Текст книги "Повести"
Автор книги: Павел Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Муська лежит на боку, щекой на ладони. Она спит сладким сном. Лицо ее спокойно и даже кажется счастливым.
А Борьки нет. Там, где он лежал, на мху вмятина. Я думаю, что Борька отошел на минутку и сейчас вернется. Но он не возвращается. И не слышно ни звука.
– Борька, – зову я. – Борь!
– Где он? – вскакивает на ноги Муська, будто и не спала.
– Был здесь.
– Ушел!
Мы идем по заметному на мху темному следу.
– Скорей, скорей! – торопит Муська.
Но я отстаю. Вдалеке вроде бы крикнул кто-то.
– Борька зовет! Может быть, в топь провалился. Бежим! (Теперь уже отчетливо слышно, что кто-то кричит.) Бежим!
Но я шатаюсь и падаю через каждые два-три шага.
– Иди за мной, – велит Муська. – Не отставай. Я его догоню!
Я вижу, как она перелезает через кочку, отстраняя от лица сухую тонкую ветку, споткнувшись, хватается за ствол елки. В последний раз вижу.
Я иду по следу. Примятый мох постепенно распрямляется, след делается все менее заметным. Потом он исчезает совсем. Куда же дальше? Куда? Падаю. Ползу на четвереньках. Я совсем ослаб. Совсем ослаб. Но я еще ползу… Ползу… Ползу… А сам лежу не шевелясь.
Где-то хрустнула ветка.
– Эй! – раздается рядом Борькин голос. – Помогите!
Собрав остатки сил, я подымаюсь:
– Бо-ря!
Он сидит, вцепившись в ствол дерева. Волосы мокрые, растрепаны. Рубашка задралась на спине. Силится встать, тянется кверху.
– Люди! – говорит Борька, глазами показывая в сторону. – Там!.. Выстрел!.. Люди!..
14
Три дня все местные, поселковые, и наши заводские искали Муську. И даже после того, когда в одном из болотных окошек удалось выловить ее головной платок, все равно продолжали искать. Верили: может, выбралась. «Она девка жилистая, упорная, такие не пропадают», – утешал меня дядька-инвалид. Все эти дни я в полуобморочном состоянии пролежал у него в избе на горячей печи, укрытый одеялом и тулупом. Меня лихорадило. Я бредил.
На третий день, когда все вернулись с поиска и, усталые, разбрелись по домам, я сполз с печи. Пошатываясь, я выбрался на улицу. И, хотя кружилась голова, порой темно делалось в глазах и казалось, вот-вот упаду, я все же побрел в лес. Инвалид видел, что я иду туда, но не остановил меня. Я недалеко ушел от деревни. Не было сил отойти подальше. Но я надеялся, что мне и здесь повезет. Я найду Муську. Я шел и кричал:
– Муська! Муся! – Останавливался, вслушиваясь. Ждал. Мне казалось, что Муська, наша веселая, смешливая Муська сейчас откликнется мне. Ее не нашли лишь потому, что не ходил я.
Но тихо было в лесу. Только шумели сосны, попискивали синицы да где-то вдалеке постукивал дятел.
Я бродил до темноты. Вернулся не к инвалиду в избу, а к нашим в сарай. Борька встретился мне за околицей. Хоть и промок, и устал за день, но он не лег спать, нахохлившись, стоял на дороге, смотрел в сторону леса. Наверное, он тоже все еще надеялся и ждал.
– Из-за тебя все, – сказал я ему.
– Я же не хотел этого. Я не нарочно.
– Из-за тебя.
Я рухнул на солому. «Из-за него», – думал я. И вдруг мне вспомнилось, как я ушел из дома, когда Лепеха у меня украл карточки. Как мама бегала, искала меня. Ведь я не хотел ей сделать худо.
За мной пришел инвалид, пригласил меня в контору. Мы с ним избегали смотреть в глаза друг другу. Он долго и так и этак поправлял свою флотскую фуражку, видимо не зная, с чего начать.
– Тут это… Ейно барахлишко кое-какое. – Положил на стол узелок. – Придется в милицию сдать. А еще вроде письма какие-то остались.
Он передал толстую тетрадку. Это были не письма, а Муськин дневник. Почти ежедневные записи. Иногда короткие, торопливые. Вот и последняя, сделанная перед тем, как навсегда уйти в лес.
– Это кому же она пишет? – поинтересовался инвалид. – Почитай-ка, чего там?
