Текст книги "Повести"
Автор книги: Павел Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
– Украл, да? – шепотом спрашиваю я. – Ты украл? – повторяю, надеюсь и хочу, чтоб он крикнул «нет». – Бери! Сам ешь! – сую ему кусок.
– Зачем? – теряется Юрка.
– Ешь сам! Воришка!
– Кто, я? – Юрка будто давится куском, он долго молчит. – Дурак, подохнешь с голоду.
– Ну и пусть.
– Ты не знаешь, как… Ты же не видел…
– Ну и пусть! А кто говорил: самое плохое – нечестность?
– Я тебе нес.
И он отворачивается.
– Юра, – зову я.
– Уйди!
– Юр.
И он бьет меня кулаком в грудь.
– Ты короче, – бурчу я. И мне становится стыдно, будто я в чем-то оказался виноват перед ним. – Чего завелся-то? Подумаешь, ничего сказать нельзя! Ну и что особенного. Я тоже таскал. Еще как!
– Только не ври. Ты же не умеешь врать.
Юрка держит на весу оставшийся кусок хлеба и не откидывает, нет, а словно роняет его в траву.
– Я с тобой пойду, – говорит он.
– Куда? – удивляюсь я.
– А так. Все равно куда. Тебе хорошо, ты ничего не боишься. Она боится, прячет все, собирает корочки. Она намочит палец и каждую крошку соберет со стола. И я тоже начинаю бояться. А я не хочу. И не буду! Не буду, и все!
– Ну и не бойся.
– Я уйду от нее… Только она, может быть, не виновата. Она хорошая. Не испугалась взять меня. Ведь верно? Значит, она не трусиха. Чего же она?..
Мы стоим и слышим, как в госпитале кто-то стонет и кричит, не в силах сдержать боль:
– Няня, няня!.. Помогите мне, няня!..
10
Оставаться в саду опасно. Юрку наверняка ищут и могут заглянуть сюда. Короткими перебежками мы преодолеваем светлый участок улицы, ныряем в проходной двор, крадемся за поленницами дров, за кособокими сараюшками, сколоченными из ржавой жести, выбираемся к школе. Здесь совсем темно. На фоне еще не угасшей рыжей зари стены школы кажутся угольно-черными, и это рыжее налито в прямоугольники окон, оно там ярче, чем окружающее небо, – такое впечатление, будто по ту сторону здания, в саду, что-то горит.
– Переночуем здесь, – предлагает Юрка.
Через пролом в стене мы пролезаем на сохранившуюся лестницу. Впервые после трехлетнего отсутствия я ступаю на эти ступени. И сразу узнаю их, нащупываю чуть хрустнувшие перила. Мне кажется, что я даже улавливаю привычные школьные запахи, запах мела, сырой тряпки, которой стирали мел. Дверные проемы в коридор светлы, и дальше по коридорам я вижу двери, двери, двери. Но в эти коридоры нельзя ступить, возле ног – пропасть, откуда ощутимо веет холодом.
Мы поднимаемся на верхнюю, причердачную площадку. Здесь посветлее; присмотревшись, можно отличить осколки стекла, густо усыпавшие пол, обрывки школьной географической карты.
– Устраивайся давай, – говорит Юрка и садится к стене.
Над нами большое круглое окно. В него, как в иллюминатор, видно рыжее небо, редеющие сиреневые облака.
Тихо. Только слышно, как где-то далеко проезжает машина. Тихо…
А мне как-то тревожно и боязно. Будто я опоздал на урок и вот сижу здесь, притаясь, жду звонка. И как только он раздастся, по всем этажам тотчас захлопают двери, затопочут десятки быстрых проворных ног, в одну и другую сторону помчатся горластые мальчишки, сразу станет шумно и весело.
С этим ощущением напряженного ожидания я и засыпаю. Это сон не сон. Вроде бы я просто сижу, закрыв глаза и чутко прислушиваясь не только ушами, но всем телом, сторожу, ловлю каждый звук.
А когда открываю глаза, светит солнце. Еще неяркое, такое, что на него можно смотреть не щурясь, оно заливает своим веселым светом всю площадку. Свежо и немного прохладно. Но вот именно в такие минуты, по этой свежести, по зябкому холодку особенно остро ощущаешь, что день будет жарким.
Перешагнув через спящего Юрку, я вылезаю на сохранившуюся над лестницей крышу. Сажусь на темную от сырости жесть.
