355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Повести и рассказы » Текст книги (страница 17)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:19

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Более того, директор снова заговорил о Порфировой маме, о том, как отмечали ее достижения на одном из совещаний, ведь речь шла о трудовой чести человека, а в связи с Порфиром учителя принялись рассуждать о безграничности и бескорыстии материнской любви, и хлопец, слушая, становился все более понурым, стриженая голова его словно тяжелела от слез, которыми медленно наливались, переполнялись глаза.

– Наверное, думает сейчас о тебе, – сказала Ганна Остановка. – У мамы ведь одно на уме: чтобы ты человеком стал. Человеком, понимаешь?

Мальчик не смог вымолвить ни слова. С искаженным горькой гримасой лицом, с перехваченным горячими спазмами горлом он только согласно кивнул стриженой своей головенкой: как же, мол, понимаю.

II

Ох эта его Камышанка, достославная столица низового камышового царства! Не раз явится она хлопцу в снах и возникнет в его неуемном воображении, колыхнется буйною красою прибрежных верб, их тяжелым текучим серебром над водами тихого камышанского затона… Испокон веку стоит Камышанка у самой воды, лицом к плавням, по окна в камышах, слушает музыку их шумов осенних, что ни на какие иные шумы не похожи, да кряканье птиц, гнездящихся в плавневых чащах, где сквозь заросли и каюком не пробьешься. Камышом тут издавна кроют хаты, из камыша хозяин ставит вокруг усадьбы плетень-ограду, камыш можно применять еще и как строительный материал – это забота камышитовых заводов, которых в последнее время расплодилось по всему гирлу множество. Камыши здесь верно служат человеку: зимой дают камышанцам тепло, а летом лунными ночами колдовские свои шорохи, и если тут хотят похвалить девушку, то говорят: стройненькая, как камышиночка! А когда бранятся зло, то: чтоб тебя камышиной измерили! (Потому что мертвого приходилось мерить для гроба камышиной.) И даже археологи при раскопках курганов, разрыв их до основания, находят подстеленный под скифскими царями камыш, не истлевший за тысячелетия. Косят камышанцы камыш преимущественно зимой, когда вода замерзает, накосив, вяжут в тюки, а вывозят их уже по «сырой» воде, то есть свободной ото льда. Устремляются тогда из бурых плавневых джунглей к Камышанке целые флотилии черных, просмоленных челнов, и на каждом лежат поперек длинные снопы крепко связанного накошенного добра. Обычная коса камыш не возьмет, его косят специальными косами-полусерпами, и то нелегкая работа даже для мужчин, тем не менее и женщины не сторонятся этого труда – когда надо, идут жать плавневые заросли наравне с мужчинами.

Возводя хату, косила плавни и Оксана, дочка старого Кульбаки, хотя ей как матери-одиночке, пожалуй, выписали бы и шиферу, если бы она пошла к своему начальству с заявлением: ведь там, где она работает, в коллективе научно-исследовательской станции, молодую женщину не раз отмечали за ее самоотверженный труд. Просить шифер Оксана не пошла; хата под камышом тоже, мол, имеет свои преимущества: зимой вроде лучше удерживает тепло, а летом, наоборот, под такой кровлей прохлада, жара через камыш не пробьется.

Так это или не так, только еще одна хата под камышом с красивым гребнем появилась в Камышанке, и сторожит ее опечаленный Рекс, преданное существо, тяжело переживающее отсутствие юного хозяина. Когда сын Оксаны, этот, по ее же характеристике, «тиран и мучитель», очутился в спецшколе, Оксана сама не своя побежала в контору к главному начальству, к доктору наук:

– Возьмите на поруки!