И я прочитал:
«Жрать хочется. А душа поет. В душе целая симфония! Жаль, что я не владею нотной грамотой, записала бы сейчас, получилось бы, может быть, не хуже, чем у Шостаковича!»
«Вчера посмотрела здесь – все выжжено. Выжженная земля. Кажется, ничего не осталось. Но присмотрелась, какая-то былинка вылезает из нее, скрюченная, лохматая, как гусеница. Земле предложили: жизнь или смерть, и она выбрала – жизнь!
Вот скоро кончится война, вернется Гошка, эх, как мы жить будем, ребята!..»
Часть третья
1
Стучат весенние капели. На фоне голубого неба мелькают серебряные искры, по жести подоконников весело тюкают сотни крохотных молоточков. Выскочишь из цеха – глаза жмурятся от солнечного света. Под стенами хлюпают капли, вздыхают, оседая, сугробы, в водосточных трубах вдруг как посыплется – ах! – и на панель вылетают ледяные болванки. А вечером, лишь просинеет небо, белесой наледью покроются панели, захрустят вафельные корочки под ногами, на перилах нашего балкона повисают длинные прозрачные морковки. По мере того как гуще делается темнота, в комнате становится все холоднее.
Закутавшись в старое мамино пальто, растапливаю печь. От нее веет холодом, как от колодца. Она прогреется только через час-другой, к маминому приходу. И я растапливаю с таким расчетом.
Мама развесит возле печки свой мокрый ватник, парусиновые рукавицы, пристроит тяжеленные, будто камнями набитые, валенки. Они, конечно, не высохнут до утра – куда там! – их надо сушить неделю, но, как говорит мама, важен моральный фактор – были у печи!..
А приятно вот так сидеть возле гудящего огонька, слушать, как потрескивают угли, шкворчит кипящая вода, выступившая на торцах поленьев. И почему-то всегда, когда смотришь на огонь, думаешь о чем-то неуловимом.
В комнате совсем темно. Отсветы пламени, пробившись в щели, снуют по стенам и возле моих ног. В дверце печи круглое рваное отверстие, лучик света торчит из него, как макаронина. Я подставляю ладонь, и по ней божьей коровкой ползает теплое пятнышко.
Это отверстие пробило недавно. Пулей. Я вот так же топил печку, когда ко мне пришел Юрка, принес два винтовочных патрона. Мы зарыли их в угли. Результат – вот эта дырка.
Мама еще не знает о случившемся. О патронах, конечно, можно и не говорить. Мало ли что бывает.
В цехе часто приходится слышать, как вместе с дровами попадает что-нибудь. У нас с мамой один раз так бабахнуло, что чуть не сорвало с петель дверцу. Да и неудивительно. Наши дрова из Поповки. Ленинградцу-блокаднику это название о многом говорит. Не надо было быть там, чтобы понять, что такое Поповка. Достаточно взглянуть вот на эти поленья, все иссеченные, изодранные, в шрамах и царапинах, как спины у инвалидов в нашей Смольнинской бане.
Я сижу и думаю о том, что пройдут годы, пройдет, может быть, сотня лет. И забудется война. Уже не останется никого на земле, кто видел ее. Умрут инвалиды. Уйдет и наше поколение.
Но останутся деревья. Деревья с осколками в телах. И когда-нибудь будут пилить дерево, и вдруг под пилой, под ее острыми белыми зубьями, как раненый под скальпелем, громко вскрикнет осколок…
В коридоре раздается звонок. Кто-то пошел открывать.
– К тебе, Васюха, – кричит Глафира.
На лестничной площадке, освещенная тусклой фиолетовой лампочкой, стоит незнакомая женщина.
– О, какой у Дуськи большущий сын! Жених! Я-то думала, ты совсем маленький, мать всегда говорит: «Мальчик, мальчик», а ты вон какой. Ну, здравствуй. Что ж, разреши войти?
Она следом за мной проходит в комнату.
– Как хорошо у тебя, тепленько. Печечка топится. Руки озябли…
Я еще не угадываю причины ее прихода, настороженно жду.
– Я с твоей мамой вместе работаю. Она сегодня немного задержится, просила тебя предупредить.
– А что с ней?
– Дела всякие.
Случалось и прежде, что мама задерживалась, и довольно часто. Подавали внеочередной состав, и ей приходилось оставаться на ночь. Иногда она работала непрерывно по двое суток. И тогда предупредить меня об этом приходила мамина сослуживица, тетя Маруся с Восьмой Советской. А эту женщину я вижу впервые.