Я впервые вижу город с такой высоты, верхушки деревьев в Таврическом саду, прорези улиц и крыши, крыши, крыши.
Над этими крышами в синеве я вдруг замечаю две белые точки. Две искры, которые кружатся, точно ходят одна за другой. Это голуби. Два белых голубя.
Кто-то сохранил их в блокаду, в стужу, сберег! Может, опухал от голода, кормил последними крохами, грел у груди, и вот они! Голуби!
Я вскакиваю и, заложив пальцы в рот, свищу. Такой восторг охватывает меня, что я, забыв обо всем, свищу, топаю ногами.
– Ты чего? – испуганно выглядывает Юрка.
– Смотри-ка, голуби! Голуби!
Он тоже вылезает на крышу. Мы стоим рядом, машем кепками, и, возможно, заметив нас, голуби ходят кругами, поднимаясь все выше и выше.
А когда мы спускаемся во двор, опять видим маленькую парту, стоящую в траншее. Но на этот раз за ней сидят два пацаненка, два этаких тоненьких желторотика.
Только взглянув на них, почему-то я сразу же разозлился.
– Эй, вы что тут делаете? – кричу раздраженно.
– Ничего, – спокойно отвечает один из них.
– А ну, уходите с парты!
– Эту школу скоро начнут ремонтировать. Мы сюда в первый класс пойдем.
– А ну, убирайтесь отсюда!
Один встает, а другой, что отвечал мне, продолжает сидеть. Весь он беленький, на носу крапинки, уши прозрачными розовыми кулечками.
– И ты уходи! – приказываю я.
– Не уйду, – отвечает пацаненок.
– Нет, уйдешь! – Я сажусь рядом и толкаю его.
– Не уйду! – повторяет он упрямо.
– Уйдешь!
– Не уйду!
Его упорство бесит меня. Зачем-то мне надо, чтобы он ушел, обязательно ушел. Будто от того, уйдет он или нет, что-то коренным образом может измениться.
– Ах так! – Я хватаю его, тащу. Он остервенело сопротивляется. Вцепился в парту, не кричит, не хнычет. Только сопит. Пальцы побелели, сам весь красный.
Но мне надо, чтобы он ушел. Почему-то обязательно это нужно. Что-то важное должно случиться.
Извернувшись, пацаненок пытается укусить меня за руку.
– А, ты так!
Мы с Юркой вдвоем наваливаемся на него и стаскиваем с парты. Но как только отпускаем, он опять вскакивает за парту.
– Не уйду, моя парта, – упрямо повторяет весь грязный, растрепанный желторотик.
Так повторяется много раз. И я наконец начинаю понимать, что мы с ним можем возиться здесь до самого вечера и все равно он не уступит. Это необычное упорство сломило меня. Пацаненок даже чем-то становится симпатичен мне.
– Ладно уж. Фиг с тобой! – примирительно говорю я.
Мы с Юркой садимся на бруствер траншеи. А пацаненок поудобнее устраивается на парте напротив нас. Растрепанный, верхняя пуговица на рубашке выдрана с мясом. Он ковыряет пальцем в ушной раковине, выколупывая оттуда набившуюся землю, и радостно улыбается:
– Моя парта!
11
Мы промышляем дровишками. В разрушенных зданиях собираем доски, пилим, укладываем вязанками и продаем. Тем и живем.
Вот и сейчас, набрав вязанку, выносим ее на панель. Юрка убегает в аптеку за малиновым чаем, а я стою у вязанки и монотонно повторяю, предлагая редким прохожим, в особенности пожилым женщинам:
– Купите дрова. Хорошие дрова, сухие. Кому дрова на зиму? Кому?!
Увлекшись, я не заметил, как подошел седой сухощавый гражданин.
– Твои дрова? – спрашивает он глухо. – Ну, бери, пойдем.
Я даже не спрашиваю, куда надо идти. Сразу обо всем догадываюсь. И понимаю, что теперь не удрать.
Он отводит меня в отделение милиции. Когда мы переходим улицу, я вижу Юрку. Он бежит за нами и машет мне:
– Атас! Текай!..
В небольшой комнате, за фанерной перегородкой, сидит широкоскулый пожилой милиционер. Гражданин, что привел меня, склонившись к нему, что-то тихо шепчет и уходит. Милиционер привычно одергивает гимнастерку, берет авторучку.
