земли эту рогульку! А если умудришься срубить хоть один нижний сук, то остальные только крепче вцепятся в землю. Надо подводить под ствол жерди, приподнимать его, валить…
Я ужасно устал. И когда Муська разрешила передохнуть, бросил в мох топор, разогнулся с трудом – болела поясница – и только теперь с удивлением увидел, как мало мы еще сделали, как много надо делать!
Я сел на пень, вокруг него все было забрызгано опилками. От них пахло скипидаром. Моя перевернутая кепка лежала рядом, из нее валил пар.
Борька ушел на отдаленную прогалину, и я видел, как он там ползал по кочкам, собирал клюкву. Передохнув чуток, я побрел к нему. Клюква была еще совсем зеленая, твердая, хрустела на зубах. Скоро я набил оскомину. Да такую, что мне стало казаться, будто во рту у меня все обожжено и кожа висит обрывками, как шелуха на молодом картофеле.
За кустами застучал топор. Мы с Борькой переглянулись, прислушались и сделали вид, что ничего не услышали. А топор все стучал и стучал. Будто этим самым Муська напоминала нам, что пора возвращаться. И Борька разозлился:
– Психопатка! Что ей там не сидится! Не дает на минутку отойти.
– Надо возвращаться.
– Шагай, а я не пойду.
Но он побрел за мной, демонстративно поотстав немного.
– Что мы, рабы, что ли! Это только рабов привязывали к галерам и заставляли весь день работать. Имеем право и отдохнуть.
Он сел на пень, закинув нога за ногу, сцепив на коленях руки. Шевелил носком ботинка, поигрывал им. Смотрел в сторону и будто все чего-то ждал. Потом раздраженно вскочил, схватил свой топор, бросился к дереву.
– Психи вы оба! Связался я с вами, дурак, надо было с остальными идти!.. И-ах, ах!
– Ладно, будет тебе выкобениваться. Пофокусничал, и хватит. Мы уже посмотрели, а больше зрителей нет. Зря запал пропадает, – спокойно сказала Муська.
Борька, надувшись, ушел в сторону и до вечера работал там один.
К вечеру инвалид, как и обещал, зашел за нами. Сначала собрал всех остальных работающих, а потом прихватил и нас.
Вот когда нам понадобился короткий путь! Все шли молча, хмурые, усталые, и каждый думал: скорей бы на место, скорей…
Ночевали мы в одном из кирпичных сараев на прошлогодней соломе. Она слежалась, подгнила снизу, от земли, была сырой, липкой, как навоз. Мы сгребли сверху что было посуше и, улегшись вповалку, прижались друг к другу. Я поднял воротник пиджака, нахлобучил на глаза кепку, но никак не мог согреться и уснуть. Что-то тревожило меня. Тогда я осторожно поднялся и вышел из сарая. Сел на бревно возле его стены. Было уже совсем темно. Сизой мглой залило низок. Но заря еще не угасла, она алела над зубчатой кромкой леса, как отсвет далекого большого пожара. Того пожара. И где-то там, в той стороне, находилась наша деревня, и еще сохранилась «яма» в лесу, в которой еще совсем недавно мне довелось жить…
10
…Когда запылало по всей нашей лесной округе и ветром понесло горячий пепел, серым стал от него снег, со всех сторон защелкали винтовочные выстрелы, дымом схленулось[4]4
Схленулось (псковский диалект) – застлало.
[Закрыть] все, и трудно стало дышать, – к нам в деревню на взмыленной лошади прискакал партизанский вестовой. Он и сообщил нам, что надо уходить в леса, чтобы не угнали в немецкий полон. Весь тот день мы просидели на болоте, а в ночь в глухом бору за болотом вырыли яму, завалили сверху хворостом, чтобы не было видно с воздуха. Там мы прожили до февраля.
С наступлением морозов завьюжило, замело нашу «яму». Замело все проселки, и не было на них следа. Потому что никого не осталось в ближних деревнях, и только в Ольховке, километрах в трех от нас, уцелело несколько семей. Они не ушли в лес, жили в сохранившихся погребах. А так – пусто было кругом. Старухи говорили, что наступают последние времена, все идет но апостольскому писанию, когда будет искать человек человека на земле и след ноги его.