На ней розовый суконный берет и самый модный в этом сезоне ватник. Берет имеет такую форму, будто все еще натянут на тарелку. По ватнику прострочены продольные прямые линии, а ниже плеч – поперечные, похожие на сдвоенные фигурные скобки.
– Ты ведь тоже работаешь? – подойдя к печи и прижавшись к ней, спрашивает меня женщина.
– Да.
– Так вдвоем и живете? Папаша не заходит? Ну и плюньте на него, одни проживете. А я вместе с твоей мамой еще до войны работала. Замечательный человек она у тебя. Талант! Уважать и беречь надо! Конечно, сейчас работа у нас иная, тяжелая, ты ведь знаешь. В общем, ты не волнуйся, ничего особенного с твоей мамой не случилось. В больнице она, полежит немного и выйдет.
– В больнице?
– Да ничего страшного, не прыгай. Вена на ноге лопнула. У грузчиков часто случается.
Женщина называет мне больницу и объясняет, как туда ехать.
– Завтра не надо, а через денек-другой зайди в регистратуру, поинтересуйся. Полежит, отдохнет. Это как на курорте, просто повезло. Она больше за тебя волнуется. А ты вон какой большущий. Ах, хорошо у тебя возле печечки. Так бы и сидела всю ночь, не уходила. Да надо топать. Ну что ж, выпусти меня, Вася. Спокойной ночи.
Я возвращаюсь в комнату и растерянно останавливаюсь. Что делать? Что же делать? Опасно это, не опасно? Мне не сидится. Может быть, она чего-то не досказала, сама не знает всего или пожалела меня? Может, произошло что-то страшное и они не хотят, чтобы я знал?
И я решаюсь ехать в больницу, выяснить все точно.
Трамвай довозит только до улицы Панфилова, сворачивает на Пороховые, а дальше надо добираться пешком. Дома кончаются, трамвайные пути уходят в темное поле. Я бегу по рельсам. В лицо дует с полей ветер, дымятся верхушки сугробов. Бегу и постепенно начинаю понимать, что зря бегу, ничего в такую поздноту не узнаю.
Вдалеке несколько однотипных зданий. Сокращая расстояние, по целине направляюсь к ним.
– Стой, кто идет? – раздается в темноте, и передо мной появляется солдат с винтовкой наперевес. – Тебе что надо?
– Маму ищу.
– Какую еще маму?
– Где здесь больница? Мне узнать только. Ее сегодня привезли.
– Здесь госпиталь. Марш отсюда!
– Так мне сюда и надо.
– Что тебе в полночь понадобилось? Ступай!
Выждав минут пять, возвращаюсь обратно. Подкрадываюсь к зданию, заглядываю в окна. Постовой грабастает меня и рывком валит в снег.
– Попался, шпана питерская! Сейчас я тебя из винта!
– Я маму ищу!
– А ну, марш отсель! Ать-два!..
И будто веслом, поддает мне прикладом.
Обратный путь кажется длиннее. Усилился мороз. Ботинки у меня парусиновые, я прыгаю словно по колотому льду. Не вытерпев, сдергиваю их, подвывая, тру пальцы. А когда обуваю снова, подошвы липнут, как сырой блин к сковородке.
Утром я просыпаюсь рано, будильник еще не звенел. Вставать не хочется. Тело тяжелое, усталое, гудит голова. Знобит.
Я лежу и после звонка. Будильник отзвенел, вроде бы прислушался, поднимаюсь я или нет, и недовольно дзынькнул еще раз, а мне даже руку не хочется протянуть. Не умывшись (вода из-под крана ледяная, а меня и так колотит), еду на завод. Дорогой мне делается совсем нехорошо. Подкашиваются ноги. И никак не согреться.
– Сходи к врачу, – советует мне Борька.
– Перетерплю.
– Сходи давай. Смотри, какой ты. Будто по тебе танк проехал.
Наш заводской врач выписывает мне бюллетень.
– Немедленно в постель, в постель, – велит он.
Но домой я не иду, а отправляюсь к маме.
На этот раз мне удается кое-что выяснить. Тетка меня не обманула. Но я все же не успокаиваюсь. Хочется с кем-то поделиться, поговорить. Да вот с кем?.. С Муськой бы, да ее нет.
С папой?..
Странное чувство я испытываю всякий раз, вспоминая о нем. Постоянно будто два человека борются во мне, один стремится к нему, тянется, а другой упорно не пускает. Вот и сейчас я знаю, что надо к нему съездить, и в то же время что-то сопротивляется этому, сдерживает меня.