– Как фамилия? Имя-отчество?.. Где живешь? Родители есть, мать, отец? Отец, конечно, на фронте? Как фамилия – что ты сказал, Степанов? Верно, Савельев. А звать? Тоже верно. Так что ж ты, Савельев Василий, хулиганничаешь? Мать работает, устает, вкалывает по две смены, а ты шпанничаешь. Не хулиганишь? Что же, я за тебя хулиганю?.. А дрова эти откуда? А? С неба упали? Тебе сколько лет? Пятнадцатый! Как стоишь! Стать как следует!
И в это время входит Юрка.
– Тебе чего? – спрашивает милиционер.
– А мы вместе.
– Что?
– Я вместе с ним. Это мои дрова.
– Та-ак. – Милиционер с любопытством осматривает его и опять берет авторучку.
– Фамилия? Где живешь?
– Нигде, – отвечает Юрка.
– Как это нигде? Родители есть?
– Нет.
– Ага. – Милиционер поочередно внимательно оглядывает нас. – А ты ступай в соседнюю комнату, – велит он мне.
– Да он ни при чем, отпустите его, – просит Юрка.
В комнате, куда я вхожу, сидят две девушки в милицейской форме и играют в шашки. Третья читает газету.
– Вот сегодня пишут, что в зоопарке львов кормят капустой, – сообщает она подругам. – Набивают листьями шкурки кроликов и бросают в клетку. И представьте себе, львы великолепно едят.
– А вы слышали такой анекдот: «Одна девочка очень не любит соевое молоко, а ее заставляют пить. И она написала на фронт: „Папа, обязательно убей всех фашистов и соевую корову“».
Я долго сижу, думая огорченно, как нелепо попался, прислушиваюсь к тому, что происходит в соседней комнате. Там говорят тихо, слов не разобрать. Но вот кто-то всхлипывает. Девушка откладывает газету и открывает дверь. Я вижу Юрку и его тетю, которая стоит, прижимая к груди руки, не замечая, что мы смотрим на них.
– Я пожилая, миленький. Мне, Юренька, теперь немного надо. И уйду, так не страшно, срок подошел. А тебе еще жить да жить. Я же ведь не для себя, а для тебя все делаю. А мне-то зачем.
– А я не хочу бояться, – говорит Юрка.
– Что ж, может быть, я виновата… Прости. Но я хотела только хорошего для тебя.
Через несколько минут Юрку отпускают, ненадолго я снова вижу Юркину тетю.
– Ну, вы – умный человек, вы подумайте только, ну что, что я для него могу сделать? – оставшись в комнате вдвоем, сетуя, жалуется она милиционеру. – Не пойму, что происходит. Чем он недоволен? Объясните.
– А вы не волнуйтесь. С мальчишками трудно. Тот еще народец! Вот вчера, например, приводят ко мне…
– Я думала, мы с ним вместе встретим победу, сядем за стол… Я ведь одна осталась! Одна! Все для него.
– Да вы не расстраивайтесь, еще ничего не произошло, ей-богу! Одну минуточку, прошу прощения! Савельев!.. Иди сюда, мать пришла! – зовет он, заметив, что я издали заглядываю в щелку.
Я вскакиваю. И сердце глухо екает.
Но пришла не мама. У перегородки стоит Глафира. Свирепо смотрит на меня и кулаком-кувалдой гулко постукивает по узкому поребрику.
– Ваш? – спрашивает милиционер.
– Наш обормот, ряжка наглая. Сейчас я ему выдам!
– Ну, бить, конечно, не следует, но поучить, естественно, необходимо.
– Я его поучу. А ну, марш!.. – сует мне кулаком в спину. Мы выходим на улицу. Я начеку, иду, как ходят мимо дерева, которое может рухнуть. Вроде бы и не смотрю на нее, но все время жду.
– Ничего, придем домой, там получишь свое, а тут можешь не коситься, – говорит Глафира. Она дышит гулко – пуф, пуф! – и волосы на затылке у меня подлетают. – Обормот! Мать на такой работе вкалывает, ночей не спит. Ты посмотри, на кого она стала похожа. Кощей какой-то. А он!.. В бега пустился. Мужик бросил, и сыночек тоже. Терзаете ее.
– Почему? Я не бросил. Я…
– А что, может, ты ее осчастливил? Ведь у нее последняя радость – ты. Один свет в окне.
– Нам вдвоем… хлеба не хватило бы.
– Да она тебе, дураку, свою последнюю кроху отдаст. Сама подохнет, а тебе отдаст. А ты ее как ножом подрезал.