Молодую мать выслушали терпеливо. Ей сочувствовали, однако напомнили при этом, что попал ее сын в строгое заведение с ее собственного согласия, по ходатайству родительского комитета и при содействии детской комнаты милиции, то есть по таким авторитетным представлениям, против которых не может пойти и сам доктор наук. Хотела Оксана тотчас же мчаться в грозную эту спецшколу, в Верхнюю Камышанку (это еще одна Камышанка!), но, как выяснилось, проведать сына ей разрешат лишь через некоторое время, когда он пройдет карантин и своим поведением заслужит право на свидание с матерью. Так что Оксане оставалось только представлять себе ту страшную школу, обнесенную, может, даже колючей проволокой, а что каменной стеной, так уж наверняка, ведь когда-то там был монастырь и по ночам, как повествует легенда, сторожа за изрядную плату подавали монахам через стену в мешках любовниц. Не столько молитвами себя там изнуряли чернорясники, сколько ночные оргии справляли, а теперь за ту стену детей бросают, ни за что будут держать там и ее единственного сыночка! Забыла уже, как сама всем жаловалась на него, и сельсовет просила, и лейтенанта из детской комнаты милиции, чтобы куда-нибудь отправили ее мучителя, а теперь вот, когда его пристроили наконец в этот правонарушительский интернат, мать места себе не находит. Сколько же за эти дни думала-передумала о своем баламуте. Станет среди песков, засмотрится на убегающее перекати-поле, и даже оно, покатившись серым клубочком, подпрыгивая по-мальчишески, причиняет ей боль. Такая нахлынет тоска, такое одиночество – кажется, разорвется душа!

С тех пор как солнце пригрело и повеяло весной, Оксана изо дня в день тут, среди этих сыпучих песков. Украинская Сахара! Двести тысяч гектаров мертвых песчаных арен, что хмуро тянутся по тем местам, где когда-то, может еще в доисторические времена, проходило русло прадавнего Днепра. Постепенно смещалось оно, передвигаясь на запад, земля ведь вертится и вертится, и реки наши тоже на это отзываются. В античные времена шумела лесами здесь Геродотова Гилея (об этом Оксана не раз слышала из лекций ученых), цветущий был край, а потом будто кочевые племена все вытоптали, леса уничтожили, и копанки, чумаками копанные, песком позаносило, осталось царство кучегур – движущихся песков, которых, казалось, человеку ничем не остановить. А вот теперь – и это ведь явь – на тысячи гектаров уже протянулись в кучегурах сады и виноградники, посадки сосен, тополей и белой акации. Не даром ест хлеб эта научно-исследовательская станция, что разрослась по соседству с совхозом, все дальше заходя в кучегуры своими производственными отделениями. Недаром и те, кто пишет диссертации, и разные перениматели опыта едут отовсюду поглядеть на труд здешних ученых, механизаторов и женщин-гектарниц, таких, как Оксана. Неужели зацепилось, прижилось? Неужели растет?

Нашествие движущихся песков человек все же смог тут остановить, и, оказывается, остановил он их… камышиной! Так, по крайней мере, отвечает Оксана, когда какие-нибудь уж слишком дотошные приезжие появляются у нее на делянке, где по разровненному бульдозерами песку вчерашних кучегур стоят ряд за рядом защитные снопы против ветра – камышовые заграждения! Вот под такой защитой и находится еще один отвоеванный гектар, где в это время на порядочной глубине как раз просыпаются к жизни виноградные чубуки, Оксанины питомцы. По норме должна вырастить пятьдесят тысяч виноградных саженцев, да еще саженцев особенных, закаленных, обезвреженных, потому что здесь карантин, отсюда саженец должен выйти чистым, и таким он выйдет, ведь никакой вредитель, никакая нечисть не выдерживает летом этих раскаленных песков, их адских температур.

Приживления у Оксаны рекордные, в самый трудный, самый опасный год не дает она погибнуть чубучатам. Как мало кто, овладела она искусством оберегать и выращивать этих малышей, а вот со своим любимым и единственным сыном справиться так и не смогла, вынуждена была передать его воспитание в чьи-то руки. Узнает ли он ласку от них? Или за малейшее непослушание будут обижать, ущемлять его на каждом шагу? Ведь какой бы стоящий ни был учитель, а разве ж ему это дитя родное?