В столовой в этот час многолюдно, шумно, как в бане. Все столы заняты. По обеденному залу туда-сюда снуют официантки. Папы не видно. Но я не решаюсь спросить, где он. Мне не хочется, чтобы меня видели столовские рабочие. Я пристраиваюсь в тесном тамбуре между дверей. Стоять здесь неудобно, каждый из прохожих обязательно задержится и уставится на меня, прежде чем пройти мимо. Со страшной силой, хлопают двери на ржавых тугих пружинах. Удары их отзываются в голове. Правда, отсюда, когда дверь открывается, мне хорошо виден весь зал. Но, кажется, кто-то из столовских заметил меня. Официантки посматривают в мою сторону.
Я выхожу на улицу, поднимаюсь на несколько ступенек и прыгаю обратно в тамбур. К столовой идет папа, тащит двухколесную тележку, груженную ящиками, сзади ее подталкивает знакомая мне женщина-уборщица, помогая папе и охраняя поклажу. Не замечая меня, папа проходит рядом, покраснев от натуги, закатывает тележку во двор, к дверям кладовой. И тотчас из кладовой выходит заведующая столовой. Улыбаясь, она что-то говорит папе. Вместе с уборщицей он сгружает с тележки ящики, перетаскивает их в кладовую. А она ждет, поигрывая ключом.
И когда снесен последний ящик и папа возвращается, чтобы поставить под навес тележку, тетка опять с улыбкой что-то тихо говорит ему, глядя в лицо. И по этому тянущемуся к нему взгляду, по сдержанной, вроде бы чуть притаившейся улыбке, я догадываюсь, что она говорит такое, что говорят только будучи наедине. Папа поворачивается к ней и обнимает за плечи. Но нет, не потому, что он ее обнял, а оттого, как она подалась к нему, по-кошачьи выгнувшись, прижалась к плечу головой и как рука его поползла с плеч вниз, растопыренными пальцами обшаривая, поглаживая спину, – от всего этого мена бросает в жар. Я шарахаюсь за угол, чтобы они не заметили меня. Но папа уже снял руку, и тетка впереди него проходит в кладовую. Дверь закрывается. Но не успевает еще она затвориться, еще видно и папу, и тетку, я в какой-то дикой остервенелой озлобленности хватаю ледяшку и изо всей силы запускаю в окно. «Вот вам! – шепчу. – Вот!» Осколки стекла со звоном сыплются на асфальт, а я, не оглядываясь, даже не очень торопясь, иду за угол. И тотчас там, позади, поднимается шум: «Держите, держите!» Слышен топот ног. А я по-прежнему не тороплюсь. И страха нет у меня, что догонят, а какая-то веселая мстительная озлобленность: «Вот вам, вот!»
– Держите!
Идущая по противоположной стороне улицы женщина бросается мне наперерез. Я успеваю увильнуть, вскакиваю в подворотню. И тут же кто-то сильный хватает меня сзади, я падаю, тотчас несколько рук вцепляются в пиджак.
– Вот он! Этот мальчишка!
Я поднимаюсь. Ко мне приближается папа. Ошарашенно смотрит на меня.
– Нет, это не он, – говорит папа.
– Нет, я, – надменно усмехаясь, говорю я. – Я! Ну и что?!
– Не может быть!
– Хулиган! Наглая рожа! Он еще смеется! В милицию его! – кричат со всех сторон.
– Пожалуйста! Испугали!
– Оставьте его! Вы что, не видите, отец с сыном встретился! – вмешивается знакомая мне уборщица столовой. – Что, очумели, что ли?!
Мы выходим на улицу. Я – впереди, засунув руки в карманы, расправив плечи.
– Ну и что ты теперь прикажешь мне делать? – спрашивает папа. – Что делать?
– А ничего! – озлобленно кричу я. – Ты иди с ней обнимайся! Вон она стоит тебя дожидается. Ступай!
Придя домой, совершенно обессиленный, в пальто и шапке падаю на кровать. И словно проваливаюсь куда-то. Но и во сне я еще повторяю мстительно: «Вот вам, вот!»
Когда открываю глаза, то не сразу соображаю, где нахожусь. В комнате темно. Мне кажется, что кто-то позвал меня.
– Вася, да что же это ты не откликаешься? – В приоткрытой двери стоит тетя Аля. – Ты что валяешься одетый? Спишь? Что с тобой? А Дуська-то где?
