Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
– Как?
– Вот загадала себе – буду держать руку на раскаленном железе, пока трижды медленно не произнесу: «Полюбила, люблю, буду любить…» А он и не знал об этом! – засмеялась Ляля. – А потом еще… Это было, когда он уходил уже в армию. Сначала они пошли в райком, а оттуда в военкомат… Там они отдали свои отсрочки, которые имели до окончания университета, и на этих документах полковник, говорил Марко, ставил кресты красным карандашом. Я помню этого полковника, мы с Марком видели его в лесопарке второго мая… А потом ребята совсем уходили. Я зашла к нему в комнату в последний вечер. На этажерке лежал ранец, мы купили этот ранец с Марком в универмаге. Ты не представляешь, какой я была в тот вечер, ма! Ты не можешь этого представить… И хотя ничего между нами не было, ничего, ничего, понимаешь, однако именно в тот вечер я словно бы почувствовала себя… женой.
Им стало жарко обеим.
– Вот тогда я поклялась. Где бы ты, говорю, ни был, сколько бы ни был, знай: ничьи руки… не обнимут меня! Ничьи губы не коснутся моих… кроме мамуськиных!
Мать нежно прижала Лялю к себе. Лежали, опаляя друг друга дыханием.
– Доченька, – неожиданно изменившимся торжественным голосом сказала Надежда Григорьевна, – а знаешь ли ты, что, если бы с тобой что-нибудь случилось, я не перенесла бы этого… Я не смогла бы жить.
– О чем ты, мама? – ужаснулась Ляля. – О чем, скажи?
– О твоих друзьях, Ляля. Они приходят всегда такие задумчивые, такие деловые. Особенно этот, который сегодня был… Сапига. И тот, беспалый. Вы… что-то делаете, Ляля… Вы что-то задумали.
Какой-то миг обе молчали.
– Ты не хотела бы этого, ма? – Ляля взглянула в глаза матери. Мать лежала на спине, и ее большие глаза, кажется, сияли в темноте. – Если бы в самом деле нужно было… для возвращения нашего мира… для счастья всех… Разве ты не благословила бы меня? На все, на все!..
Мать прижала ее к себе и молча поцеловала в лоб.
XIII
Лыжи скрипели по снегу. Отталкиваясь легкими бамбуковыми палками, Ильевский будто взлетал в воздух.
Кругом дымились поземкой белые поля. Теряясь в их просторах, далеко по горизонту виднелись сиротливые, словно бы вымершие села, окруженные высоким частоколом темных садов.
Под вечер Ильевский подходил к совхозу.
Раньше уже Сережке приходилось бывать у тети Даши, и он хорошо запомнил эту местность. Внешне и сейчас здесь словно бы ничего не изменилось.
Амбары, силосные башни, длиннющие корпуса ферм – все осталось после фронта неразрушенным. По дорогам с поля от скирд двигались арбы с сеном – фуражиры возвращались на ферму. В центре хозяйственного двора, на самом видном месте, высилась мастерская, крытая белой черепицей. Строение было открыто всем ветрам, снег на нем не задерживался, надпись, выложенная через всю шиферную крышу красной черепицей, была отчетливо видна еще издали; «Жовтень». Надпись тоже сохранилась до сих пор. И была, кажется, выразительней и отчетливей, чем раньше.
Тетя Даша жила в маленьком поселке, состоявшем всего из нескольких коттеджей, прилегающих к совхозному кирпичному заводу. Когда-то на этом заводе работал ее муж. Сейчас он служил в Красной Армии, воевал где-то на фронте, а она так и осталась тут, хотя и работала далеко от дома – на птицеферме, построенной посреди степи, чтобы летом для кур было раздолье.
Сережке сподручнее было бы зайти прямо на птицеферму, но он не был уверен, функционирует ли сейчас птицеферма и работает ли тетя, – ведь теперь с утра не можешь знать, что будет с тобой вечером. И потому он решил проскочить прямо в поселок.
Чтобы тетя и ее соседи не подумали, что он, взрослый парень, такой уж мерзляк, Сережка снял из-под фуражки платок, которым мать повязала его в дорогу. Он долго препирался с матерью, не хотел брать платок, мотивируя это тем, что мороз только закаляет человека. Однако мать, настояв на своем, повязала Сережку платком, будто девушку.
Тетю Дашу Сережка застал дома. Она как раз хлопотала у печи, готовила ужин.