Каждый день тайком от взрослых я и другие деревенские мальчишки ходили за пять верст к большаку проверить, что там.
По большаку нескончаемой колонной двигались отступающие немцы. Автомашины, повозки, солдаты. И эта колонна набухала день ото дня. Уже не хватало всем места на дороге, сползли на обочину, хлынули на проселки, брели по снежной целине. И нам гляделось, гляделось в ту сторону, откуда должны были появиться наши, по всему чувствовалось – теперь-то уж скоро, идут.
А в один день вдруг где-то совсем близко загрохотала канонада и, вторя ей, загудел и закачался лес. Гудело так с полчаса и разом утихло. Затем за лесом, в Ольховке, застрочили автоматы. Потрещали минуту и тоже умолкли. Уж не наши ли пришли? Мы с мальчишками решили сбегать в Ольховку.
Ступая след в след, вышли к лесной поляне. За ней был еще один маленький лесочек, низкий ельничек, а там – и деревня. Вот именно оттуда, из ельника, и выскочил этот старик в одной рубахе, без шапки и валенок, в шерстяных носках. Он бежал на нас, спотыкаясь, падая, широко загребая снег руками и оглядываясь через плечо. Еще издали было слышно, как он громко, тяжело дышит.
– Ах ты, мать родная! Ах ты, мать родная! – Мы поджидали его, не решаясь выйти из ельника. А когда он увидел нас, оказавшись совсем близко, в каких-нибудь нескольких шагах, закричал хрипло: – Бегите!.. Бегите! Немцы. Спасайтесь, немцы там!
Поотставая, вконец обессилевший, он бежал за нами, вскрикивая:
– Всех перестреляли. Всех наших убили. Где партизаны? Где партизаны, мать-перемать?! – Ломая ветки, ринулся в ельник, в самую гущу, и еще долго было слышно, как он лазает там.
И вдруг выстрелили в стороне нашей деревни. Значит, и там были немцы.
У «ямы» нас уже ждали. Все наши деревенские стояли наизготове с мешками за спинами. И, как только мы рассказали о происшедшем в Ольховке, все бросились кто куда: было решено разойтись по лесу человека по три-четыре, если и проберутся сюда немцы, то за каждым по следу не пойдут, кто-то да все же останется жить.
Весь день мы втроем – я, тетя и Сашка – просидели в овраге, вырыв в снегу норку. А на ночь, продрогшие, полуживые от холода, все же вернулись в «яму». И все собрались сюда. Когда совсем стемнело, трое наших деревенских, у которых были в Ольховке родственники, отправились туда. Вернулись они в полночь, и вместе с ними уже знакомый нам ольховский старик. Теперь он был одет. Притащили саночки, а на санках мертвую девчонку, дочь старика. Она умерла от ран, когда ее уже подвозили к «яме». Немного не дотерпела, может быть, и выжила бы возле костра. Я знал эту девчонку, ее звали Манькой. Всю ночь старик просидел в землянке, а Манька лежала на санках, оставленных у лаза. Морозной была ночь, трескались деревья. Злыми волчьими зрачками смотрели с неба звезды. И торчали у лаза в «яму» голые Манькины ноги.
Не дожидаясь рассвета, ушел старик, впрягшись в санки, увез свою страшную поклажу.
Уже начало помаленьку рассветать, уже просинел снег, мороз уменьшился. Тишина была напряженной, хрупкой.
Вот в этой-то тишине и послышались далекие, сначала не очень отчетливые голоса. Шли по направлению к «яме» несколько человек. Говорили по-немецки.
Убегать уже было поздно. Тетя и я укрылись за ствол толстой сосны. Сашка спал в «яме». Тетя стояла впереди меня, плотно прижавшись к дереву, я таился за ней. Шаги становились все громче. И наконец мы увидели их. Человек десять, они проходили болотом. Заметив на снегу свежие следы, остановились, о чем-то посовещались. Тетя чуть подалась в сторону, встав поудобнее, приготовясь, и только теперь я заметил в правой руке у нее топор. Не утерпев, я выглянул из-за сосны: оказывается, немцы сверялись по компасу. Посовещавшись, пошли по целине, мимо «ямы».