– В больнице.
– Батюшки! – восклицает испуганно тетя Аля. – А что же это ты молчишь? Да ты, наверное, тут с утра валяешься? В комнате холодища! Да что же это делается! А ну-ка поднимайся! Живо! Идем ко мне.
– Нет, я здесь, – вяло сопротивляюсь я.
– Идем! – настойчиво требует тетя Аля, тянет из-под головы подушку. – Печка у меня натоплена. Сейчас чаю напьешься, ляжешь, прогреешься. Все сделаем как следует. Идем!
2
Тетя Аля дежурила сутки. А теперь она почти сутки будет дома.
Я лежу, а тетя Аля быстро, легонько ходит по комнате, что-то делает и все говорит, говорит, мечтая вслух:
– Эх, Вася, милка ты моя, кончится война, как поедем мы с тобой на мою родину, в Сибирь, хоть покажу я тебе! Место-то какое удивительное! Леса так уж леса, настоящие, непроходимые; мороз так уж мороз, под сорок градусов; а люди так уж это люди, богатыри! Сибиряки мы, одно слово сибиряки! Кондовые!
– А как же вы в Ленинграде оказались? – интересуюсь я.
– Да муж-то мой, Иван Иваныч, коренной петроградец. Сослан был к нам за политику. А когда революция началась, красногвардейский отряд организовал. Колчака громил, банды атамана Семенова.
– И вы воевали?
– Нет, Васек, не довелось. Рядовая я женщина, обыкновенная, на мою долю никаких таких испытаний не выпало. Ничего такого особенного я для нашей Советской Родины не сделала. Детишек вот растила, пестовала, четверо их у меня. Да на фабрике работала. Есть же такие женщины выдающиеся, героини. Полина Осипенко, Паша Ангелина, Гризодубова, Раскова. Вон что они выделывали! А мы, милка моя, ничего такого особенного. Около кастрюлек.
– А как же вам разрешили замуж выйти за ссыльного?
Тетя Аля останавливается и, улыбаясь, смотрит на меня.
– И-и-и! Да кто же мне разрешил! Когда отец узнал, что Иван Иванович за мной ухаживает, что было! Пригрозил: «Голову отрублю, если еще услышу!»
А любовь, Вася, наваждение! И головы не жалко! Вот подожди, вырастешь – сам узнаешь, что за стихия такая, любовь!
Тогда мне всего восемнадцатый годик пошел. Что мне угрозы, запреты, ничем меня не уймешь!
Приставили ко мне сестру, чтобы за мной следила. Она старше меня на целых семь лет была, в девках засиделась, да, бедненькая, страшненькой уродилась, правый глаз с бельмом. А у нас тогда так считалось, что, если младшая первой замуж выйдет, старшей позор. Темнота, Вася, необразованность, куда там! Вот она меня от себя ни на шаг и не отпускала. Уж и молила я ее, и уговаривала, все было – ничего не помогло. Ох, и извелась я тогда, чем жила, не знаю, как дистрофик ходила! Три месяца меня из дому не выпускали. Только упросила на рождество в церковь сходить. Думаю, может, случайно Ивана как-нибудь увижу, хоть издали на него взгляну.
Идем мы, а он, милка ты моя, будто специально навстречу нам едет. Дрова кому-то отвозил, возвращается на санях. А у меня замерло все в груди. Соступили мы с дороги, стоим, сестра за руку меня держит. Иван Иванович с нами поравнялся. «Здравствуй!» – говорит. Я отвечаю: «Здравствуйте» – да сестру как толкну, прыг в сани, у Ивана кнут вырвала да по лошади: «Но-о!» Гоню, гоню, не оглядываюсь! А сестра сзади бежит: «Ушла, держите, держите!»
Ах, как мы мчались! Снег в глаза, ветер аж свищет, а я стою во весь рост, косы по ветру: «Буланая, не подведи!..»
– А потом отец-то что?
– В другой раз доскажу, Вася, в другой раз. В булочную побегу, пока не закрылась.
Она уходит. И почти тотчас в коридоре раздается условный звонок. Я знаю, это пришел Юрка.
– Давай сюда, – провожу его в тети Алину комнату.
– А почему ты здесь? – удивляется Юрка.
– Там у нас холодно.
Юрка снимает свои стоптанные прохари[5]5
Прохари (жаргон) – сапоги.
[Закрыть]. Мы садимся на диван, поставив босые ноги на вытертую баранью шкуру, кинутую на пол. Да и диван тоже повытерт, с плешками по бархату. Юрка сидит вполоборота ко мне.
– Ну, что с тобой?
– Воспаление легких.
В коридоре снова звонит звонок, нетерпеливо, настойчиво. Юрка идет открывать, слышны голоса, дверь в комнату распахивается, и на пороге появляется… тети Алин Мишка. Опираясь на костыли, быстро осматривает комнату:
– А мама где?
– В магазин ушла.
– А-а-а. Ну, привет!
Крепко, порывисто жмет мне руку. Мишка и вроде бы не Мишка. Таким он мне кажется взрослым. Даже не верится, что между нами разница всего в четыре года. Одна нога у него забинтована, и к ней снизу привязан тапок. Мишка ловко, натренированно действуя костылем, прыгает по комнате, второй костыль остается приставленным к стулу, и тапок, чуть отставая и пришмякивая, скачет за Мишкой. Мишка швыряет в угол вещмешок.
– Вот я и дома!
И в это время на лестничной площадке раздается побрякивание ключей (дверь в коридор у нас открыта). В комнате становится тихо. Мишка замирает, губы приоткрыты, а глаза смотрят в дверь.
– Она! – шепотом произносит Мишка, оглядывается плутовато и вдруг срывается с места. – Не говорите, что я пришел! Спрячусь, не говорите! – И, торопливо подпрыгивая, прошмыгивает в угол за шкаф, прижимается к стене.
Слышно, как тетя Аля вошла в коридор, поставила сумку, заперла за собой дверь. Затем подняла сумку, сделала шаг и…
Чего она ждет? Что медлит?.. Будто подкравшись на цыпочках, она неожиданно появляется в темном проеме дверей. Лицо бледное, напряженное, расширенные зрачки поспешно шарят по комнате, натыкаются на костыль. И уж не знаю как, по какому признаку она догадывается, может быть и впрямь подсказывает материнское сердце, но вырвавшимся, будто кинувшимся навстречу сыну, срывающимся голосом она кричит:
– Мишка!! – и падает через всю комнату к выскочившему из-за шкафа Мишке.
– Мама!..
– Дурачок! – шепчет тетя Аля. – Глупый!.. Мишечка! Дурачок мой. Пришел!
3
В квартире у нас теперь заметно оживленнее и веселее. На кухне целыми днями сидит Мишка. И когда возвращаешься домой, открываешь с лестницы дверь, сразу же ощущаешь запах табачного дыма. «Мужиком пахнет», – говорит Глафира. И если Мишка не на кухне, то у себя в комнате лежит на подоконнике распахнутого окна, смотрит на улицу. Тепло, апрель.
В Таврическом саду вдоль речки на солнцепеке уже начинает пробиваться трава. Почки на деревьях набухли, их видно даже из окна – будто узелки на ветках. Вдоль сада теперь часто гуляют девчонки. Обычно идут парочкой, под руку, разговаривают, не замечают Мишку. А он ждет, озорно прищурясь. Поудобнее пристраивается на подоконнике. И, когда они проходят мимо, кричит:
– Эй!
Девчонки разом глянут вверх, прицельно, точно на наши окна, выражение лиц удивленное, ждут.
– Куда идете? – спрашивает Мишка.
– Гуляем.
– Заходите в гости.
– Спасибо, в следующий раз.
– А как вас зовут?
– Когда придем, познакомимся.
– Книжечку почитать хотите?
Мишка, привязав на бечевку, спускает им книгу. А сам, повернувшись ко мне, шепчет быстро:
– Воды, воды! Я наливаю ковш.
Одной рукой Мишка ловит его. Но никогда не выплескивает воду, покажет ковш девчонкам, они завизжат, будто он их облил, перебегут на другую сторону улицы и оттуда грозят Мишке.
– Верните книгу! – кричит Мишка.
– Нет! – и долго еще оглядываются на наши окна.
Вечером, если кто-нибудь есть на кухне, Мишка обязательно там. Горланит, перекрывая шум примусов. Скачет на одной ноге, а блин-тапок шлепает следом.
– Шел бы ты отсюда, чего с бабами толкаешься, – добродушно ворчит на него Глафира.
– Я суп варю. На фронте научился здорово суп варить, из топора.
– Из топора-то мы и сами сварим, а вот ты попробуй свари из не фига… Теперь весна, теперь что! Я вот на Пороховые съездила, по канавам походила, крапивы нарвала. Чувствуешь, запах какой?
Она приподнимает крышку кастрюли.
– Ух! – вдыхает Мишка. – Обалдеть можно!
– Давай тарелку, плесну. И Ваське нальем, доходяге. А то придет Дуська, скажет, что мы его заморили.
– Вкусно! – облизывается Мишка. – Вы всегда такой варите и побольше давайте.
И я тоже варю суп. Пока горячий, его надо перелить в баночку и свезти маме. Правда, он у меня не такой вкусный, как у Глафиры. Надо и мне съездить на Пороховые, пошастать по канавам.
– Харчо! Суп-харчо из крапивы! Обалдеть, какая вкуснота! Вай-вай! – На одной ноге скачет Мишка. – А сегодня записи делали? Сегодня не делали?
Мишка приколотил на кухне фанерку, и теперь мы к ней пришпиливаем листки с последними сводками Информбюро.
«Тридцать первого марта. Войска Второго Белорусского фронта завершили разгром войск Восточно-Померанской группировки и овладели городами Данциг и Гдыня». «Четвертого апреля. Войска Второго Украинского фронта овладели Братиславой».
– Кенигсберг! – кричит Мишка. – Вы слышите, сегодня – Кенигсберг!..
А на улице весна! По берега залило канавы в саду. Старый серый лед плавает посередине их, дырчатый, будто сыр. Что-то решая на своем вече, шумят воробьи. Весна входит в город. Весна!..
4
Восьмой час, а тети Али все еще нет. Она обещала прийти к семи, мы собираемся навестить маму. Условились еще утром, что она придет пораньше и мы пойдем.
Я уже больше часа торчу на улице, напротив нашей парадной. Поглядываю в одну и в другую сторону, и на угол к Тверской, и на арку проходного двора, откуда она также может появиться.
– Ты сходи к ней, узнай, в чем дело! – кричит мне Мишка.
– А вдруг разойдемся?
– Я предупрежу, она тебя подождет.
Я сбегал бы до госпиталя, где работает тетя Аля, но мне кажется, как только отойду, так сразу она и появится. Уж столько ждал!
И все-таки я решаюсь…
В госпитальном саду сейчас полным-полно народу. Выздоравливающие раненые, те, что помоложе, на фанерных листах «забивают козла», а которые постарше – сидят в стороне, дымят махоркой, беседуют.
В коридоре первого этажа я высматриваю двух нянечек.
– Тебе кого? – спрашивает одна из них. Я называю фамилию. – Нет ее, – отвечает она раздраженно. – Поехала фрицев лечить.
– Каких фрицев?
Но она уже отвернулась, не желая со мной разговаривать. Я стою, растерявшись, ничего не понимая.
– Она уехала с профессором. Его вызвали на консультацию. Говорят, будто какого-то пленного посмотреть. Она повезла приборы, – поясняет мне вторая нянечка.
– Кого? – недоверчиво переспрашиваю я. И стою, остолбенев, не поверив в услышанное.
«Фрица?.. Какого еще фрица?!. Как он мог, наш профессор?.. И она, тетя Аля?.. Ведь у нее сын погиб, Толик. Они же убили его. Искалечили Мишу. Как могла?!.»
Мне это представляется немыслимым, невесть чем.
Я стою в коридоре, а мимо меня снуют раненые, стучат костылями; у кого на повязке рука, у кого забинтована голова, а один будто в белом противогазе, оставлены только щелки для рта да глаз.
«Как она могла, тетя Аля? – растерянно думаю я, остановившись на улице, позабыв, что собирался поехать к маме. – Как она на это решилась? А они-то наших лечили? Берегли?..»
И мне тотчас вспоминается моя прабабушка Фетинья. Они не смилостивились даже застрелить ее.
Мы с тетей ходили на пепелище, чтобы собрать ее косточки, но не нашли ничего. В том месте за печью, где стояла ее кровать, выкопали ямку, веничком смели в нее пепел и зарыли, на холмик насыпали для птичек кутью. Высушенная годами и болезнью, старушка сгорела как перышко.
…Я сворачиваю за угол и чуть ли не сталкиваюсь с рыжей теткой, заведующей столовой. Только мне ее и не хватало! Пытаюсь обойти. Но она останавливает меня:
– Подожди! – Нерешительно приближается ко мне, нервно покусывая губы, пряча глаза. Бегло взглянула и отвернулась, чего-то ждет. – Твой отец ушел от меня… У меня его больше нет…
– У нас тоже…
– Я знаю. Я не о том… Может, ты поговоришь с ним.
– Я?.. О чем?
– Ему плохо. Может, надо помочь. Посмотри, как он мечется, на кого стал похож. Ты просто давно не видел его. Я уже ничего не могу сделать, бессильна. Да о чем я? Я и сама не знаю. Ты извини меня, пожалуйста, прости. Я перед тобой виновата… Я не должна была отнимать отца у ребенка. Я должна перебороть себя. А я не могу, иду на все. Но я ему не нужна… Ох, как это все глупо! Смешно и глупо! Извини…
5
– Сволочь! – говорит Юрка, когда я рассказываю ему то, что услышал о тете Але.
Тети Алин Мишка все еще лежит на подоконнике.
– Ну что, нашел? – кричит он мне.
Но я иду, будто не слышу. Пока мы поднимаемся по лестнице, пока я вожусь с ключом, он успевает приковылять в коридор.
– Что там?
Я молча, насупясь, прохожу мимо, Мишка идет следом, постукивая костылем. На кухне на полную громкость включено радио, звучит веселая музыка, марш.
– Слышали, только что передали, наши около Берлина! – кивает Мишка на репродуктор. – Сделали первый залп! Слышали?!
– Ты это своей мамочке скажи, – зло говорит Юрка. Так зло, как никогда прежде я от него не слышал.
– А что мамочка? – останавливается Мишка.
– Твоя мамочка с фрицами якшается. Она фрицев лечит.
Мгновенно побледнев, Мишка, прищурясь, смотрит на Юрку.
– Врешь! – кричит он. – Врешь! – И свободной рукой хватает Юрку за грудь.
– Убери руку! – не шевельнувшись, таким же страшным вибрирующим голосом велит Юрка.
– Правда? – поворачивается Мишка ко мне. И я киваю. – Где?
Но мы и сами этого не знаем.
– Врете вы всё, врете! – кричит Мишка, бьет по столу костылем так, что осколки посуды сыплются на пол. Хватаясь за стенку, скачет к двери. – Я узнаю!.. У меня нога изуродована. У меня свищи по всей ране идут, ночами не сплю, а она – лечить. Я узнаю!
– Не ходи! – пытаюсь удержать его я. Мишка вырывается, резко оттолкнув меня.
Вернувшись, Мишка проскакивает к себе в комнату, не заглянув на кухню. Не акаю, видел ли он тетю Алю, что говорил ей и что там произошло.
Глафира, узнав обо всем от нас с Юркой, закрылась у себя в комнате, наверное, пила там. Слышно было, как она громко кашляет и как под ее большущим грузным телом надсадно скрипит стул.
Мне не хочется оставаться дома, я ухожу с Юркой, и вместе мы до полуночи бродим по улице.
Когда я возвращаюсь, Глафира еще не спит. Она стоит в коридоре возле Митиных удочек. Уткнулась в них лбом, оперлась, могучими руками в стены, и стоит.
6
Я просыпаюсь полшестого, еще не звенел будильник. Мне сегодня опять на работу. Встревоженно вскакиваю – не опоздал ли? Нет. Сижу на кровати, спустив с нее ноги, – почему-то учащенно бьется сердце, – и прислушиваюсь. Тихо в квартире. Тетя Аля или еще не вернулась из госпиталя, дежурит вторые сутки, или проскочила вчера, когда я уснул. На кухне никого нет, и это хорошо, чтобы мне ни с кем не встречаться.
Открываю окно, в комнату врывается веселый утренний городской шум: стучат по асфальту каблуки, прохожие торопливо идут в одну и другую сторону, шаркает метла – это дворничиха спозаранку подметает панель, в Таврическом саду бегают по дорожкам солдаты, занимаются гимнастикой.
И оттого что мне на работу, я тоже начинаю, суетно бегать, то и дело посматривая на часы, хотя и знаю, что не опаздываю.
В трамвае, как и всегда, полно народу. Оживленно, весело. Или мне это только кажется так? Нет, все возбуждены, трамвайный разговор похож на восторженное весеннее чириканье стайки воробьев. И это общее веселое возбуждение незаметно захватывает и меня. А на улице гремят репродукторы. Мы едем, а они как бы один другому передают веселую эстафету:
«Сегодня… апреля, войска Второго Белорусского фронта с боями преодолели глубоко эшелонированную вражескую оборону и взяли город…»
– Ага, и этот взяли! Вчера было два сообщения Информбюро. Интересно, сегодня будет столько же или больше?