Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
– Солнце Прованса, – в тон добавляю и я.
– Вы тоже считаете, что это будет неуместно? – Анна Адамовна уже без улыбки бросает на меня несколько удивленный взгляд.
– Нет, я так не считаю, – спешу успокоить ее, – с модами да этикетами я не в ладах, зато вижу, что бархаты эти вам явно к лицу… Хвала вашей портнихе, истинно женское творение. А ткань! Кто ткал такое чудо, видимо, заранее представлял себе, как, переливаясь, плавно потечет этот бархат по женской фигуре… Темно-синий, словно вода на осенних озерах…
– Слышите? – Анна Адамовна при моей шутливой поддержке опять обращается к руководителю делегации. – Откуда вы взяли, что на корриду в таком нельзя? Жанетта говорила, что на условности у них вообще не обращают внимания…
– А пресса? – восклицает Михаил Михайлович. – Желтая пресса, она ведь только и выискивает, к чему бы прицепиться!..
– Ну если вы полагаете, что я осрамлю делегацию, – с тенью обиды в голосе произносит Анна Адамовна, – то я сейчас пойду и заменю. Буду как вчерашняя…
Перспектива нового переодевания пугает Михаила Михайловича еще больше.
– Нет, нет! Что вы! – обеспокоенно вскрикивает он. – Если еще раз удалитесь в номер, тогда уж наверняка плакала наша коррида!
– Да и Жанетта ведь ждет, – напоминаю я, взглянув на часы. – Пошли, ничего страшного…
И мы выходим наконец-то из отеля, окунаемся с порога в горячий знойный воздух, нам смеется с неба ослепительное солнце Прованса.
Направляемся, как нам и объясняли, по аллейке через парк, между рядами разомлевших на солнце платанов, попадаются на глаза еще какие-то деревья и лохматые кусты с неизвестными названиями, а дальше, по ту сторону парка, мощно перекатывается глухой гул – то уже гудит коррида…
Словно от далекого водопада, доносится сквозь деревья до нас ее гул.
Аллея парка не асфальтирована, лишь усыпана камешками, галькой морской, каждый кремешок кажется нам раскаленным до обжигающих температур, и к Анне Адамовне у нас пробуждается даже сочувствие, когда она, осторожно балансируя по тем камешкам, подобрав кончиками пальцев тяжелое свое платье, под жгучим солнцем ступает по нелегкой этой тропе, будто брод преодолевает, своими золотыми туфельками-черевичками, которые ей явно жмут, – видно, как костяшки пальцев выпячиваются сквозь импортное золото… Однако ни разу пока что она не споткнулась и рыцарскую поддержку принимать не желает, протянутую руку отстраняет, сама продвигаясь вперед по раскаленной гальке, шаг за шагом, с ловкостью виртуоза. Коса на голове тугой короной – Анна Адамовна вчера сама говорила, что хочет казаться выше, хоть бы чуточку «подрасти», и сейчас она, да еще на шпильках, и вправду стала выше, и это ей тоже идет…
Рев из парка доносится к нам все отчетливее – то кипит, неистовствует коррида, Анна Адамовна, все уверенней пробираясь по камешкам, не преминула поинтересоваться:
– А в каком столетии начались у них эти корриды?
Вопрос относится прежде всего ко мне, ибо в представлении Анны Адамовны я здесь как ходячая энциклопедия. Все ей необходимо знать, во всем убедиться – такая уж она. В музеях не расстается со своим дамским блокнотиком, вечно меня переспрашивает, тихонько уточняя хронологические даты, имена исторических личностей – все, что относится к этому Провансу, вызывает у нее повышенный интерес. Годы властвования Анжуйской династии, альбигойские войны, точная дата ликвидации вольностей Прованса – все это Анна Адамовна неутомимо фиксирует в своем блокнотике… А теперь еще это: с каких пор существуют корриды?
– А бес их знает, – говорю. – Может, еще с римских времен? Когда вместо быков людей выпускали на арены…
Михаил Михайлович, прикрыв лысину газетой «Фигаро», шагает потупленный, от жары он изнывает, пот с него катит ручьями, тем не менее и сейчас его беспокоит ответственность за делегацию: какова будет реакция публики на этот панбархат нашей дамы? В частности, что запоет Жанетта? Может, будет настаивать, чтобы вернуться как можно скорее в отель менять убранство, потому что как в таком явно вечернем туалете идти на залитую солнцем корриду?