И не успели еще затихнуть их шаги, как вдруг полоснуло воздух. Вздрогнул, ахнув, лес. Что-то вспыхнуло над верхушками сосен, стряхнув с них снег. Хрястнув, проломился на «яме» хворостяной настил. Мимо нас, ошалелый от этого гула, промчался большущий лось, оставляя на сломанных ветках клочья выдранной шерсти, ринулся в кусты. Что-то шуршало и шипело над головами. И, захлебываясь, сливаясь в какой-то невообразимый гвалт, совсем близко трещали автоматы. В этом шуме незаметно просветлело, и наступил рассвет. Наступал новый день.
Стрельба разом стихла. Будто оборвалось что-то. Мы стояли и вслушивались, ничего не понимая. Долгой, очень долгой была эта тишина. Тревожной.
И вдруг стало слышно, что кто-то кричит. Бежит к нашей «яме» и кричит.
Это был тот самый ольховский старик. Сначала всем подумалось, что за ним опять гонятся, он был без шапки, в расстегнутом ватнике. Но тут же я понял, что нет, произошло что-то иное.
– Наши, наши пришли! – кричал старик.
Никто не двинулся с места, все будто остолбенели.
– Где? – наконец вымолвил кто-то.
– Там. На большаке! Наши пришли, ребятки! – Он то ли плакал, то ли смеялся.
И мы, мальчишки, бросились бежать. Мы бежали напрямик, не разбирая дороги, ломились через ельник, кричали что-то, кидали вверх шапки, смеялись, плакали, пели. Мы неистовствовали, обезумев от счастья. Никогда не было у меня ничего подобного и уже, наверное, никогда больше не будет. Хотелось кувыркнуться, пройтись на руках, полететь!
Мы выбежали на большак. Он был пуст. И только вдалеке, в нескольких километрах от нас, медленно втягивались на пригорок последние повозки колонны. Дорога была разъезженной, обледенелой. Ноги скользили, бежать было неудобно и трудно. А колонна уходила, уходила от нас. Мы сбросили с себя шубы. Нет, она все-таки уходила. Не догнать нам ее! Не догна-ать! Кто-то первым снял валенки. Бежать босиком по обледенелой колее легче, получается быстрее. Только бы хватило сил! Только бы – сил!.. Родные наши! Милые! Подождите! Постойте! Кра-асненькие!..
Первый солдат, которого мы увидели, сидел на куче хвороста и ел из котелка, стоявшего у него на коленях. Осторожно ложкой водил в котелке, сосредоточенно высматривая там что-то.
– Дяденька, дядя! – Мы бросились к нему. – Дядя!
Мы обнимали и целовали его. А он растерянно оглядывался, говорил что-то по-своему и по-русски.
– Зачем так, товарищ! Зачем плачет! Некрасиво!
Подошли другие солдаты:
– Хлопчики! Диты! А що б ему!.. Не плачьте, хлопцы!
Потом мы сидели на хворосте и смотрели, как солдат ест. Как он крошит в котелок корки и вылавливает их. И как плавают корки в желтоватой гороховой похлебке. Как они намокают и темнеют. Как они набухают, делаются большими. Как они ложатся на ложку. Как он неторопливо несет к губам, а с ложки падают капли…
Он увидел наши глаза, наши губы, наши лица, не донес ложку, не слизнул с нее, рука замерла.
– На!.. (Мы не двигались.) Кушай!
– Так самим вам надо, дяденька.
– Кушай!
Кто-то робко, недоверчиво потянулся к котелку. Откуда-то появились еще котелки. Их набралось штук пять. Корочки хлеба, затертые, замусоленные, в табачных крошках, с налипшими ниточками от тряпиц, в которых они перед этим были завернуты (солдаты – хлеборобы, бережливые мужики – их не выбрасывали), добрые корочки хлеба, я помню их…
11
И вот мы опять рубим. Сегодняшний день показался мне бесконечным.