Как раз работала, расставляла камышовую ограду для защиты нынешних саженцев, за делом не сразу и заметила, как от автобуса направились к ней напрямки двое: рыжечубый коренастый моряк и девушка с решительным выражением лица, черненькая, в сером свитере, туго облегавшем ее ладную фигурку. Босиком шла, а модельные свои несла в руках, иначе потеряла бы в сыпучем песке. Как же удивилась Оксана, когда узнала что перед нею учителя, те самые, что будут воспитателями ее сына, и прибыли они, чтобы познакомиться с матерью, узнать о том сорвиголове, так сказать, из первоисточника. Были это Борис Саввич и его коллега Марыся Павловна, по фамилии Ковальская. Прямо растрогали они мать-одиночку своим визитом! Мало того, что о сыне заботятся, еще и мать решили навестить.

– Так это вы, учителята, – рассматривала она их взволнованно. – А я подумала, не практиканты ли какие явились…

Зорким глазом приметила кольцо на правой руке у Бориса Саввича и сразу же сделала вывод: семейный, не холостяк, у которого только романы в голове, – значит, будет лучше присматривать за доверенными ему воспитанниками. К Марысе Павловне у работницы шевельнулось чувство немного даже ревнивое: этакая девчушка должна сыну родную мать заменить?! Такой молодой и, наверное, неопытной передан ее Порфир на вышкол? Сумеет ли она его перевоспитать и что она ему привьет? Если ремня не слушался, то послушается ли ее, эту девчушку? Сама еще как десятиклассница, хотя теперь, бывает, и десятиклассницы иногда мамами становятся… И ревность и сомнения ворохнулись в душе. Однако Оксана ничем их не выдала, напротив, ей хотелось быть приветливой с этими людьми. Усадить, угостить… если бы это дома!

– Садитесь вот хоть здесь, – показала им на сваленные кучей камышовые снопы.

Весеннее солнце еще не жгло, оно лишь приятно пригревало живым теплом, и степь дышала привольно, ветерком обвевая людей.

Учительница сказала:

– Вот здесь чувствуешь, что идешь сквозь воздух.

После этого и Оксана как-то по-другому ощутила на себе этот ласковый струящийся ветерок.

Примостившись на снопах камыша, молодые педагоги стали расспрашивать Оксану о сыне, об этом непутевом правонарушителе Кульбаке Порфире, и оказалось, что нисколечко не хочет мать жаловаться на него, нет ему от родительницы ни осуждения, ни проклятий. О чем бы ни заходила речь, улыбка снисхождения промелькнет, искринки слез, пусть выстраданных, но всепрощающих, порой даже гордых, уже вспыхивают в материнских глазах. С душой ведь хлопец, такой он добрый бывает! Только весною запахнет – уже скворечники ставит на деревьях, а зимой целый день на речке лунки пробивает, чтобы рыба не задохнулась подо льдом.

Марыся Павловна, не отводя взгляда, наблюдала за матерью Порфира, находя в ней сходство с сыном, – такая же лобастая, глаза серые, только большие (у того сорванца маленькие), шея высокая и худая, а при резком повороте головы жилы на ней напрягаются. В лице какая-то измученность, мгновенные вспышки возбуждения сменяются вдруг – как это бывает у людей нервных – быстрым упадком настроения, подавленностью, – видно, что нервы издерганы до предела… Газовая косынка, однако, повязана по-девичьи, губы подкрашены – этого не забывает. И лицо хоть и измучено, сохраняет все же привлекательность, во взгляде, сияющем, горячем, чувствуется внутренняя пылкость, затаенная страсть.

– Любовь слепа, это известно, – сказала учительница. – И хотя это трудно вам, мы все же просим вас рассказать о своем сыне по возможности объективно, ничего не скрывая.

А коллега ее добавил:

– Это пойдет ему на пользу.

– Он у меня и так не уголовный преступник!

– Мы и не говорим, что уголовный… Но ведь вы хотите, чтобы сын ваш вырос честным, мужественным, красивым… И мы тоже этого хотим.

И странное дело: с первого слова мать поверила им, почувствовала, что не должно быть у нее тайн от этих людей, которые отныне тоже несут ответственность за ее дитя.