Однако Жанетта, встретив нас в условленном месте – у фонтана, проявила естественный для француженки такт:
– О, это даже оригинально! – воскликнула она, осматривая нашу даму и так и эдак. – Какая роскошь… И так подчеркивает талию!
Михаил Михайлович исподлобья пронзает переводчицу острым недоверчивым взглядом: вроде одобряет, но искренне ли? То бишь в полуденный зной отправляться на корриду в этом тяжелом вечернем бархате Жанетте кажется оригинальным, а сама она-то? Сама – в ситчике, худенькая, легкая, даже не верится, что она уже мама.
– Только не будет ли жарко? – заботливо спрашивает переводчица нашу спутницу.
– А я жары не боюсь, – спокойно отвечает Анна Адамовна. – Привычная. У нас в цехе разве такая жарища…
Это нам известно – там, где она работает, воздух всегда горяч, разогрет выше нормы, на протяжении всей смены работниц окутывает влажное, почти тропическое тепло – этого требует сама технология производства. Да к тому же еще постоянный грохот станков…
– А у этого фонтана мы вчера были! – радостно узнает Анна Адамовна бронзу фонтана, самого большого в парке. Только вечером он был подсвечен разноцветными огнями и возле него на помосте выступали с гитарами эстрадные певцы. Наверное, и сегодня тут готовятся к выступлениям – ведь день-то воскресный, повсюду так солнечно, празднично, на возвышении девушки-танцовщицы все в белом, в нарядах невест, репетируют танец, плывут в нежной дымке своих кисейных нарядов, даже Михаил Михайлович обращает внимание на этих воздушно-легких, плывущих хороводом юных фей Лангедока. Публики пока негусто, все на корриде, впрочем, участниц предстоящего выступления это, видимо, не огорчает, они плывут и плывут лебединым кругом, невесомые в своей дымке, и чувствуется, что получают они от этого истинно высокое наслаждение.
– Славно танцуют девочки, – похвалила Анна Адамовна. – Прямо-таки журавки… Даже не хочется отсюда уходить…
Но идти надо, мы направляемся по солнцепеку дальше, ведь нас ждет коррида, коррида!
Где-то оттуда, с невидимых нам трибун, все громче доносится мощный человеческий рев… Наверное, там уже началось, там, должно быть, все взгляды прикованы к арене, где неистовствует поединок, свершается бой человека с быком, бой, который, как нам объясняли, доносит до нашего времени остатки каких-то давних культов, тех загадочно грозных, кровавых, что требовали неминуемой жертвы.
На арене, правда, еще ни быка, ни человека, хотя всюду в амфитеатре царит напряжение и беспокойство, бурлит возбужденный гул нетерпеливых многочисленных болельщиков, которые все до единого жаждут, чтобы все произошло быстрее, произошло яростно и жестоко, с острейшими опасностями, с меткими ударами, с кровью такой, чтобы брызгала с арены во все стороны, прямо в глаза трибунам!