Проснувшись утром, я услышал, что шумит дождь. Шебуршит высокой крапивой за стеной сарая. В щелку приоткрытой двери был виден кусок серого неба, тускло поблескивающая мокрая трава, кусты с обвисшей листвой. Не хотелось подниматься, вылезать на улицу. Я поспешно закрыл глаза, притаился, надеясь, что мои соседи еще спят и можно еще хоть немного понежиться в тепле. Но все уже проснулись, лежали или сидели, молча, насупясь, смотрели на улицу, ждали, что, может быть, прекратится этот дождь. Но вот ударили в рельс. Пришлось вставать и уходить. Мы проработали целый день. Скоро начнет темнеть, а дождь не только не утихает, но еще усиливается. Мы уже давно выполнили «урок», можно бы и передохнуть, но сидеть холодно. Сырая одежда, словно пластырь, липнет к телу. Мы прислушиваемся и поминутно смотрим в ту сторону, откуда должны прийти за нами.
Однако дождь припускает по-настоящему. Даже сумеречно стало.
– Кончаем! – кричит Борька, и мы бежим в шалашик, который еще утром соорудили из сосновых лап. Сидим скрючившись, уткнувшись подбородками в колени. Шалашик тесен, над головой шаркает по хвое дождь. Омшары затуманились, и лес на ближнем пригорке потерял очертания, превратился в темное расплывчатое пятно.
Так мы сидим долго. За нами все не идут.
Мы поочередно выглядываем из шалашика, чтобы не пропустить наших, хотя и знаем, что если придут, то покличут нас.
– Уверен, там они дрыхнут целый день в шалаше, – говорит Борька. Он, наверное, сильнее нас озяб. Голос у него какой-то незнакомый, хриплый.
И мне приходит мысль: «А может быть, не ждать их, идти! Догонят».
– Да это давно надо было сделать! – соглашается со мной Борька. – Пошли!
– А искать они нас не начнут?
– Конечно, нет! – уверяю я.
– Сообразят. Маленькие, что ли.
– Ну, ладно, прячьте топоры, пошли, – решается Муська и первой вылезает из шалаша.
Мы идем цепочкой. Впереди я, затем Борька и Муська. На открытом месте дождь кажется сильнее, больно хлещет по спине. Мы бежим, пригнувшись.
Где-то далеко позади, заглушенный расстоянием, раздается голос. Это зовут нас.
– Давай, давай, нечего останавливаться! – торопит Борька. – Догонят!..
За три года, прожитых в деревне, я привык к здешним лесам. Мне много приходилось бродить вот по таким же чащобам.
По мере того как мы идем, в душе у меня постепенно начинает нарастать какая-то неосознанная тревога. Она усиливается. И каким-то пятым чувством я начинаю улавливать, что лес не тот, не туда идем. Но я еще не решаюсь сказать об этом, беспокойно осматриваюсь по сторонам. Прислушиваюсь, жду, не догонят ли нас.
Лес заметно поредел, исчах. Стали попадаться одинокие засохшие елочки, будто наспех косо воткнутые в кочки, то слева, то справа в тумане видны их черные остовы.
– Кажется, не туда идем, – наконец сознаюсь я.
– Верно, и мне так кажется, – останавливается Муська. – Вернемся обратно.
– Да все правильно, – упирается Борька.
– Нет, нет, назад! Скорей!
Мы бежим следом за Муськой, нетерпеливо заглядывая вперед. Вот сейчас должны встретиться наши. Вот сейчас!.. Зовем, кричим, но никто не откликается. Только дождь шумит на болоте. Уже по-настоящему начинает темнеть.
– Мимо прошли! – останавливается Борька. – Я же предупреждал, не надо было возвращаться, не послушались меня!
Лохматые черные тучи совсем низко спустились к земле, от этого темнота сгущается не по-летнему быстро. Сечет дождь.
12
В ту первую ночь, когда мы заблудились, нам казалось, что просека где-то рядом и ее легко найти. Может быть, она и была рядом, надо было остановиться, дождаться утра, сориентироваться, но мы очень надеялись, что сейчас найдем ее и потому шли, шли.
Когда рассвело, я вскарабкался на самую высокую ель. Муська и Борька с нетерпением ждали, что я им скажу. Пока я поднимался, спрашивали: «Что там?» Кроме бескрайнего лесного моря на все стороны, до затуманенного дождями горизонта, я ничего не увидел. Молча сполз с дерева. И мы опять пошли.
Сначала казалось, что там, куда мы идем, небо чуть светлее, – значит, на той стороне солнце. Но потом такие же светлые пятна появились во многих местах, и слева, и справа, и позади.