Весь остаток дня я сижу дома, безвылазно у себя в комнате, жду маму. Жду, волнуясь, нервничая. И чем ближе время ее прихода, тем нетерпеливее прислушиваюсь к каждому звуку, доносящемуся с лестницы. Я не знаю, что скажу ей, как встречу, как взгляну в глаза. Не знаю, как вести себя, может, попросить прощения, может… Что сказать ей?
На этот раз мама возвращается раньше обычного. В дверях в коридоре неожиданно гулко щелкает ключ, мама входит в комнату. Я слышу ее шаги и успеваю отвернуться к окну, вроде бы рассматриваю что-то на подоконнике. А она вошла и замерла у порога. Я ожидал, что подбежит ко мне. Или начнет ругать. А она молчит. Вот осторожно положила на стол рукавицы, завернутый в бумагу передник, «гужбанскую» подушечку, села на стул. И – тихо. Не вытерпев, я оборачиваюсь. Она смотрит на меня, а по щекам се из немигающих глаз катятся слезы. Как вода, переполнившая сосуд и выливающаяся через край.
– Мама, – растерянно произношу я.
– Почему? – оставаясь неподвижной, спрашивает она. Слезы, сдавливая горло, мешают ей говорить. – Почему ты ушел?
Этот вопрос как вскрик.
Потупясь, я отворачиваюсь. Мне кажется ужасно стыдным обо всем ей сказать. Язык не поворачивается произнести: «Ради тебя…»
– Если ты не скажешь, значит, ты опять уйдешь.
– Нет!
– Уйдешь!.. – Она качает головой, и слезы катятся еще обильнее, я вижу, как они падают, оставляя на поверхности стола темные точки. – Опять я останусь одна.
– Нет! Никогда!..
– Зачем ты убежал, куда? Что тебе не понравилось?
Я стою потупясь.
– А ну-ка, иди сюда. – В оставленную открытой дверь с кухни заглядывает Глафира. – Иди, иди. Садись, – велит она, указав на стул возле пустого стола. Здесь же, на кухне, тетя Аля и Муська. Один я сижу, а остальные стоят и смотрят на меня. – Ну, говори, почему ты ушел?
Теперь-то уж я и совсем не смогу признаться. Физически ощущаю их пристальные, будто сверлящие взгляды, ощущаю лицом, затылком.
– Пусть всем скажет, чтоб все знали, – говорит из комнаты мама, и чувствуется, как трудно ей сдерживать себя, чтобы не разрыдаться. – Может, я чем-то обидела его? Может, я виновата? Пусть и это скажет.
– А вот мы сейчас повалим его, подержим за руки да как дадим деру! С этим богатырем мы еще справимся! – грозно надвигается на меня Глафира.
– Да, может, он вовсе и не виноват! – вдруг вмешивается Муська. И звонкий возглас ее настолько неожидан в этой обстановке, что все, несколько озадаченные, поворачиваются к ней. – А что?! – Она открытым, ясным взором осматривает всех. – Что?! Почему сразу надо драть? Почему «за руки, за ноги» и на эшафот? А человечность где? – и поворачивается к Глафире.
– Что, может, благодарность ему объявить?
– Что-то не то, милка моя. Ты подумай, что ты говоришь?
– Хватит болтать! Садись, высказалась! – Глафира бесцеремонно дергает Муську за рукав.
– Зачем «болтать»? – вырвавшись, вскакивает Муська. – Почему «болтать»! А Макаренко чему нас учил?! В массы его нужно, в коллектив! Пусть он воспитывается. Может, ему на завод пойти, а?.. Нет, я серьезно…
И наступает тишина. Почему-то все притихли. А я непроизвольно распрямляюсь, привстав, вытянувшись в струнку.
– А что? – Мы с Муськой смотрим в глаза друг другу. И хоть она задает этот вопрос, обращаясь вроде бы ко всем, но предназначен он только мне, она улавливает все, что творится сейчас у меня в душе.
– Нет, нет, ни в коем случае! – прерывает ее мама, порывисто выходя из комнаты. – А учиться когда? Ведь он еще школьник, ему учиться надо. Он всего четыре класса окончил.
– Да успеется, Дуська, милка моя. Ведь он еще молодой, выучится, все впереди, – вступается тетя Аля.
– Нет, нет, – качает головой мама.
– Пусть бы пошел. Эта дура дурой, а иногда что-нибудь дельное ляпнет.
– Нет.
– Будет целый день при деле, в коллективе.