– А где Люба? – едва успев поздороваться, спросил парень о сестре.
– Люба на работе.
– Как на работе? – встревожился он. Теперь слово «работа», «попасть на работу» означало почти тоже самое, что попасть в концлагерь.
– Устроилась на птицеферме… уже завела себе подруг, не хочет возвращаться в Полтаву, – рассказывала тетка, улыбаясь. – Тут, говорит, легче дышать. Хоть немца не встретишь на каждом шагу и жернова не крутишь: паек мукой выдают… А ты вот так, в картузике и хромовых сапожках, и примчался?
– Еще, и жарко было.
– Жарко ему! Разувайся и лезь на лежанку. Придет Люба – будем ужинать.
– А вы разве уже не работаете на птицеферме? – спрашивал Сережка, разуваясь.
– Давно уже бросила… Пускай молодые бегают к черту на кулички. А я перешла сюда поближе, на ферму, ночной свинаркой.
– У вас все осталось, как было, – удивлялся Сережка, взбираясь на лежанку. – И птицефермы и свиньи!
– Даже коров и то завели! По селам у колхозников забирают в счет налога, а сюда сгоняют. Еще и по масти подбирают: в «Перебудову» гонят только симменталок, а к нам – серых украинских.
– А на мастерской так до сих пор и сохранилось выложенное когда-то – «Жовтень»!
– Сохранилось. Переводчик вроде бы говорил, что нужно снять, да кузнецы воспротивились: дырок, мол, наделаете над головой, и придется зимой работать под открытым небом! А чтобы закрыть дырки, черепицы у них нет… Так и осталось, душу каждому веселит… Для себя они, правда, там, в конторе, уже переиначили название, забыла как. Знаю только, что теперь это уже не совхоз, а как-то еще…
– Госимение, тетя.
– Возможно, и так… И вместо директора – управитель, прямо-таки как при помещичьем прижиме. Но все мы зовем его агрономом, – это бывший наш агроном. Только в конторе, в присутствии шефа, называем управляющим.
– Собака? – спросил Сережка.
– Как тебе сказать… При нем еще терпимо. Поговаривают, что он нарочно согласился стать управляющим, чтобы худшего не прислали и чтоб хозяйство беречь для наших. Людей не бьет, и на работу без паспортов принимает, и в лагерь еще никого не загнал. При шефе – кричит на рабочих, топочет ногами, а без шефа – человек как человек. Однажды пленные настоящую забастовку устроили – отказались идти в наряд, так он от шефа скрыл и конвоирам сказал, чтоб молчали. Не поймешь: то ли боится наших, то ли в самом деле нашим духом дышит. Говорят, – таинственно зашептала тетя Даша, – как будто к нему частенько партизаны наведываются и приказывают, что и как он должен делать.
У Сережки от этих слов перехватило дыхание.
– Разве у вас есть партизаны?
– А где же их нет? Теперь они есть всюду. На Октябрьские праздники у нас целый митинг состоялся. Сколько народу собралось! Стар и млад… Как будто до войны. Секретарь райпарткома почти час выступал, говорил еще лучше, чем до войны, аж на душе после его речи полегчало. А за совхозом на всех дорогах в это время партизанские караулы стояли.
– Вот это да! – воскликнул Сережка. – А у нас в Полтаве не было возможности… Скажите, полиция тут есть?
– Недавно поставили… Но она больше возле конторы околачивается, еще возле пленных два лоботряса…
– Собаки?
– Покамест зубов не показывают. Целыми днями где-то самогон лакают. Им, похоже, партизаны тоже сказали что нужно.
– Повесить бы их! – сказал Сережка с такой взрослой беспощадностью, какой тетка никогда раньше в нем не замечала.
– Им уже и в афишках было предупреждение: «Пленные, готовьте винтовки, а полицаи – веревки!» Придет и на них время… А что уж шефа нашему совхозу дали, такого и свет, пожалуй, не видывал, – продолжала тетка. – Хорошо, что хоть не часто приезжает, а ночевать и вовсе тут боится. «Степь опасная», – говорит. На машину – и в город. Старый, плюгавый, ноги в галифе как соломинки. Джерк-джерк – бормочет, понять невозможно. Хвастает, что Гитлер скоро подарит ему все это имение, то есть наш совхоз, в полную собственность. С землей и с людьми. «Вот тогда, – говорит, – я сам закатаю рукава и возьмусь вести хозяйство».