Мы кричали. Кричали до хрипоты. И в одиночку, и разом. Но даже лесное эхо не откликалось здесь, на болоте. Звук будто увязал в сырых мхах. А воздух, туманный, тяжелый, казался густым. Хотелось расстегнуть, разорвать рубашку, она была мокрой, сжимала тело.
Не знаю, как я дождался вечера. Когда мы наконец остановились на ночлег, я упал лицом в мох и лежал так, боясь пошевельнуться, чтобы не стало хуже. Я очень озяб. Казалось, все промерзло во мне, напитавшись болотной влагой. Меня колотил озноб. Кожа на руках и лице стала твердой и шершавой, как наждачная бумага. Скорчившись, подтянув ноги коленями к подбородку, я засовывал руки в карманы брюк, но от этого становилось только холоднее, затем – в боковые карманы пиджака и, наконец, правую руку за пазуху, в потайной карман – может, хоть немножко отогреется там. Неожиданно я нащупал в кармане что-то твердое, крохотное. Это была папина фотография. Та самая, которую я забрал тогда в ларьке у Юрки. Папа!
И что-то заскулило в душе. «Неужели погибнем? – впервые подумал я. – Нет, выберемся. Выйдем. Ведь сколько раз это могло случиться, но ничего, выжил».
Я рассказал Борьке, как нам с бабушкой пришлось вести немцев и как мы чуть не погибли тогда. Как я, ушибив ногу, мог остаться, но не остался и побежал за бабушкой.
– Ну и дурак, – сказал Борька.
– Почему? – удивился такой неожиданной оценке я. – Я хоть ненадолго, а задержал немцев, потому они не дошли до «заслона».
– Да не потому не дошли, что ты задержал, а потому, что случайно выстрелили позади. А могли и не выстрелить. Что тогда? Вот и выходит, что дурак.
Конечно, могли и не выстрелить. Все верно. Я не могу возразить Борьке, но не могу и согласиться с ним. В жизни мы не всегда выбираем наиболее удобные варианты. Почему мы им предпочитаем другие? Чем все можно объяснить?
Уже рассвело, когда нас разбудила Муська.
– Полежим, – просит Борька.
– Пора идти.
Мне тоже не хочется вставать. Я выжидаю, пока первым поднимется Борька, и на этом выигрываю несколько секунд.
– Васек, милый, присмотрись, может, ты сообразишь, куда идти. Ты ведь жил в этих местах, присмотрись, – умоляет меня Муська.
Я внимательно смотрю на все стороны, но разве можно что-нибудь понять на омшаре в такую погоду. Это только в книжках пишут, что, мол, удается определить направление по расположению веток на деревьях, по лишайнику на стволе. Умники! Их бы сюда.
Хочется пить. Ужасно как хочется. Выдрав мох, мы сосем его, выжимаем, слизывая с кулаков капельки. Далеко отстав друг от друга, бредем молча, от усталости нет сил даже произнести слово. Не знаю, сколько мы так ковыляем, но я вдруг ощущаю позади какую-то пустоту. Оглядываюсь – Борьки нет.
– Борька! – зову я.
– Где он?
Спотыкаясь, падая, задыхаясь от спешки, – пот застилает глаза, – мы лезем обратно по еле заметному следу, к счастью, мох не успел совсем распрямиться, кое-где на нем видны вмятины. Борька лежит за кочкой, притаился, прячется от нас.
– Ты чего? – останавливается над ним Муська. – Что? – с трудом переводя дыхание, испуганно спрашивает она.
– А так. Отдохнуть хочу.
– Ты что, не мог нас предупредить?
– А зачем? Я еще сам себе хозяин.
– Вот что, – говорит Муська. – Чтобы это было в первый и последний раз! Чтоб я этого больше не слышала. Пойдем вместе до последней капельки сил. А сейчас – встань!
– Уйди.
– Вставай.
– У меня нога болит. Тебе хорошо, а у меня нога оцарапана, вон вся изувечена.
– Покажи.
– Да вот здесь, высоко.
– Снимай штаны, показывай.
– Ну вот еще, не хватало!
– А если врешь, я тебе всю физиономию исцарапаю. Когтями!.. А вон птица летит! – вдруг вскрикивает Муська. – Смотрите-ка, птица летит! – Действительно, вдалеке над лесом пролетает какая-то птица, кажется, ворон. Куда она летит? Значит, там земля! Скорее, не отставать!