– Получит рабочую карточку.
– Да что вы боитесь, тетя Дусечка, я устрою его к себе, прямо в наш цех, тоже будет токарем!
– Лучше не сбалуется, Дуська, не созорничается, люди рядом, – уговаривают маму со всех сторон.
– Нет, – повторяет мама. – Нет.
И тогда, не вытерпев, вскакиваю я:
– Я куплю тебе зеленое платье. Вот увидишь!
Мама ничего не отвечает, она только долго смотрит на меня, а затем порывисто обнимает за шею и крепко-крепко прижимает к себе. Целует меня в склоненную голову, в самую макушку.
– Я и в самом деле куплю, честно, – бурчу я. И мои подлые уши, я чувствую это, делаются красными, горят. Я понимаю, что мама согласна.
И мне почему-то вдруг вспоминается тот желторотик в рубахе с отодранными пуговицами, который еще недавно неистово дрался со мной из-за парты, не уступая, упрямо выкрикивая: «Это моя парта, моя!» Пусть, теперь она – его.
Подбежавшая Муська крепко-крепко, до боли, жмет мне руку. Пожалуй, она понимает меня.
Часть вторая
1
Муське перед самой войной исполнилось семнадцать лет. На день рождения тетя Тося подарила ей платье, и, впервые надев его, обалдевшая Муська, будто неистовый ураган, ворвалась к нам на кухню, и что тут произошло – не рассказать. Высоко вскидывая ноги, двумя пальчиками ущипнув над коленями подол платья, чуть приподняв его и полоща им вправо-влево, она пустилась отплясывать, озорно напевая:
Частица чер-та в нас
Заключена подчас…
Шумели примуса, клубился пар над кастрюлями, шкворчали сковородки, пахло жареным-пареным, а Муська, не замечая ничего этого, выделывала невесть что. Она мешала всем. Кое-как ее вытурили наши хозяйки, которые помогали тете Тосе готовить, с утра суетились здесь, сбиваясь с ног, и забегали сейчас еще шустрее, потому что в «седьмую» уже начали собираться гости. Запахло горячим утюгом, пудрой, громче захлопали двери, надо было успеть одеться, прибраться, пока еще гости не сели за стол.
И вот в этот-то момент вновь влетела на кухню Муська.
– Ой, ой, ой, – захлебываясь, ошалело шептала она, выпучив глаза и прижимая к щекам ладошки.
– Что, что такое? – перепугались все наши. – Что случилось?
А следом за Муськой уже шла тетя Тося.
– Ты что бегаешь? Ты что это делаешь такое? – грозным шепотом напустилась она на Муську. – Человек пришел, а она – в бега. А ну, марш домой!
– Да что такое? – взволнованно смотрели все на тетю Тосю, еще ничего не понимая.
– Кавалер пришел. Гоша, – многозначительно подмигнула тетя Тося.
– Ну да?!
И сразу зашумели, загалдели все.
– Ох, батюшки мои, да чего же ты не похвастаешься, милка?
– Вот егоза, смотри-ка, туда же!
– Курсант. Хороший мальчонка, – поясняла тетя Тося, подгоняя Муську. – А ну, иди, иди, не позорь парня. Не надо было приглашать, если бегаешь.
– А я и не приглашала. Я сказала только, что день рождения, он сам пришел.
– Ну и не дури. Идем.
– Не пойду!
– Я тебе дам «не пойду»! Идем!
– Не пойду. Я боюсь…
…Сегодня Муська в том же платье, веселая, праздничная. Мы стоим на площадке переполненного трамвая, давят нещадно, но Муська улыбается и, заглядывая мне в лицо, тормошит, щекочет меня.
– Ну, улыбнись, слышишь! Улыбнись!.. Не волнуйся, ничего, все будет хорошо. Это всем боязно, кто в первый раз идет на работу. Со всеми так бывает, и со мной было. А на самом деле ничего страшного. Наоборот, хорошо.
Сдавили так, что не вздохнуть, а на остановке все подтрамбовывают, лезут и лезут новые пассажиры. Меня вплотную прижали к кондукторше, она зло сучит локтями, а когда уж совсем подпирают, колотит коленями. Я и рад бы от нее отодвинуться, но некуда.
– Давят? – спрашивает Муська, чувствуя, как я пытаюсь повернуться. Ей во что бы то ни стало хочется успокоить, развеселить меня.