– А разве он умеет?
– Кто его знает… Сам он отставной офицер, но якобы еще до той войны где-то у него было имение… Постой, где же это… Ага, в Африке! Там, говорит, было.
– В Африке? – насторожился Сережка. – Так это он был плантатором?
– А что это такое, плантатор? Где оно растет?
– Плантатор, тетя Даша… это такое… это такое… что никогда его у нас не будет! – возмущенно воскликнул парень.
Во дворе послышался девичий голосок:
– Лыжи, лыжи!.. Сережкины лыжи! – и вслед за этим в комнату влетела Люба, румяная, с инеем в блестящих кудряшках. – Сереженька! – Она с порога кинулась к брату. – Я твои лыжи узнала! А Марийка говорит: «Давай заберем и махнем в поле!» Только палок нет!.. Ой, какой ты!.. – тормошила она брата, заглядывая ему в глаза. – Как же там наша мамуся? Говори!
– Мама как всегда… в порядке. А ты пошла и забыла, – с напускной строгостью отчитывал ее брат.
– Забыла!.. Еще что выдумываешь?!
– А почему до сих пор не приходила?
– Немцев не видела, что ли? – выпалила Люба. – Пойду в Полтаву, когда уже там немцев не будет!
– А разве тут не немцы?
– Да поменьше, чем в Полтаве. Проскочат на машинах по большаку, а сюда лишь изредка за «яйками»… Подкатят к кладовой, выпишут и – ауфвидерзейн!
– Так и есть, – подтвердила тетя, подавая ужин. – Налетят, тут рванут, там схватят – и деру, будто с краденым… А узел как был завязан, так и остается…
– Какой узел, тетя Даша? – спросил Сережка.
– Совхоз наш, рабочие – они как узел. Немцам хотелось бы распустить его на нитки, по-всякому подходят: и так, и сяк, и руками, и зубами, – а не берет… Ну, садитесь ужинать.
За ужином Люба, сверкая черными глазами, похвалилась брату:
– Я хотела на птицеферме диверсию устроить…
– Ты посмотри на нее! – поднял брови Сережка. – Какую?
– Хотела колодец завалить, мусором засыпать.
– Вот глупенькая, – усмехнулась тетя Даша.
– Но Марийка меня отговорила. Это наша соседка, вот через стенку, – объяснила Люба брату. – Она тоже на птицеферме, она и при наших там была…
– Самая лучшая моя ученица, – сказала тетя Даша. – Мария Силовна.
– «…не надо, говорит, Люба, этого делать. Немцы, говорит, были – и нет их, и воды им этой не пить, а нам потом придется копать новый колодец. Колодезный дед Кошка, говорит, съел бы меня за это!..» Потеха!
– Она в отца пошла такая рассудительная, – сказала тетя Даша. – Отец ее, Сила Гаврилович, – мастер на все руки: и сапожник, и столяр, и стекольщик, все корпуса на ферме остеклил. Предусмотрительный человек! Перед тем как пришли немцы, он все стекла в корпусах ночью вынул и где-то закопал до того дня, когда наши вернутся. Теперь окна соломой заткнули. Свинарки мерзнут, а терпят.
– А если бы шеф узнал, погнал бы его в лагерь? – спросила Люба.
– Разве тут один Сила Гаврилович такой?.. Тут почти все… Один части трактора вроде бы «затерял», другой камень на мельнице так приспособил, что только отруби свиньям можно молоть. Если бы шеф начал до всего докапываться, ему пришлось бы весь совхоз гнать в лагерь. Потому что каждый – как умеет – сопротивляется. Шеф и рад бы нас всех перевешать, да невозможно: надо же кому-то в имении работать, без рабочей силы им не обойтись.
После ужина тетя Даша собралась в свинарник на ночное дежурство.
– Ты, Люба, хозяйничай тут без меня. Сережку на лежанке положи, он ведь с дороги… Трубу закроешь, дверь заприте. А я пойду уж свиней стеречь, может, пока сало на них нарастет, и наши вернутся…
Оставшись с глазу на глаз с сестрой, Сережка рассказал ей, зачем он, собственно, пришел. Внешне кажущаяся легкомысленной, Люба на самом деле была серьезным и надежным товарищем, умела удивительно честно беречь тайны, и Сережка во многом ей доверялся. И сейчас, польщенная доверием брата, девушка просияла.
– Я позову Марийку. – Она уже хотела постучать в стену, но Сережка задержал ее руку. – Не беспокойся, не бойся, – успокаивала Люба брата, как взрослая. – Марийка совсем, совсем наша! Надежнейшая из надежных! Ты ее еще не знаешь, Сережка! Я б тебе рассказала о ней одну тайну, но это было бы нечестно с моей стороны. – Люба важно поджала губку.
– Если она и в самом деле наша, «надежнейшая из надежных», то какие еще могут быть тайны? – выставил Сережка свои аргументы.
Люба подумала и, вероятно, согласившись с этим, наклонилась к брату и, хотя они были в комнате только вдвоем, зашептала на ухо:
– Она знамя хранит!
– Что? Какое знамя? – Парень ничего не понимал.
– Знамя, настоящее знамя! Ой, как это здорово, Сережка! Я позову ее, пускай она сама расскажет тебе. Это у нее выходит складно, как сказка!
– Сама сначала расскажи.
– Вот слушай. Еще осенью, когда сюда только вступили немцы, на птицеферму к ней зашли двое наших напиться. Оба со шпалами, видно, командиры. Только руки у них все в ранах и лица обожженные. Напились, поблагодарили, еще и спросили Марийку, как ее зовут. Один подает блокнот, говорит: напиши, как зовут. Потому что они глухие и ничего не слышат. И она написала: Мария Силовна. Это ее до войны весь совхоз так звал по отчеству, потому что она была знатной, ее куры неслись лучше всех… Куры ее любят; когда она идет через двор, вся ферма за ней влет, а некоторые даже на плечи садятся!
– Ты короче, – прервал сестру Сережка. – Ты о знамени говори.
– Вот они напились и пошли степью. Идут себе, не оглядываются, а глухие ж, бедняги, оба и не слышат, что за спиной у них по большаку уже мотоциклы др-р! др-р! др-р!
– Ну?
– Ну, догнали – и на месте обоих… бах-бах. А Марийка все видела с фермы и, как только немцы поехали дальше, помчалась к командирам. Осмотрела их, думала, что живые, – нет, не живые. И видит: на спине одного из-под гимнастерки, посеченной пулями, как будто кисточка золотая. А это у него в сорочке знамя было зашито! Распорола Марийка сорочку и вынула знамя. А оно насквозь пропиталось кровью, еще теплое и тоже пробито пулями. На нем портрет Ленина вышит и написано: танковый полк!..
Сережка вздрогнул:
– Где оно?
– Не знаю… Не перебивай!.. Она где-то его спрятала, и никто не знает… А командиров Марийка и девчата-доярки похоронили вечером. Обмыли лица водой, перевязали рушниками и там же похоронили.
– Позови ее! – сказал Сережка.
Люба постучала в стену.
– Только ты с нею не очень, – предупредила девушка. – Потому что она и обругать может, дорого не возьмет! У нее и отец, – он теперь ходит стеклить по селам, – всех ругает!.. Каждому в глаза высказывает, кто чего заслужил!..
Через минуту на пороге появилась девушка лет пятнадцати, с косами веночком, бойкая, подвижная, с острым носиком в золотистых капельках веснушек. «Словно в солнечных брызгах!» – подумал Сережка. Под ее ситцевым платьицем едва наметились молоденькие груди.
– Знакомься, Марийка, – обратилась к ней Люба, указывая на Сережку, который стоял босиком у стола, – братишка мой, Сережа. Поэт!
Босым парень чувствовал себя неловко. Сережа думал, что Марийка моложе и в ее присутствии он не будет стесняться. Она же, стрельнув на него острыми глазенками, ловко и чересчур крепко для девушки встряхнула его руку.
– Вот он принес, – сказала Люба, с гордостью подавая подруге измятую листовку, которую Сережка перед тем достал из сапога. – Читай!
Марийка читала, медленно расцветая.
– Ой, сколько ж тут освобождено! – наивно промолвила она и глянула на Сережку. – Да какие все названия хорошие!
– Если б там еще Полтава! – Люба всплеснула ладошками.
– Это то, что удалось раздобыть, – с достоинством произнес Сережка. – У меня не одна такая листовка. Я привез их… людям. Разумеется, нашим людям, – подчеркнул он, глядя на Марийку. – Как вы думаете, удастся их здесь распространить?
– Такое спрашиваете! – дернула она плечами. – А почему же нет?
– А кто тут у вас из наших… из самых надежных людей?
Марийка на миг задумалась.
– Дядько Михайло, – начала она медленно, с твердым ударением перечислять. – Оникий Петрович, Винько-водовоз, дед Кишка, бригада столяров, девчата Козловских, кладовщик Левко, дед Герасим, Галя Остаповская, тетка Приська, тетка Устя и тот профессор, что к боровам приставлен, скотник, бабка Чайчиха, бабка Миниха, старший конюх, и второй конюх, и третий конюх, и Шура-воспитательница, и все харьковские, что в общежитии, все пленные…
– У меня не хватит, – засмеялся Сережка. – У меня листовок немного.
– Жаль, – серьезно посмотрела на него Марийка. – Жаль. А еще и в колхоз «Красный маяк» нужно, и в «Волну коммунизма», и в «Колос».
– Туда я не поеду, – сказал Сережка. – На этот раз не поеду.
– Вас никто и не просит. – Девушка взглянула на него чуточку свысока. – Думаете, нам это впервые? Нам не то что афишки, нам харьковские даже целые газеты приносили. Как только принесут, так тато ящик со стеклом под руку – и пошел на села. Там у нас всюду то родичи, то знакомые.
– Теперь родичей стало больше, чем было раньше! – засмеялась Люба, тряхнув черными кудряшками.
– Горе людей роднит, – ответила Марийка как взрослая. – Давайте мне все листовки, а я уж доведу до ума. Сегодня и доведу.
– Как именно? – поинтересовался Сережка.
– Половину сейчас раздам, в общежитие сбегаю к Лиде Кузнецовой, а половину завтра тато на село понесут.
– Мы вдвоем по совхозу пойдем! – подпрыгнула Люба. – Марийка, ты согласна?
– Как хочешь… Где они?
Люба взглянула в Сережкин сапог:
– Нету!
– Сейчас принесу. Я их в дом не беру, держу во дворе, и вы так делайте: мороз закаляет.
Девчата засмеялись.
Накинув на босу ногу тетины калоши, Сережка вышел в сенцы и через минуту возвратился с бамбуковыми лыжными палками.
– А где же листовки? – удивилась Люба.
Сережка с таинственным видом постучал палкой о диван, и из нее, как затвор из винтовки, показалась тоненькая трубочка листовок. Марийка посмотрела на парня, как на невиданного городского волшебника.
– Подумать только! – воскликнула она удивленно.
Сережка с довольным видом запрятал трубочку и передал палку Марийке. Марийка взяла бамбук торжественно, обеими руками. Люба тем временем схватила другую палку и, подражая движениям брата, тоже постучала ею о диван.
– И тут есть? Эту я себе возьму!..
– Поставь на место, – приказал Сережка, отбирая у сестры палку. Он достал листовки и, не разворачивая, передал Марийке. Девушка сунула их за пазуху.
– Эти тато понесет в колхозы…
Сережка поглядывал на девушку, переминаясь с ноги на ногу.
– А теперь скажите мне одну вещь, Марийка. – Он подыскивал слова. – Скажите, где… знамя?
Марийка сверкнула глазами на Любу, и Люба залилась румянцем.
– Какое знамя? – спросила Марийка.
– Знамя танкового, полка.
Марийка помолчала.
– Не знаю, – наконец сказала она.
– Это неправда. – Сережка посмотрел девушке прямо в глаза. – Вы ж его где-то храните?
– А если б и хранила? – с вызовом подняла голову Марийка. – Так что?
– Я хотел бы вас просить, чтобы вы передали его мне. У меня есть один товарищ, он танкист и, кажется, из этого полка. Он днем и ночью думает об этом знамени.
– Думает!.. Чему же тут удивляться!.. Теперь все о нем думают!.. И наши рабочие – если не один, так другой подойдет и спрашивает меня тайком: в целости, мол?
– Но ведь он танкист из этого полка!..
– Я тоже из этого полка! – сердито выпалила девушка. – Или, по-твоему, из немецкого?
Сережка не знал, что сказать на это.
– Так и не дадите? – неуверенно спросил он немного погодя.
– Так и не дам!
– Она хочет орден получить за то, что сохранила! – выпалила Люба.
– Глупая ты, – покраснела Марийка.
– Так скажите хоть, где оно хранится? – настаивал Сережка. – Надежно ли?
Девушка лукаво улыбнулась.
– Закопала в землю, и сама сейчас не найду уже того места, где закопала, и никто не найдет!.. Хожу, и мне кажется, что всюду закопано: и здесь, и тут, и там.
– Как же это так? – простодушно испугалась Люба. – А когда придут наши?
– Тогда найду, – засмеялась Марийка. – Тогда непременно найду!
«Чертенок, а не девушка!» – подумал о ней Сережка.
Девчата, достав из палки листовки, стали собираться. Сережка тоже начал одеваться, но Марийка решительно его остановила:
– Вы не ходите, вас тут еще не знают. Меня-то пустят и ночью, даже если спать легли… Сейчас мы их обрадуем!
– Я готова, – сказала Люба, надев набекрень свою шапочку.
– Пошли, я надену кожушок. – И Марийка уже с порога повернулась к Сережке, задержала на нем взгляд. – Мы быстро вернемся… А когда вернемся – будем петь песни, правда, будем? – Маленькая грудь ее дышала взволнованно. – Хочется душу отвести…
– Хорошо, – согласился Сережка, неожиданно покраснев. На душе у него было так приятно, как никогда еще не бывало.
Девчата, мелькнув юбчонками, быстро выбежали во двор.
Сережка некоторое время стоял посреди хаты и, закинув руки за голову, улыбался. Марийка словно бы оставила в хате свой звонкий голосок, и парень сейчас зачарованно слушал его и не мог наслушаться.
XIV
Вдруг под самыми окнами застучали конские копыта. «Полиция!» – похолодел Сережка, и первое, что он сделал, это, кинувшись к столу, погасил лампу. Он ждал, что сейчас настежь распахнется дверь, полицаи ворвутся в хату и закричат: кто такой?
Запереться? Но разве это поможет? Пусть уж так… Они не могут к нему придраться. Он приехал к тетке, к сестре… Зачем приехал? Привез менять камешки для зажигалок!
Ответы Сережка приготовил еще в Полтаве вместе с Лялей.
Однако никто к нему не ворвался. Из окна было видно, как всадник остановился возле хаты соседа и, не слезая с коня, осторожно постучал в окно. Тихо скрипнула дверь, и на крыльцо вышел высокий мужчина без шапки, наверное, Марийкин отец. Проскочив на цыпочках в сени, Сережка прислонился ухом к щеколде. Но как ни напрягал он слух, кроме сплошного гомона, разобрать ничего не мог. Единственное, что ему удалось отчетливо расслышать, – это его собственную фамилию, упомянутую в самом конце беседы. Или, быть может, это ему только показалось?
Всадник вскоре ускакал, а Сережка, пробравшись впотьмах к столу, снова зажег лампу.
Не успел еще как следует взвесить все, что произошло минуту назад, как в сенях раздался стук, и дверь властно отворилась. В комнату, не спрашивая разрешения, вошел высокий кряжистый человек лет пятидесяти. Он был в рабочем фартуке, из карманов которого торчал мелкий столярный инструмент, – человек, видимо, только что оторвался от работы. Сережка догадался, что это сосед, тот самый Сила Гаврилович, о котором рассказывала тетя Даша.
Здороваясь, столяр смерил парня с головы до ног суровым требовательным взглядом, потом прошел к печи, уселся на охапке соломы, принялся крутить цигарку.
– Что ж там, в Полтаве, нового? – начал Сила таким тоном, будто Сережка специально прибыл отчитываться перед ним. – Немчура еще не подохла?
Сережка собирался с мыслями. Как он должен ответить этому Силе? Было видно, что столяр ворвался сюда не лясы точить, а с определенными намерениями. И, кажется, ему хорошо известно, с какой целью парень прибыл сюда из Полтавы…
Заметив колебания Сергея, Сила подбодрил его:
– Можешь не таиться от меня: я уже читал твои афишки.
– Я и не собираюсь таиться. Я просто мало знаю, кто вы такой.
– Кто я? – Сила вытащил из печки большой уголек, бросил его на свою шершавую ладонь и стал прикуривать. – Кто ж я? – Он, видно, и самому себе хотел ответить на этот вопрос. – Не панского происхождения, не царского роду. Простой себе трудяга. Еще недавно в почете был, право голоса имел, а сейчас не имею и права дышать. Когда-то этот совхоз своими руками возводил, а теперь вот хожу здесь вне всяких законов и без всяких прав: каждый день можно ждать петли на шею. Сравни, хлопец, все, что немец дал мне и что он отнял у меня, и тогда будешь знать, кто я такой и почему вне всяких законов оказался. Хотя вру, что вне всяких… Ведь теперь у нас действуют два закона: один ихний – для виду, для конторы да для полицая; а другой – наш, советский, каким мы жили и живем, – это для нас, для души, для того, чтобы оккупантов уничтожить всех до единого. Ты по какому закону тут появился?
– По нашему, – сказал Сережка..
– А ежели так, то завтра должен поехать со мной в одно место. Недалеко отсюда. Одни люди хотят тебя видеть.
– Какие люди? Может…
– Там увидишь, – хмуро оборвал Сила любознательного Сережку. – Следи: под вечер ко мне подъедут сапки. Одевайся и выходи. Дарье Дмитриевне и сестре скажешь, что узнал, мол, об одном из своих товарищей-студентов, который тут под боком, на хуторе Яровом, и тебе нужно его навестить. Это ненадолго. Ночью мы вернемся в совхоз.
Сила не спрашивал парня, нарушает ли это какие-нибудь его планы, согласен ли он, наконец, ехать на этот неизвестный хутор. Столяр излагал это не как собственное предложение, а как чей-то приказ, и Сережка по самому его тону понял, что ехать нужно, что эта необходимость вызвана именно тем законом, по которому он живет.
– Хорошо, – сказал Сережка.
Ему хотелось узнать подробности этой поездки, но Сила упорно избегал разговора на эту тему, давая парню понять, что на сегодня хватит и того, что уже сказано.
Встав с места возле печи, столяр медленно подошел к окну, наклонился седой головой к стеклу, прислушался.
– Как там наши девчата «колядуют»? – промолвил он тихо, и его жесткое, заросшее седой щетиной лицо сразу стало мягче.
Только теперь Ильевский понял окончательно, что перед ним стоит не просто рабочий совхоза, а еще и отец юркой, быстроглазой девушки, которую Сережка сам почему-то ждет с нежным волнением. В начале разговора он как-то и не подумал, что Марийка приходится дочерью этому суровому столяру. Наверно, она и штопала сорочку, свободно висящую на широких костлявых плечах. Наверное, она единственная хозяйка в хате, готовит ему пищу, доверчиво советуется с ним, деля на двоих и радость и горе. И уже от одного того, что этот пожилой, хмурый и, видно, нелегкий в жизни человек доводится Марийке отцом, Сережка почувствовал к нему симпатию.
Вскоре Сила, не прощаясь, ушел, оставив после себя в хате тучу махорочного дыма.
Куда он завтра повезет Сережку? Что это будет за разговор? Возможно, это и в самом деле кто-нибудь из бывших его знакомых по институту? Но как быстро им стало известно, что он, Ильевский, уже здесь! Очевидно, за его деятельностью все время следят чьи-то пристальные глаза. Оказывается, кого-то интересует Сережкина работа, Сережкина судьба. Что это должен быть кто-то из своих, в этом у него не было никакого сомнения. Но кто, кто? К сожалению, это выяснится только завтра. Как долго ждать!..
Девчата возвратились раскрасневшиеся, возбужденные, запорошенные снегом. Отряхиваясь, они наперебой рассказывали, как удачно все обошлось. Листовки разнесли, передали в надежные руки.
– Наверно, сейчас никто в общежитиях не спит, все читают о победе под Москвой!
– И в «Волне коммунизма», наверное, не спят, мы и туда передали, – радостным голосом рассказывала Марийка. – Это здесь поблизости, колхоз так называется – «Волна коммунизма»… Ой, у меня до сих пор еще в ушах полно ветра! Мы так бежали!..
– С кем же вы в колхоз передали?
– Встретили Сашку Дробота, он к кому-то на коне приезжал…
– Кто этот Дробот?
– Счетовод тамошний, до войны был комсомольским секретарем на хуторе… Честный парняга!
– Честный, говоришь?
– Да говорю же – комсомолец!
– А какой там снег, Сережка, чудный! – щебетала Люба. – Всю дорогу барахтались. Я Марийку как толкну в сугроб!..
– А я тебя! Качала, как сама хотела!
Девчата разделись, забрались, смеясь, на лежанку и уселись, как горлицы, рядышком.
– Ну а теперь песни петь!
– «Широка страна моя родная!..»
До поздней ночи Сережка напевал с девчатами песни, по которым так соскучился в Полтаве. Здесь, в этом рабочем бараке, посреди занесенной снегом степи, для них словно бы не существовало ни запретов, ни опасностей, ни оккупации. В самом деле, еще никогда парню не было так хорошо, как в эту ночь. В перерывах между песнями Марийка говорила, что его бамбуковая палка годится на древко для знамени, и пообещала принести знамя в Полтаву, но не раньше чем весной, когда земля оттает, потому что сейчас, в морозы, она как камень и трудно вынуть то, что спрятано в ней… Весной, весной!..
«Она и сама как Веснянка!» – думал Сережка о девушке, глядя на золотые капельки веснушек, казавшиеся ему удивительно красивыми. Веснянка! Не будь здесь сестры, он сказал бы Марийке, что она как Веснянка…
Сказал бы или не сказал бы?
XV
В четырех километрах от совхоза в глубокой балке притаился хутор Яровой, или, по-новому, колхоз «Волна коммунизма». Он раскинулся в стороне от большой дороги, спрятавшись в овраге, как в люльке, и это не раз спасало колхозников от налетов немецких бандитов.
Если другие села, расположенные ближе к дороге, то и дело подвергались жестоким нападениям проходящих войск, которые, налетев с большой дороги, глумились над населением, врывались в дома, переворачивая все в сундуках колхозниц, разбивая пасеки, уничтожая по дворам домашнюю птицу, то в «Волне коммунизма» такие погромы встречались значительно реже. Здесь еще и сейчас во дворах спокойно ходили гуси и утки, бегали поросята, удивляя каждого, кто попадал на хутор Яровой из других сел. Бывший председатель колхоза «Волна коммунизма» оставался и сейчас на этой должности. Он был беспартийный, но хороший хозяйственник, колхозники стояли за него горой, а немецкая администрация поначалу даже заигрывала с такими авторитетными людьми. Немецкие власти, конечно, не знали, что председателя колхозники и уважают именно потому, что он умеет лучше других охранять колхозное добро от оккупантов и блестяще саботирует их мероприятия… Не знало районное начальство и того, что весь хутор, собственно, представляет собой своеобразную партизанскую базу, что здесь в каждой хате выпекается хлеб для партизанского отряда, а в чуланах неделями отлеживаются раненые бойцы.
В этот затерянный в степи хуторок и прибыл сегодня ночью Ильевский с Марийкиным отцом. Едва смерилось, за ними заехал, возвращаясь с совхозной мельницы, бойкий мальчишка пионерского возраста. Через какие-нибудь полчаса его легкие, как скрипка, саночки пересекли открытое поле и начали спускаться по безлюдной улочке хутора.
В окнах хат уже вспыхивали огоньки. Женщины закрывали ставни, скликали детвору ужинать. На просторном колхозном дворе возле окованного льдом колодца еще скрипел журавель, – кто-то, запоздав, поил скотину. Тут, во дворе, Сила Гаврилович и Ильевский вышли из саней, поблагодарили паренька, который в ответ только свистнул и проскользнул на своей «скрипке» к конюшне.
Сережка, изрядно промерзнув за дорогу в своем городском пиджачке, спрятал, как в муфту, руки в рукава и, съежившись, молча двинулся за Силой Гавриловичем. Словно бы отделившись на какое-то время от своей плоти, парень увидел себя вроде со стороны – сгорбленного, промерзшего – и не узнал. Неужели это в самом деле он, Сережка Ильевский, который еще полгода назад ходил в светлые институтские аудитории в белой рубашке с галстуком, в идеально отглаженных брюках, с конспектами в руках? Разве бы поверил он, скажи ему тогда, что пройдет полгода, и он, Сережка, будет брести по темной улочке хутора Ярового с суровым столяром Силой, навстречу смертельным опасностям, и будет интересовать окружающих уже не своей внешностью, привлекательной или непривлекательной, не своими стихами и отметками в зачетной книжке, а прежде всего тем, что ему можно поручить важное дело и потребовать его исполнения. Без привычки все это было почти жестоким, но именно на обломках многих привычных понятий сейчас вырастало его настоящее возмужание. Сережка почувствовал, что теперь он не просто Сережка, а молодой подпольщик, участник общенародной борьбы, и в этом сейчас его вес и значение как человека. Поэтому им заинтересовался Сашка Дробот, поэтому и Сила Гаврилович отнесся к нему с такой серьезностью; и, впервые шагая по улицам хутора Ярового, Сережка твердо верил, что встретит друзей, найдет защиту и помощь в случае опасности.