– Извелась я с ним, изгоревалась, – призналась она. – Поглядите, какой стала, – показала на худые свои плечи, на жилистые руки, – а я молодая еще. И всему причина – он, он… Нету дня спокойного, а настанет ночь – тогда еще больше тревоги: бегу после кино в клуб, ночных сторожей спрашиваю: может, видели? Мечусь по селу, плачу, разыскиваю: где оно, несчастное мое дитя? Может, купалось да утонуло – не такой же он у меня пловец да моряк, как сам о себе наговорит… «Утонул!» – словно бы шепчет мне кто-то. И уже вижу, как на рассвете вытаскивают его неводом, посиневшего, опутанного рыбацкими сетями… Станешь потом спрашивать, где был, а он тебе наплетет с три короба, насочиняет всякого, только слушай, потому что он же у меня как Гоголь, – и улыбнулась вымученно сквозь налитую солнцем слезу. – Фантазий у него всяких – видимо-невидимо… Может, и вы уже слышали, как дедуся ранило и как его Рекс вытащил с поля боя? Что дедусь ранен был, это правда, с одним легким с фронта вернулся, а вот что Рекс, так откуда бы ему там взяться на поле боя…

– Воображение активное, мы это заметили, – отозвалась Марыся Павловна.

– Поверите, иногда он у меня прямо золотой: мамо, не убивайтесь, не плачьте, я буду послушным, заживем дружно, и школу не буду пропускать, завтра меня пораньше разбудите. Выбегая на работу, поставлю ему будильник под самое ухо, а он и будильник проспит, и до школы не дойдет – кого-то по дороге встретил, чем-то увлекся и уже обо всем на свете забыл! И уже в плавнях его ищите, там ему всего милее, там ему право-воля!

– Волелюб! – впервые улыбнулась Марыся Павловна.

– Ему хорошо, а мне… Места себе не нахожу. Брошусь на розыски, поймаю, высеку, да только разве ж побоями воспитаешь?

– А дедуся он слушался? – спросил Борис Саввич.

– О, пока дедусь был жив, дружба у них была – не разлей вода! И на рыбалку вместе, и на виноградники, бывало, бежит, когда дедусь стал сторожем, – не раз там в шалаше ночевал. Примчится оттуда радостный, веселый, докладывает: «Мамо, я сегодня ничего не натворил!»

– А вы не пробовали его своей работой увлечь? – поинтересовалась учительница.

– Пробовала. Возьму его с собой, дам ему тяпку в руки, покрутится возле меня, а только отвернулась – ищи ветра в поле! Да для кого же я эти кучегуры засаживаю? – с жаром говорила она, как будто сын наяву вот тут возник перед нею. – Ведь для тебя прежде всего! Двести тысяч! Пустыня, Каракумы – такое тебе от капитализма осталось, а теперь гляди, что сделано! И для кого? Для кого эти кучегуры разравниваю, винограды закладываю, подкармливаю, сто раз поливаю? Пески как огонь, даже самая живучая – филлоксера эта, извините, вошь корневая, не выдерживает, гибнет, а саженец мой растет! Потому что с любовью выращиваю, для тебя стараюсь, а ты? Это такая маме благодарность от тебя? Да погляди, какая я уже стала истерзанная вся, нервы мои больше не выдерживают!.. Иногда растрогается: не волнуйтесь, мамо, не буду больше, бросится, успокаивает, готов руки-ноги тебе целовать. Смотри, говорю, сколько я этих кучегур окультурила, но ведь и на твою долю еще будет да будет! Готовься! Он и не отказывается: а что, мол, выучусь, пойду в механизаторы, на плантажные плуги… А пока что наберет хлопцев и айда вон в те, еще не распаханные кучегуры… А там же на пустырях полнехонько снарядов да мин – могу ли я быть за него спокойной? Мы здесь, когда разравниваем кучегуры, то специально саперов всякий раз вызываем, без них нельзя: они идут впереди, а мы уже за ними – чубуки сажаем…