– Оп, вдох! Выдох! Знаешь анекдот: на улице одну гражданку встречают двое знакомых и говорят: «Бегите скорее домой, с вашим мужем несчастье случилось, мы его снесли и в комнату положили». – «А как же вы дверь открыли, ведь ключ-то у меня?» – «А мы и не открывали. Он под асфальтовый каток попал, так мы его в щель под дверь просунули». Вот и нас с тобой сейчас сделают такими же, будут в щель просовывать. Ну улыбнись! Улыбнись скорей! – требует она. – Вот так! Прекрасно. У тебя очаровательная улыбка. Улыбайся почаще. Надо веселее смотреть на вещи. И не волнуйся, будет все в порядке.
– Да что ты трешься-то, совсем задавил! – раздраженно пинает меня кондукторша. – Подвинься! Прижмутся и трутся возле сумки. Что тут, медом намазано?
Трамвай притормаживает на остановке, и я чуть подаюсь вперед.
– Осади давай! Осади! – кричит кондукторша, высунувшись в открытое окно, и бьет по рукам тех, кто висит на подножке, вцепившись в раму. – Осади давай!
– Да ты что, с ума сошла? На работу опаздываем!
– А мне какое дело! Еще трамвай будет. Упадешь, а я за тебя отвечай. Поехали!!
«Дзон, дзон!» – стучит над нашими головами звонок, вздергивает длинным, как у дятла, хвостом.
– Вот привязался, нечистая сила, с утра нервирует, – ругает меня кондукторша и тычет железным кулаком в спину.
В трамвае в основном женщины, мальчишки-подростки да деды с недавно выбритыми фиолетовыми щеками. Когда таких дедов бреют, под лезвием потрескивают электрические разряды. Несмотря на давку, кругом разговаривают. Обычные темы. Чем отоварили карточку, что пишут с фронта.
– Ну и жарища, как в паровозной топке.
– В водичку бы сейчас, в Неву. Сидишь, а над тобой пар клубится. Ах, прелесть!
– Что-то керосином пахнет.
– А какая там холера с керосином влезла? – вмиг преображается кондукторша, привставая на цыпочки и заглядывая на площадку. – Кто там керосин везет?
Но на площадке молчат. И «холера» тоже молчит, притаилась.
– А вот сейчас не поленюсь, честное слово, проберусь, так я выясню, – не слишком уверенно грозит кондукторша.
Но трамвай уже остановился. Вагон будто выдохнул. Меня этим выдохом, как соринку из трубы, выбрасывает на улицу. Мы с Муськой мчимся по краю тротуара, обгоняя идущих. Она – впереди, только свищут, как велосипедные спицы, ее тонкие ноги.
– Привет, Муська! – кричит кто-то из толпы. – Ты куда так?
– Привет! – откликается Муська, останавливаться и рассматривать, кто там окликнул, некогда, – Будь побойчее, не бойся, – наставляет она меня, подождав, чтобы я бежал вровень. – Там уже все оформлено, тебе только пропуск получить. Впрочем, может, я еще успею, тогда вместе пойдем. Сама сведу тебя в цех. Надо было пораньше из дома выйти.
Отдел кадров расположен на втором этаже, в маленьком обшарпанном желтом зданьице, в стороне от проходной. Его, это зданьице, почти не видно за кустами акации. Оно примостилось возле высоченного кирпичного заводского забора, похожего на крепостную стену. А по другую сторону стены вздымаются темные корпуса. В них что-то размеренно гудит, от этого гудения ощутимо вибрирует под ногами земля. И заводские ворота тоже под стать этой стене, такие высоченные и широкие, что в них свободно можно протащить целый дом.
Запыхавшись, мы с разгона взлетаем по крутой лестнице на второй этаж. Здесь длинный узкий коридор, по одну сторону вдоль стены окна, по другую – двери. Муська толкает их – все заперты. Проскакиваем до конца.
– Что за пропасть! Никого нет. Где же Анна Платоновна, не пришла? Стой здесь, сейчас узнаю.
Она убегает куда-то вниз.
В коридоре прохладно, окна забиты досками, лишь в крайних оставлено по одному звену, перечеркнутому бумажной наклейкой. Под окнами тополи. Они с теневой стороны, но тоже изныли от зноя, листья отпотели, а почки, как акварельные кисточки, обмакнутые в тягучий коричневый клей, липнут к стеклу. В углу у двери ящик с песком для гашения зажигалок. И даже отсюда, из здания, слышно, как гудят цеховые корпуса.