– Не отставать! – вопит Муська, лезет через кочки, не разбирая дороги. – Не отставать!
Но птица улетела. Скрылась за лесом.
Мы останавливаемся, чтоб отдышаться. Осматриваемся. Куда нас занесло?
Болото здесь совсем иное, зыбун, моховой покров упругий, как натянутый хвост. Он не проминается, а проседает под ногами, проваливается куда-то. И все колышется здесь; чуть шевельнешься – вдруг вздрогнет березка вдалеке, совсем в противоположной стороне, задрожит кочка. В ржавых прорехах в осоке сочится грязь, что-то бурчит в торфяной утробе, и по всему болоту кругом будто бы что-то кипит, пузырится, отфукивается гулко.
– Назад! – кричит Муська. – Назад! Топь!
По куда бы теперь ни поворачивали, куда бы ни шли, всюду так, мы будто на каких-то жутких качелях. Нельзя остановиться. Если остановишься, через мох начинает сочиться вода, постепенно поднимаясь до щиколотки, до колена…
Наконец-то попадается хоть небольшой участок тверди. Мы падаем и лежим не шевелясь. В такт с толчками сердца ходит земля.
– Это ничего, – шепчет Муська. – Ничего особенного. Раз птица летела… Хорошо будет… Испугались, да? А еще мужчинами называетесь! Эх вы! Носы повесили.
– Спасите-е-е! – жалобно кричит Борька. – Спаси-те-е-е!
Вырывает щепоть мха, засовывает в рот, начинает жевать. Жует долго, силится проглотить.
– Боря, – зовет Муська. – Боренька, ты слышишь меня?
– Есть хочу… Не могу больше.
– Ты слышишь меня? Встань попробуй. Пойдем. – Муська подсовывает ему под руку плечо, пытаясь приподнять. Я поддерживаю с другой стороны. А Борька обвис, как мокрая тряпка, и я чувствую, как он дрожит. – Сделай шаг одной ножкой, – просит Муська. – Вот так. Теперь другой. Не бойся, опирайся на меня, крепче, крепче. Держу!
Голова у Борьки перекатывается на груди, мокрой мочалкой висит челка.
– Отпусти, – пытается вырваться Борька. – Отпусти, отвяжись. Укушу, зараза. – Он падает на мох. – Не пойду больше, все.
Муська долго молча смотрит на него. И по мере того как она смотрит, меняется ее лицо, суровеет, став бледным.
– Встать! – неузнаваемым, чужим, перехваченным голосом произносит Муська. – Встать!
– Не-е…
– Я приказываю, встать! (Борька молчит.) Встать немедленно! Собрать все силы. Встать! Ты думаешь, мне жить неохота? Думаешь, мне жить надоело? Встать!
Она поворачивается, вроде бы отыскивая что-то. И вдруг, вскрикнув жутким от испуга голосом, шарахается в сторону.
– А-а-а!
Борьку будто подкидывает вверх. Я бросаюсь следом за ним.
– Что, что?.. – Мы обалдело оглядываемся.
– Там, – шепчет Муська, указывая глазами. – Там… лягушка.
– Что? Лягушка? – наконец соображает Борька, – Ах так! Лягушка!.. – озлобленно произносит он. – Лягушки испугалась! Командирша! Вот так! – И он поддает лягушку ногой. – Вот ей!
Белая, с вздрагивающими бескровными губами, Муська медленно приближается к нему. Останавливается напротив. И вдруг дает громкую пощечину.
– Ты чего? – теряется Борька.
– Ничего, – оседая, она вяло опускается на колени. – Вот попробуй только!.. Еще когда-нибудь. – Она валится на мох. – Отдыхайте… Можете отдыхать.
13
Меня будит Борька.
– Там кто-то ходит, – испуганно шепчет он.
– Где? – Я прислушиваюсь, но ничего не слышно. – Приснилось тебе.
– Да нет, кто-то ходит. Или показалось. Может, медведь.
– Показалось. Спи.
Когда я просыпаюсь опять, уже рассветает. В пепельном сумраке проступили деревья. Край неба с одной стороны пожелтел, там, очевидно, восток.