Жанетта проводит нас на заказанные ранее места, на панбархат наш никто не обращает внимания, издали завидев нас, энергично подают знаки молодые хлопцы из мэрии, вместе с ними приветливо машет рукой нам седовласый, с красивой осанкой человек – председатель местного отделения Общества дружбы, добрый наш знакомый, с которым мы уже успели подружиться за дни пребывания здесь. В прошлом он военный летчик, именно от него услышали мы удивительную историю, что произошла когда-то в авиаполку «Нормандия – Неман», где и наш знакомый во время войны не раз поднимался в небо, чтобы вступить в бой с фашистскими стервятниками. Вот тогда и произошел случай, о котором хорошо было бы узнать всем этим безусым болельщикам, безумствующим рыцарям корриды… Хотелось бы, чтобы каждому здесь стало видно, как летят в небе двое, хотя наземные службы считали, что летит там один… Когда во время наступления летчики, меняя аэродромы, перегоняли свои самолеты вперед, случалось иногда так, что, скажем, Пьер или кто-то другой, вопреки правилам, без ведома служб, бывало, прихватывал на борт и своего наземного механика, буквально «упаковывал его в фюзеляж», как выразился этот наш знакомый за ужином накануне. Именно так и летели они вдвоем, и когда попали под зенитный обстрел, когда струей горячей смазки ударило ему в лицо и сквозь дым и пламя услышан был по радио приказ с земли: воспользовавшись парашютом, покинуть самолет – разве мог он такое сделать? Разве мог прибегнуть к парашюту, зная, что рядом с ним, доверившись ему, закупоренный в фюзеляже, без парашюта летит его механик и друг Иван Полтавец? Сели-упали на пашню, и пусть израненные оба, но не ушли в небытие, остались вместе для жизни…
– Вот это дружба, – только и молвила Анна Адамовна, выслушав во время прогулки рассказ нашего французского друга. Весь вечер мы были под впечатлением услышанного, а сегодня и друг наш предстает перед нами словно иным, на корриде он появился в настроении приподнятом, никакой печали и горя в глазах, наверное, солнце и небо лазурное, небо удивительно светлое и высокое, эти кипящие жизнью трибуны – все вместе, видимо, придает нашему другу радостной душевной энергии, втягивает в другую стихию, где человек жаждет веселья, хочет забыться, пусть на время освободив себя от тысяч и тысяч будничных напряжений… Можно ли кого-либо винить за это? И разве мы сами не становимся сейчас такими же, очутившись здесь, где хмель жизни действует на нас опьяняюще, где эта дикая, веселая, тысячелетняя коррида так властно будоражит и захватывает душу каждого!
Парни из мэрии уже возле нас, Жанетта, поручив нашему седому другу-летчику быть сегодня при Анне Адамовне в качестве кавалера, сама тут же удаляется, ибо ей, мы понимаем, не до корриды, ей снова надо бежать кормить малыша.
На арене происходят последние приготовления, появляются молодые люди в каких-то странных, похоже, еще средневековых одеждах, у каждого из них своя роль и свои обязанности, наш месье Пьер пытается деликатно объяснить Анне Адамовне и нам, непосвященным, самые элементарные вещи, касающиеся корриды; мы слышим такие словечки, как бандерилья, тореро, но они для нас мало что значат. Вероятно, чтобы корриду постигнуть, нужно не один год посещать эти трибуны, яростно выкрикивая вместе с другими краткое, непонятное нам:
– Оле! Оле!
«Оле» – это на корриде, очевидно, возглас ободрения, словцо это сплачивает в единой страсти, во взрывах азарта все эти десятки тысяч людей, теснящихся сейчас на трибунах друг возле друга в напряженном возбуждении, в нетерпеливом ожидании событий на арене. Помимо французов, здесь много испанцев, а также прибывших на сезонные работы итальянцев, и всех их на трибунах уравнивает, объединяет это неистовое, требовательное:
– Оле!
Постепенно и нас захватывает настроение возбужденных, наэлектризованных трибун, их нарастающая жажда зрелища, для всех присутствующих сейчас словно самым важным в мире становится этот момент – выход быка на арену.
Вот он!
Нет, это не Султан-тяжеловес, что когда-то бодал нашего нынешнего руководителя делегации; легконогий красавец, черный как смоль, появляется откуда-то, будто из туннеля, и, выбежав, резко останавливается среди поля, поигрывая мышцами, черно лоснящейся грудью, стал и ждет: ну-ка, кто способен со мной сразиться?