Точно эпос, слушала Марыся Павловна повествование работницы обо всех этих будничных битвах, что продолжаются тут годами. Ведь вот как не просто оживить, окультурить считавшийся безнадежным пустынный этот край. Сначала нужно разровнять барханы, а потом засеять их житом в конце августа, а на следующую весну жито скосить, поднять плантаж, внести удобрения и еще раз засеять житом, а весной по нему уже сажают виноград с таким расчетом, чтобы, когда жито выбросит колосок, в это же время и виноград должен брызнуть листом, они как бы взаимно поддерживать будут, защищать друг друга… Оказывается, жито – одно из самых устойчивых растений на планете, жита боится даже осот, в этих условиях оно как раз и очищает землю, с жита тут все начинается… «Вот где властвует творческий дух человека, – невольно подумалось Марысе. – И эти люди, что целый край возвращают к жизни, они тоже – как жито…»

Не все из услышанного Марыся Павловна понимала, далека была ей вся эта виноградарская технология, но ясно для учительницы было одно: перед нею мастер, перед нею человек, который сумел оживить эти мертвые, бесплодные пески, что только и были начинены ржавым металлом войны. И хотя с сыном у этой женщины не совсем ладно, зато есть в ней иной талант: среди всех трудностей, среди раскаленных песков умеет выпестовать свой зелененький саженец!..

Борис Саввич оказался довольно компетентным в делах виноградарских, он с полуслова все схватывал. Марыся же Павловна чувствовала себя тут ученицей, наивной или, может, даже смешной, только о жите что-то в могла взять в толк, остальное же представляла себе довольно смутно. А она, гектарница… «Ох, если бы мы, педагоги, так умели растить детей, как эта женщина умеет выращивать свои саженцы!» Капризные, прихотливые, а ее слушаются. Даже из Алжира присылают ей сюда чубуки, и они здесь у нее проходят закалку. Самый страшный вредитель – филлоксера, ранее считавшаяся непобедимой, она тоже пропадает в этом огненном карантине. Ведь все лето здесь огонь, босою ногой в песок не ступишь, и лишь лоза виноградная каким-то чудом приживляется, откуда-то соки берет, развивается под Оксаниным присмотром. «Вот так, как мы саженцы, так вы детей наших берегите», – могла бы эта молодая женщина сказать сейчас Марысе, и это было бы справедливо. Самое дорогое, что есть у нее в жизни, – сына единственного отдала она тебе на воспитание, а ты… Сумеешь ли? Оправдаешь ли материнские надежды?

– Не отдала бы вам его, – сказала задумчиво мать, – да только ведь школа стонет… И соседки просят: отдай да отдай, Оксана, его в интернат, не то и наших посводит с ума да с толку собьет. Он же тут для всех камышанских сорвиголов авторитет.

– Чем же он этот авторитет завоевал? – спросил воспитатель.

– А тем, что верный товарищ. Хоть ты его убей, не выдаст, скорее даже на себя вину возьмет… И меньшого ударить не даст, напротив, заступится за него. Если уж так, мол, руки чешутся кого-то ударить – бей меня, я крепче, выдержу. Сам он ничего не боится, просто бесстрашный какой-то! Наверное, в деда пошел…

Все время Марысю так и подмывало узнать еще одно – сокровеннейшее: от кого же дитя, из какой любви? И когда наконец отважилась спросить, то и это женщина восприняла естественно, даже не смутившись, видно, не было ей чего стыдиться в своем прошлом.

– Кое-кто считает, Оксана, мол, легкомысленная, она за свободную любовь, безбрачно с женатым сошлась. – Говоря это, женщина смотрела куда-то вдаль, словно обращалась к маревам, что уже срывались, струились чуть заметно у горизонта. – Может, оттого дитя у нее такое отчаянное, что ему, дескать, тоже только свободу дай… Не отрицаю – безбрачное, беззагсовое, но ведь я же по любви сошлась! – воскликнула она тихо. – Не заглядывала ему в паспорт, на зарплату его не зарилась – полюбила, и все. Потом уже советовали, чтобы на алименты подавала, но я решила: нет, и так обойдусь. Гордость человеку дороже… Да и станция меня в обиду не даст. А когда-нибудь еще, может, и сам он меня найдет, хоть седую разыщет, чтобы посмотреть, какого же сына вырастила мать-одиночка от своей первой, да, наверное, и последней – любви…

Она словно и забыла, где сейчас ее сын и что именно послужило причиной этого разговора, ни жалоб, ни нареканий не было в ее повествовании, скорее она просто исповедовалась этому солнцу и просторам, отдалившись от людей взглядом, всматриваясь в марева, как в свои ушедшие лета.