Непривычно все здесь, незнакомо. Даже запахи какие-то иные. С завистью думаю о том, как хорошо Юрке. Он устроился на «халтуру» в фотоларек на Некрасовской. Там-то все проще.
Наконец внизу хлопает дверь, слышны голоса. Первой в коридор входит седенькая старушка, от дверей цепко всматривается в меня.
– И этого молодца ты называешь мальчиком? – спрашивает Муську.
– Конечно! А кто же он еще! Соломинка!
Муська подталкивает меня локтем, многозначительно подмигивает: порядок, мол, понравился.
– Ну, проходите, – открыв дверь в одну из комнат, предлагает старушка.
– Не бойся, – шепчет мне Муська. – Я буду помогать тебе. Попрошу, чтобы тебя поставили к станку поближе ко мне… А сколько времени-то? – спохватывается она. – Ой, опаздываю! Я помчалась. Теперь вы без меня тут. Ни пуха ни пера! – и дает мне щелчок.
В комнате полутемно. Она маленькая и, будто склад, завалена толстыми папками. Они громоздятся на столах, на шкафу, штабеля из них упираются в потолок. Между ними щель-траншея.
– Так ты Муське родственник? – спрашивает старушка, словно мышка, нырнув в эту траншею и выглядывая оттуда, показывая белую головку.
– Соседи, – отвечаю я.
– На-ка, проверь анкету, правильно ли заполнена.
Анкету заполняла Муська. И я с затаенной улыбкой читаю сейчас о себе, где родился, когда. И уж совсем странные для моего возраста вопросы: «Не служил ли в белой армии?», «Не принимал ли участия в контрреволюционных организациях?».
– Ладно, потом проверишь. Сейчас некогда, – прерывает меня старушка, отобрав анкету. – Сейчас надо бежать. Расписывайся за пропуск, бежим.
С самого раннего детства, от первых дней моей жизни, у всех окружающих меня, и жильцов нашей квартиры, и «седьмой», я видел только уважительное отношение к работе – производству, как обычно говорили у нас. И у меня выработалось такое представление, что производство – это нечто особенное. И конечно, там, на этом самом производстве, тоже все должно быть как-то по-особенному, как – я и сам не очень-то представлял, но как-то не так.
Пока она запирает дверь и потом, позади нее спускаясь по лестнице, я незаметно, исподтишка все посматриваю на свой пропуск, какой он, еще с твердыми, пахнущими клеем корочками, и каков я на маленькой, прихваченной штемпелем фотографии, интересно мне.
И вот в первый раз в жизни я показываю этот пропуск охраннице и прохожу через заводской турникет. И уже окончательно робею. Осматриваюсь, боясь отстать от Анны Платоновны и в то же время опасаясь, как бы не наступить ей на пятки.
От проходной начинается пешеходная дорога, пересекающая заводской двор. Она вымощена чугунными плитами, широченными, будто плоты. Они настолько тяжелы и массивны, что даже не отзываются под нашими ногами.
«Зачем такие? – в недоумении думаю я. – Вот так дорога! Будто для великанов!»
И чувствую себя на ней жалким, маленьким, невольно укорачиваю шаг, сбегаю на обочину, на хрусткий гравий.
Возможно, уловив мое состояние или тоже ощутив собственную неуместность на этой великаньей дороге, Анна Платоновна сворачивает на узкоколейку, короткими тупичками ответвляющуюся к цеховым корпусам. Узкоколейка рядом с той дорогой как тропочка, протоптанная муравьями. От жары на шпалах темными лужами растекся растаявший гудрон, липнут подошвы. Распушив перья, купаются в пыли воробьи, не взлетают, когда мы проходим рядом, разомлели от жары.
Анна Платоновна будто что-то прикидывает в уме, оценивающе смотрит на меня.
– Послушай, ты не мог бы нам помочь? – говорит она. – Выручи нас. Вот здесь в цехе завал. Если они не управятся, то просто не знаю, что будет. Помоги, а!
Я пожимаю плечами, немножко смущенный такой просьбой, мол, чего там, надо так надо.
– Вот и прекрасно! – оживляется старушка. – Это будет просто здорово!
Она сворачивает к ближайшему зданию, возле которого стоит пустой товарный состав. Вагоны замаскированы ольховыми ветками, даже в такую жару листья на них еще не успели пожухнуть – значит, вагоны недалеко шли.
Мы входим в цех.
Жужжат сверлильные станки, стучат молотки, лязгает железо. Вдоль цеха много-много верстаков, у которых, склонившись, что-то мастерят женщины. Посередине цеха, возле квадратного бетонного столба, поддерживающего перекрытия, на табуретке жестяной бачок с питьевой водой, к нему цепочкой, будто на вокзале, прикреплена помятая алюминиевая кружка. Из кружки, проливая воду, жадно пьет какая-то женщина, а сама смотрит на нас; мы проходим мимо, а она, скосив глаза, следит, куда пошли. На лбу и под глазами у нее проступили капельки пота. Не допив, наспех сполоснула лицо, а остаток воды выплеснула себе за ворот спецовки: все-таки будет не так жарко.
– Кажется, помощничка привели. К нам, да? – догнав, спрашивает она меня.
Я киваю. Оглядываюсь на бачок, глотнуть бы хоть капельку. Тем временем мы с Анной Платоновной уже успеваем подойти к фанеркой выгородке в углу. Неожиданно дверь этой выгородки открывается, и прямо на нас стремительно выходит мужчина, чуть не столкнувшись с Анной Платоновной.
– Ой, извините!
– Иван Петрович, здравствуйте. Вас-то мне и нужно.
И вот тут-то, чуть ли не оттолкнув Анну Платоновну, вперед вырывается та женщина, которая только что расспрашивала меня.
– Иван Петрович, так вот как раз человек, что мне нужен! – указывает она на меня.
– Подожди, Клава, сейчас разберемся.
Иван Петрович пропускает Анну Платоновну и меня за выгородку, прикрывает за собой дверь. Анна Платоновна представляет меня, в двух словах объясняя, кто я такой, и уходит. А я тем временем, понимая, что это неприлично, и ничего не в силах поделать с собой, недоуменно пялюсь на Ивана Петровича. Дело в том, что сейчас, когда все изнывают от зноя, он в шубе, застегнутой на все пуговицы, и меховой воротник поднят. Из всего, о чем они говорят, я схватываю только, что это – мой мастер. И фамилия у него, словно в насмешку ко всему, Жарков.
– Ладно, не отвлекайся, – заметив, что я рассматриваю его, говорит Иван Петрович. – Присаживайся, поговорим… Так тебя Васей зовут? Хорошее имя. У меня так старшего брата звали. Родители есть – мать, отец? – Он говорит со мной, а сам вроде бы все прислушивается к чему-то позади, вроде бы ему куда-то срочно надо бежать. – Вот что, Василий, давай побеседуем в другой раз. А сейчас, ей-богу, некогда. Пойдем-ка слесарить.
– Как… слесарить? – недоуменно переспрашиваю я. – А разве не токарем?
– Ты что, хочешь токарем работать?
– Ну да… Мне обещали…
Он, как мне кажется, с укором смотрит на меня.
– А чем токарем лучше, чем слесарем? Слесарь все должен уметь делать, и сверлить, и на токарном станке работать. Конечно, если хороший слесарь.
Но его перебивают. В выгородку врывается Клава.
– Иван Петрович! – гневно наступает она. Голос у нее зычный, будто кричит в мегафон. – Да что же это делается? До каких пор? Кому-то опять помощник, а Клаве – нуль.
– Да ты напрасно шумишь, – успокаивает ее Иван Петрович. – Он в токарном собрался работать, а не у нас. Здесь только временно.
– Как в токарном? – обалдело поворачивается ко мне Клава. – Да ты что, того? – Она коренастая, ширококостная, скулы у нее такие, что, кажется, может спокойно перекусить гвоздь. – Да он сдурел.
– Ладно, уж раз так получилось, пусть попробует, поработает у нас пару деньков; если не понравится, удерживать не будем.
– Ну и фрукт! – уткнув кулаки в бедра, гневно смотрит на меня Клава.
Иван Петрович ведет меня в самый дальний угол цеха. Там, чуть в стороне от остальных, стоят два верстака, прижатые один к другому «спинками», рабочие места разделяет низкая фанерная перегородка. За одним из верстаков сидит паренек, он чем-то занят, даже не взглянул на нас. Иван Петрович ветошью смахивает с поверхности свободного верстака пыль, приносит детали, отвертку.
– Будешь собирать вот такой узел. Дело нехитрое, но тоже требует сноровки. Смотри…
Он показывает, как надо держать отвертку, как устанавливать деталь, а я больше смотрю не на тиски, а на него. Ведь ему неудобно в этой толстой, как у ночного сторожа, шубе, да и невыносимо жарко.