– Ах, каков, – в восторге шепчет подле меня Михаил Михайлович. – Сумели же взлелеять…
Красавец и вправду такой, что глаз не оторвать, он из быков местной породы, которых в устье реки на свободе выращивают специально для боев на арене. Давняя кровь, порода столетиями совершенствовалась, собирая в генах силу, и отвагу, и стать. Вырос и этот где-то там, в русле раздольной Роны, вольным сыном ее вырастал в плавнях под небом вечно голубым, не зная ни пут, ни ярма, пока здешние ковбои верхом на белых лошадях не отбили, отделили его от гурта и гоном прогнали через весь городок, каменный, с узкими средневековыми улочками, где публика ревела от восторга, дети и женщины просто ошалели, увидев его, будто этот смолисто-черный плавневый красавец, пробегая, мог изменить всю их судьбу. Когда запыхавшийся бык, эскортируемый всадниками на белых лошадях, сремглав проносился по улочке между крылечками и балконами, местные мальчишки и даже женщины-горожанки, сатанея от радости, пытались ухватить бегущего быка за кисточку поднятого вверх хвоста, потому что это считается счастливой приметой, – ради одного такого прикосновения стоило рисковать!.. Но вот уже во всю мочь прогнали его через городок, загнали в надежное бетонированное стойло, дали отдышаться, привели в порядок, приготовили к бою, и сейчас он, гладиатор из бычьего племени, застыл посреди арены, сильный, стройноногий, грудастый, в глазах у него – ей-же-ей, гордость, отвага, обращенное к трибунам бесстрашие…
– Есть в нем казацкое что-то, вы не находите? – слышу шутливую реплику подле себя.
А ведь и вправду есть, словно у того пращура нашего, который выходил когда-то погулять по полю Килиимскому и, вызывая противника своего на поединок, шутил с ним, приговаривая: «Гей, татарин старый, бородатый, что на двух конях плешивых за мной гонишься, да не буду же я так зол на тебя, как ты на меня, ведь ты хотел меня взять и полный шлык червонцев за меня в Килии набирать…»
– Оле! Оле!
Трибуны ревут… Тьма-тьмущая людей ревет, неистовствует, множество ослепленных, орущих, опьяненных страстью, жгучестью зрелища дали себе волю, кричат отовсюду, яростно подбадривают они тех, кто на арене, кому главная забота сейчас раздразнить быка, потому что свирепость его кажется им недостаточной, участники боя хотят вызвать в нем злость еще более яростную, дикую, зверскую. А поскольку и сами они при этом рискуют собой, то это придает действу особый привкус опасности, беды, вожделенной остроты.
Дразнят его цветом, выкриками, жестами, стальные гарпуны уже впиваются ему в тело… Взращенный на свободе четвероногий красавец реагирует на это неохотно, он сохраняет достоинство, он, видимо, готов выдержать все.
Анна Адамовна неотрывно следит, как те молодцы в панталонах, увиваясь возле быка, назойливо дразнят и дразнят его на все лады, как прытко, шустро отскакивают от него, уклоняясь от его ударов, нанесенных будто нехотя, изредка, зато таких, что, кажется, вот-вот кому-нибудь из участников игры придется распрощаться с жизнью.
Наконец им удается его раздразнить. Бык, рассвирепев, зверем бросается на людей, пригнув голову, мечется сюда и туда, гонится по арене то за одним, то за другим, а наибольший восторг трибун вызвал тот миг, когда самого настырного из матадоров бык таки подхватил рогом и метнул в воздух, отбросил куда-то далеко на трибуны, хотя не исключено, что этот опасный трюк был так и задуман заранее.
– Тоже нелегкий хлеб, – говорит Михаил Михайлович, имея в виду аренных тех парней, но Анна Адамовна, к которой он обращается, лишь сжимает нервно в кулачке – свой влажный, надушенный парижскими духами платочек.
Действительно, все труднее приходится тем, кого бык гоняет по полю, но и сам он, храбрый рыцарь, постепенно устает, тяжелеет, кровь с него густо капает, ведь метким ударом шпагу в него таки вонзили – глубоко вонзили! – и она дрожит у него на загривке. Да, заметно теряет он силы, все чаще спотыкается, гоняясь за кем-то из тех, кто его дразнит, снова и снова будоража в нем зверя. Измученный, обессиленный уже так, что и ноги под ним подкашиваются, он все же остается непобежденный! Вот вроде совсем падает от изнурения, однако, упав, опять поднимается, чтобы дальше, из последних сил вести этот неравный бой, что и задуман был как неравный… Думают, что уже конец ему, а он, насупившись, вновь тяжело идет на противников, хотя кровь из нанесенных ран капает и капает, кажется, вся арена уже алеет, скипается перед нами этой жаркой, пылающей, отважной кровью.
– Да что они мучают его! Зачем им все это? – слышу горестный голос Анны Адамовны, а пальцы ее нервно сжимают и сжимают платочек, а лицо все грустнеет, появляется на нем выражение боли, словно женщина чем-то глубоко обижена.
– Оле! Оле!!! – выдыхают повсеместно трибуны, сливаясь в этом воинственном возгласе, будто целый мир сейчас взялся подбадривать своих представителей на арене, тех ловких изворотливых парней, которые так мастерски и методично на глазах у публики домучивают быка. Или, возможно, это раскатистое «оле!» должно ободрить также и быка? Но, кажется, ему подбадривания не нужны, он, как и раньше, полон отваги, и ни тени страха в его движениях, только в какой-то миг передышки, изнемогая, он обращает помутневший свой взор на трибуны, хмуро глядит, словно спрашивая: «Ну, вы довольны? Да разве же я только для ваших развлечений рожден? Может, и мне хочется воли и жизни…»
Все тяжелее ему подниматься, но вот он, окровавленный, подняв себя и будто совсем не чувствуя боли, снова медленно ступает навстречу тем, которые со шпагами; но вдруг, споткнувшись на ровном, он падает, падает на колени, натужно пытается подняться, а тем временем еще одна шпага летит, достигает цели, вонзается в тело быку глубоко…
– Нет, с меня довольно!
Это Анна Адамовна. Она уже встала, она крайне взволнована, на раскрасневшемся лице ее выражение обиды и страдания… Не обращая внимания на недовольные взгляды, на чьи-то шиканья, женщина быстро пробирается между рядами и сквозь сплошной людской рев устремляется по лестнице вниз, к выходу, запыленные ее панбархаты небрежно волочатся за ней по камням.
Мы, разумеется, тоже поспешаем за Анной Адамовной вслед, какая уж тут коррида, если надо сопровождать нашу даму в отель.
– Вы, впрочем, могли бы и остаться, – молвила сердито, когда мы очутились в парке.
– А вы?
– А я не для того сюда ехала, чтобы смотреть на это смертоубийство.
Под вечер наша делегация уже в вагоне, отбываем в Париж. Анна Адамовна все еще расстроена, с лица ее не сходит сердитое выражение. Чтобы развлечь спутницу, товарищ ректор прибегает к своей излюбленной шутке:
– Так и не довелось, друзья, отведать нам той дунайской живности… Зажали хозяева. Может, хоть в Париже дадут?
Анна Адамовна остается безучастной к попыткам ее развлечь. Она глядит в окно. Иногда украдкой прикладывает платочек к глазам. Да, она совсем в расстроенных чувствах… Что ей вспомнилось? Возможно, похоронка на отца? Как-то рассказывала, что это за страшный был день, когда дед-почтальон принес им в хату ту «черную бумагу»… Или, быть может, иное что-либо возникло в памяти… Может, тот несчастный аист, которого голодные послевоенные дети выхаживали сообща…
– Только ваших слез нам здесь и не хватало, – вдруг делает ей строгое замечание наш лидер. – Что подумают? В чем дело? Никак после корриды той не опомнитесь?
– Простите, – виновато произносит Анна Адамовна и сразу же, спрятав платочек в свой японский ридикюльчик, снова переводит взгляд в окно. – Смотрите, небо какое…
Небо и вправду красоты необыкновенной. Горит закат, все там полно света, света ясного, пылающего, с примесью зеленовато-голубого – цветут сплошные стожары… А над ними, венком раскинувшись на полнеба, рдеют чуть тронутые краской кучевые облака…
– Чудо какое, – тихо говорит Анна Адамовна. – Когда вижу такую красоту, слезы почему-то душат меня… Сдавливают, становится просто невмоготу… Наверно, с вами тоже такое бывает?
Поезд движется медленно, порой останавливаясь в полях, нам видны по-вечернему ослепительные озера, птицы над ними уходят в высь… А еще самолет огромный тяжело ползет по небу вверх, кто-то из пассажиров радостно возглашает:
– «Конкорд»! «Конкорд»!
И снова поля, озера, плесы меж камышами зеркально блестят, все в природе торжественно, празднично. А на ближнем озере, не боясь поезда, белый аист стоит неподвижно. Одинокий, горделиво застыл среди вод, словно в чарах каких-то застыл и смотрит сюда, на нас, а мы глядим – все глядим на него.
– Сколько, по-вашему, аист живет? – мягко спрашивает меня Анна Адамовна, будто я действительно обязан знать все.
– Кто его знает. Как-то даже не думалось… Может, аисты вечно живут?
Анна Адамовна улыбнулась:
– Если бы.
1982
ЧАРЫ-КАМЫШИ
Перевод автора
За несколько дней до открытия охотничьего сезона мы уже прикидываем: куда? Кто знает наилучшие места?
Наилучшие места знает – это нам известно – обермастер Сахно. Нет, наверное, такого озерца в нашем краю, такого уголка в плавнях, где бы не пугала уток его богатырская фигура. Но согласится ли обер-мастер в компанию к нам: ведь он всегда в одиночку, охотник-индивидуалист! Кроме того, и среди нас тоже есть такие, в том числе и Степа-крановщик, наш охотничий бригадир, которые неохотно идут на то, чтобы брать с собой обер-мастера. Поговаривают, что старик с грешком, что норовит на первой охоте бить с вечера, не дожидаясь утренней зорьки. Кто-то из наших заводских в прошлом году якобы даже гонялся за ним на Шпаковом, старик будто и утку тогда не успел подобрать, бросил незаконную добычу, а сам только зашуршал в камыши. Так и не опознали точно, Сахно то был или не Сахно.
– А не поймал, не говори, что вор, – заключил Петрович, наш машинист, сорок лет гонявший заводскую «кукушку» и лишь нынешним летом ушедший на пенсию. При невзрачной фигуре и маленьком, совсем высохшем лице голос у Петровича зычный, басовитый, и для нас он имеет особое значение. Петрович советует пригласить обер-мастера.
– Если и грешил когда в одиночку, то при всех нас… Совесть разве в нем не заговорит?
– Все ж коллектив, – замечает инженер Левицкий. – Должен будет считаться.
– Пот, вряд ли, вряд ли старик присоединится к нам, – усомнился Аксен, пожарник из заводской пожарной охраны. – У него «крякуха», а у нас с вами что?
Впрочем, вопреки сомнениям обер-мастер без особых упрашиваний согласился присоединиться к нам:
– Одному уже не везет. Может, в компании повезет.
Теперь, когда старик с нами, мы откровенно признаемся, что рассчитываем на его знание края, на то, что он покажет нам хорошие, счастливые места.
– Веди нас, Сусанин, – шутит весельчак Костя из прокатного.
– Куда же вас повести? – раздумывает старик, словно колеблется, достойны ли мы его секретов. Вздохнув, помедлив, наконец говорит с важностью, с какой-то загадочной гордостью в голосе: – Поведу я вас на Чары-Камыши.
Итак, мы едем на Чары-Камыши! Едем туда, где ждут нас роскошные охотничьи угодья со светлыми озерами, с душистым сеном, со свежестью и красотой утренней августовской зорьки!
Что за место эти Чары-Камыши? Буду там впервые, для меня они еще окутаны тайной, все там неизвестность, и в ожидании дороги я уже волнуюсь, мной овладевает чувство, подобное тому, которое, наверно, испытывали в старину мореплаватели, готовясь выйти на своих каравеллах в неведомый им океан.
Вместо каравеллы завод даст нам видавшую виды полуторку, и в субботу после обеда, как было условлено, вся наша охотничья компания собирается у заводских ворот.
В нашей бригаде охотники разного возраста и стажа: есть ветераны этого дела, такие, как оба они, обер-мастер Сахно и Петрович, есть помоложе, большей частью бывшие фронтовики, а есть и совсем новички вроде меня, что попал на завод сразу же после десятилетки и за плечами у которого ни стажа, ни охотничьих заслуг, кроме продырявленной вчера на пробах консервной жестянки.
И вот мы вместе. Одеяние на всех странное, смешное Может, это так нужно, может, утка любит, чтобы человек был как чучело? Я едва узнаю инженера Левицкого в каком-то кургузом пиджачишке, и длинношеего Степу-бригадира, вырядившегося в допотопные штаны и старый, совсем поношенный трофейный китель, и его товарища Костю из прокатного, тоже фронтовика и тоже в кителе, обвешанного охотничьими принадлежностями Петровича, который под тяжестью зачехленного ружья еще больше согнулся и будто стал даже меньше от добровольной своей ноши…
А обер-мастер! На него без смеха нельзя смотреть: на ногах какие-то ботфорты петровских времен, на голове большущая с полями шляпа, из тех, что носят в цеху наши доменщики, а на плечах брезентовая куртка, под ней вторая, а под той, кажется, и третья, и все это, несмотря на жару, затянуто ремнями, обвешано сумками, фляжками, ягдташами… Сбоку у обер-мастера болтается деревянная «крякуха», вызывающая немало шуток, впрочем, именно на эту свою «крякуху» старик возлагает главные надежды. Среди всех нас лишь Аксен-пожарник, не поддавшись горячке переодевания, пришел, будто на службу, в своей молодецкой форме пожарника, которую только недавно получил и не успел еще, видно, ею налюбоваться, даже на охоту вот явился при всем параде.
Ждать никого не приходится: в таких случаях не опаздывают. Располагаемся со своими ружьями и рюкзаками в кузове и…
– Ни пуха ни пера!
Машина с грохотом и дребезжанием выскакивает на Царичанский шлях, несется через заводские поселки все дальше куда-то в степь.
Наперегонки с нами, опережая пеших охотников, мчат мотоциклисты, мчат «Москвичи», устремились в том же направлении крытые брезентом «газики», торчат из них в разные стороны стволы ружей, выглядывают собаки, видны чьи-то возбужденные лица, среди которых мы узнаем немало своих же заводских. Соревнуясь с нами в быстроте, они что-то весело выкрикивают на лету, и мы им в ответ тоже кричим – так, лишь бы крикнуть, лишь бы дать знать, что и нам хорошо, что и мы торопимся туда же…
На Чары-Камыши, ясное дело, куда же еще!
В кузове нас сильно трясет, подбрасывает, вытряхивает из каждого душу, но чувствуем мы себя отлично, на лихую езду водителя не жалуемся, пусть гонит, пусть нажимает на всю железку, ведь на Чары-Камышах мы должны быть первыми, раньше других!
Нас уже обвевает степной ветерок, небо над нами все просторней, вокруг пахнет пылью, жнивьем, бахчами. Пролетаем села. Хаты белые, внизу подведены голубым и все до одной крыты камышом, значит, где-то близко тут озера, плавни, где-то рядом, может быть, и Чары-Камыши…
Камыш на хатах от плавней, а вот те светло-голубые наличники на окнах, они от чего? Не от неба ли?
– В такой хате в любую жару прохлада, – задумчиво говорит Петрович, обливаясь потом в своей тяжелой охотничьей амуниции.
Он сидит как раз против меня, и на поворотах или на ухабах мы с ним крепко хватаемся друг за друга и едва не стукаемся лбами. Другие тоже, когда их подбрасывает, сваливаются в кучу, весело покрикивают:
– Держись!
– «Крякуху» деду не задушите!
Мы смоемся, шутим, изредка усмехается в подстриженные усы и Петрович, хотя в его светло-серых глазах, как всегда, глубокая задумчивость, даже грусть, будто и не на охоту едет человек.
Вдоль дороги тянутся колхозные поливные огороды. Из глубины их идут девчата с корзинами красных помидоров на плечах. Ветер обвевает стройные фигуры. Увидев нас, девчата смеются, смешит их, наверное, полная машина охотников, а может, веселит их странное наше облачение.
В просторной ложбине слепяще блеснула вода, на воде все бело от птиц, в кузове у нас оживление, глаза разгораются.
– Стреляй, Павел, – подзадоривают меня, – стреляй, не то поднимутся и улетят!
Но хотя перед нами и не дикие, а пекинские утки и не дикие охотничьи угодья, а лишь искусственный колхозный водоем, однако уже один вид плавающей птицы, зрелище воды, камышей, распаляет наше воображение, и мы долго не можем успокоиться.
Где же наконец Чары-Камыши?
Кажется, нам надо уже сворачивать с большака в сторону Днепра. Повороты идут один за другим, из кабины выглядывает изуродованное шрамами лицо нашего водителя Павловского.
– Где поворот?
Никто из нас этого точно не знает, невнятно что-то бормочет и сам обер-мастер, который, оказывается, заходил на Чары-Камыши не отсюда, а добирался пешком, с другой стороны…
Выручает нас женщина, берущая воду у колодца при въезды в село.
– Вам на Чары-Камыши? – переспрашивает она добрым, приветливым голосом и неизвестно почему улыбается. – Так вот же на этот шляшок… Это шляшок и приведет вас к самому месту.
Мы пьем воду из ее ведра, набираем еще и в баклаги, потом сворачиваем на едва заметный, убеленный солончаками шляшок, и он ведет нас куда-то в луга, где далеко-далеко на горизонте мглисто синеет за Днепром, дымит заводскими дымами наш родной город.
В небе, чистом, серебристом от солнца, уже проплывают аисты, летают степные чайки; чаек очень много, они подлетают к нам совсем близко, и Степа-бригадир суровым тоном предупреждает меня, что бить их нельзя, что убить чайку – стыд и позор для охотника.
– А цаплю?
– Цаплю тоже нельзя.
– А дрофу?
– Дрофу… Ни в косм случае.
Обер-мастер ухмыляется, прислушиваясь к нашему разговору.
– И того нельзя, и того, и этого… Ты так совсем запугаешь парня, обращается он к Степану. – А ты скажи ему, что же можно.
– До начала открытия, – инструктирует меня дальше Степа, – хотя бы и на нос тебе садилась утка, терпи. А то есть еще и среди нашего брата… всякие есть.
И с сознанием своих высоких бригадирских обязанностей он подробно объясняет, за что с меня будет причитаться штраф, за что еще больший штраф, а за что, может быть, и ружье отберут, с позором выгонят из общества. И это все предназначено мне, едва только взявшему ружье, не убившему ни одной, самой глупой утки!
Шляшок побежал через пастбища, тырловища, солончаки. То тут, то там виднеются колодцы с высокими журавлями – водопои среди пастбищ. Мы почти разочарованы: вокруг какие-то пустыри, чертополох, безжизненные луга, все выбито скотом, сожжено жарой… Где же озера светлые, угодья нетронутые?
– Обождите, все будет, – успокаивает нас обер-мастер.
Он уже сориентировался в здешних местах и, заметно оживившись, перебрался ближе к кабине, чтобы давать указания шоферу.
– Хуторок вон с башней видите?
– Видим.
– То силосная башня на колхозной ферме. А за фермой будет мостик. Переедем мостик и будем держаться правее, в сторону того вон кургана.
В самом деле, за хуторком есть мостик, он лежит у самой земли, перекинутый через какое-то болото, от которого бьет в нос густым запахом нагретой солнцем воды.
Мостик совсем разбит, машине по нему не пройти, и мы, соскочив на землю, ищем объезд. Объехать негде, что же делать?
– Давай на риск!
– Если засядешь, вытолкнем, нас ведь много!
Водитель берет отчаянный разгон, машина, разбрызгивая воду, доезжает до середины болота и там все-таки застревает, мотор глохнет, но мы уже здесь, наши охотничьи плечи готовы хоть гору перевернуть.
– Раз, два – взяли!
И вот забрызганная наша полуторка – не чудо ли? – стоит уже на сухом, а мы в грязи как черти, от нашей обуви несет запахом горячего развороченного болота.
Пока Павловский копается в моторе, протирая свечи, мы тоже приводим себя в порядок, счищаем с одежды и обуви налипшую грязь, и обер-мастер Сахно, оглядываясь назад, говорит, что это, пожалуй, даже лучше.
– Что «лучше»? – улыбается инженер, – Что мост дырявый?
– Зато сюда теперь никто не проскочит, – объясняет обер-мастер. – Одни будем на всю плавню.