III

Режим полусвободы – так у них называется эта собачья жизнь. И такой именно представляется она малому камышанцу. День твой и ночь расписаны тут по минутам: ложись, вставай, бегом туда, бегом сюда, только со двора не смей ни шагу… Ворота железные, глухие. В будке – часовой безотлучно. В какую сторону ни разгонись, камень тебя встретит, ограда такая, что ее и собаке не перескочить. И они хотят, чтобы Порфир привык к такой жизни! А ему и ночью вольные плавни видятся, манят, рыба при луне всплескивается, камыши шуршат…

Где-то там весна, птицы из теплых стран возвращаются, а ты безвылазно за этой глухой стеной. Самое тоскливое место на всем белом свете! Монастырь когда-то был, потом колония несовершеннолетних правонарушителей, теперь – школа. Только не просто школа, а спецшкола– этим «спец» многое сказано. Всевидящий цепкорукий режим – он тебе тут батько. Велят петь – пой, скажут за парту – не огрызайся. А как только старший кто на порог, сразу же вскакивай, вытягивайся в струнку:

– Воспитанник Порфир Кульбака изучает правила внутреннего распорядка!..

Под нулевку остригли. Здесь все стриженые – племя маленьких стриженых людей. Исключение составляют разве что некоторые старшие – те, кому за примерное поведение уже предоставлено право на чубы. Порфиру теперь долго ждать, пока чуб отрастет. А в таком виде и мама бы не узнала: обритый, как арестант, в карцере сидит. Не успел оглянуться, как уже в карцер водворили за попытку побега, за то, что из душевой хотел через форточку на волю выпорхнуть, мечтал о воле, а попал прямо в руки товарищу Тритузному, начальнику службы режима. Страшной силы человек, хоть возраста и пенсионного. Даже не пытайся вырваться, когда он схватит тебя да словно клещами стиснет там, где пульс бьется. Начрежима еще в противоположном конце коридора шествует, а Порфир уже слышит его шаги, даже дыхание слышит, когда грозный страж заглядывает через глазок в карцер, то бишь в штрафную комнату, как они ее культурно величают. Потом задвижка – бряк! – дверь отворяется – это товарищ Тритузный решил проведать героя неудачного побега.

– Ну, как ты тут? Еще не испарился?

– На месте я, – отзывается Кульбака с топчана.

– Только ты встань, когда старший входит.

– Не понимаю, зачем вставать? – поднимается хлопец нехотя. – Нашли ваньку-встаньку: как что, так и вскакивай…

– Так надо, друг. Солдат тоже не всякое начальство уважает, однако же честь отдает!

– Ну пусть вам будет честь… Тут только тянись… А ведь все знают: власть человека портит.

– Не портит, а только проявляет, так будет вернее… Хочешь узнать человека, дай ему полномочия, и он сразу покажет, каков он, чего стоит…

Затворив за собой тяжелую, цинком обитую дверь, Тритузный сначала прохаживается по комнате, молодцевато поводя плечами, а затем усаживается на топчане и, сбив фуражку набекрень, окидывает опытным глазом штрафную, проверяет, нет ли чего недозволенного. Стены исковыряны, в надписях, их оставили после себя неведомые предшественники Порфира. И сам камышанец тоже руку приложил, успел увековечить себя, пропахав гвоздем наискось по стене: «Хлопцы! Смерти нет!» Будто обращался таким образом к своим плавневым побратимам, подбадривая их на тот случай, если бы кому-нибудь из них довелось попасть сюда, за оцинкованную дверь, в преисподнюю тоски и одиночества.

Начальник режима сразу заметил свеженацарапанный Порфиров завет, с веселым прищуром глянул на хлопца:

– Веришь в бессмертие? Это уже хорошо. Во всяком случае, лучше, чем слезами полы поливать… Ну а гвоздь?

– Какой гвоздь?

– Тот, которым стену пропахал… Выкладывай сюда. Давай, давай, не вынуждай меня лезть к тебе в карман – это унизительно для нас обоих.

Пришлось отдать.

– Забирайте, раз уж и гвоздя боитесь.

– Не боимся, а порядок. До тебя был тут один такой герой, что и гвоздь проглотил, только бы выпустили, – так уж ему той свободы хотелось. Ладно хоть без хирурга обошлось, сама природа помогла…

Ох, как понимает Порфир того неизвестного беднягу! Порой такое накатится, что на все решишься, только бы вырваться отсюда. Тут и черта проглотишь. Ничем другим их не проймешь! Ведь им, взрослым, все можно: и горилку дуют, и дерутся, и наговаривают друг на друга, а ты только школу пропустил, ночь дома не ночевал, и уже тебя за шиворот да в кутузку! В неволю! В камеру смертную!

Ну, впрочем, это уж слишком, Порфир, какая там смертная… Комната как комната, только дверь цинком обита и с глазком, чтобы часовому было куда заглядывать. Верный друг – топчан всегда к твоим услугам… Сейчас вот на нем сидит товарищ Тритузный и солидно, культурно с тобою беседует.

– Знаешь, в чем беда твоя, хлопче?

– А в чем?

– Ремня хорошего на тебя не было.

– Был.

– Сомневаюсь. Мне вот в твоем возрасте приходилось уже своим горбом на хлеб зарабатывать. То пастушонок, то погоныч при волах, а там давай иди погреба-винохранилища немцам-колонистам копать. Лопату в руки – и наравне со взрослыми целый день, аж глаза на лоб вылезают.

– Так то ж… в старое время!

– Конечно. Теперь иное, теперь вы с пеленок знаете свои права: подавай вам «Артеки», гармониста штатного увеселения всякие… А когда же к труду приучаться, если не смолоду? Поглядишь, сколько тех старшеклассников – парубки уже, трассы могли бы строить, больницы клубы, а они целое лето баклуши бьют… Такие трудрезервы и – на ветер!

– Так, по-вашему, каникул совсем не нужно?

– А зачем вам столько каникул? Чтобы больше дичали да шкодили? Отцы-матери день-деньской на работах, а эти только и знают Днепр, лодки, транзистор, карты… Или ватагами шляются, пока где-нибудь-таки на свое не наскочат. Едем мы в прошлом году на Брылевку, а из кучегур наперерез девчонка выскакивает, кричит, перепуганная насмерть. Остановились: что такое? Оказалось, хлопцы снаряд нашли, и какому-то захотелось внутрь той игрушки заглянуть. Ну и заглянул… Еще мы его и в больницу отвозили, положили прямо хирургу на стол.

– Что с ним?

– Да что: инвалидом стал! И сказать бы, за дело, а то так, с дурной головы… Вот и ты: ничего над собой не признаешь, пошел и пошел по жизни наобум… А была бы, хлопче, на тебя крепкая рука, умела бы приструнить, не очутился бы ты сейчас вот здесь, в штрафной, не срамил бы мать перед людьми. Честная труженица, а из-за тебя, сопляка, ей приходится позор терпеть!

Напоминанием о матери Тритузный больше всего донимает Порфира: срамишь, позоришь… Пусть бы уж хоть в это не лез! Зудит, поучает, а у самого нос красный, голос хрипит – видать, не одну цистерну горилки вылакал за свою жизнь тот наставник… Раньше Тритузный будто бы служил егерем в охотничьем хозяйстве, есть такое неподалеку от Камышанки; на открытие сезона – все туда, бабахают как ошалелые, птицу пугают, мечется в небе, несчастная, не знает, куда ей и деваться… Дым над камышами весь день стоит смердючий, аж тошно от него… Сколько, наверное, птицы перебил этот Тритузный: такой ни утке, ни утенку пощады не даст…

– А есть такой закон, чтобы аистов убивать? – внезапно спрашивает мальчик, глядя Тритузному прямо в глаза.

Начальник режима поглаживает жесткую щеточку усов. Ему и невдомек, откуда этот странный и прямо-таки сердитый вопрос. Он ведь не был свидетелем того, как нашли ранней весной огромную мертвую птицу возле совхозного гаража – в луже крови, с задубевшими крыльями… Такой ее люди увидели утром после ночных чьих-то забав. Все возмущались поступком неизвестного, шоферы грозились ребра поломать, если обнаружат, а Порфир и в школу не пошел в тот день, ибо зачем ему и школа, если такие на свете есть… Кому она мешала, эта птица? Была такая доверчивая к людям, откуда-то из самой Африки прилетала на этот совхозный гараж… Опустело аистово гнездо. Сколько помнит себя Порфир, все оно было, все торчало хворостом на гребне сарая, и длинноклювый хозяин спокойно стоял на одной ноге, стоял да выщелкивал, горделиво озираясь вокруг, никого не боясь… И вот – нету. На словах все за природу, все такие умные, а кто-то ведь все же руку поднял, кто-то убил? Возненавидеть такого можно на всю жизнь!

– Чего ж вы молчите?

Мальчуган, нахохлившись, ждал ответа, и Тритузный должен был пояснить, что закон защищает многих птиц, в том числе и аиста, на аиста руку никто не поднимет, ведь это полезная птица, она – друг человека… Это же тот, кто, по народным приметам, счастье приносит…

– Да только чего это ты ко мне со своим аистом?

Порфир молча смотрел в окно. Почему-то не стал он открываться, не рассказал, как была найдена у гаража птица в застывшей крови и как он по той птице горевал… Молчал, как ни хотелось ему выкричаться: «Маленьких только хватаете, а сами?.. От родных детей скрываетесь, аистов спьяна убиваете, вот такие вы… Жавороночков в степи гербицидами разве мало передушили? Даже в ту пору, когда они на яичках сидят… Где же им спрятаться от ваших ядохимикатов! Целитесь, конечно, по бурьянам, а чем оно защитится, то, что голенькое, беспомощное, съежилось в гнезде?.. Дохнуть на него боязно, а вы на него тучу яда!»

– Гербицидов целую баржу привезли, а про жаворонков никто не подумал… Бесхозные, да?

– Это у нас бывает, – нахмурившись, согласился Тритузный. – Сам видел после тех обработок: мертвые пчелы кучами валяются меж ульев… Да только ведь бывает и по-другому. Вот мне сын пишет с Каспия, он у меня нефтяник, в пустыне вместе с туркменами ставит буровые вышки. Зима у них тоже там выдалась лютая, даже море замерзло, миллионы птиц остались без корма. Пропали бы, если б не человек. И знаешь, как их выручали? С вертолетов разбрасывали подкормку! Целые авиаотряды работали на птиц, только это и спасло их от гибели.

– Ну, это по-человечески, – буркнул хлопец и, заинтересовавшись, стал подробнее спрашивать о той вертолетной операции по спасению птиц. Хотел знать какие птицы на Каспии водятся да верно ли, что и тут, в степях, прошлый год якобы один вертолет за обмерзлыми дрофами гонялся, только, конечно же, не с целью подкормки…

Тритузный этого подтвердить не мог, зато он оказался неплохим птицеведом. Знает множество пернатых, уверяет, что приходилось ему видеть на своем веку даже черных жаворонков. И птичек, у которых не лапки, а копытца, птичка так и называется копытник…

– А есть еще такие птички, что в прорубь под лед ныряют, свободно ходят по дну речки, ищут себе там добычу… Мудрость природы неисчерпаема…

Вот такое Порфир слушал бы хоть и до самой ночи! Сразу и неприязнь к этому человеку как бы пригасла, с кротким видом он присел напротив Тритузного, ловя каждое его слово о тех удивительных птицах, что и по дну речки ходят… Совсем как Порфир! Но на этом интереснейшем месте Тритузный, взглянув на часы, прервал свою речь и уже другим, деловым тоном обратился к узнику:

– Может, у тебя жалоба какая есть на наш надзирательский состав, так говори… Потому лучше тут выложить, чем потом бегать к прокурорше, когда сия дама приедет вашу братию опрашивать.

И объяснил, что те, кому надлежит осуществлять надзор, регулярно наезжают сюда, проверяют, не обижают ли здесь воспитанников, нет ли случаев рукоприкладства или еще чего…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю