Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Кое-как закончил Иван Оскарович свое выступление, получил сдержанно отпущенную ему порцию аплодисментов – аплодисментов вежливости и, только отойдя от микрофона, понял с досадной очевидностью: речь не удалась.
Постарался усилием воли возвратить себе душевное равновесие, но выйти из состояния удрученности оказалось непросто. И даже причину неудачи не мог себе пояснить: на чем споткнулся?
Может, слишком уж выпирала твоя собственная персона, твое полярное всемогущество?
Но о каком всемогуществе может идти речь, когда над множеством твоих служебных, вообще-то необходимых отчетов об экспедиции уже теперь возвышается «Полярная поэма», не стареющая, не перекрываемая никакими, в том числе и новейшими отчетами, возвышается самым прочным, самым долговечным отчетом для потомков о вашем походе…
Вместо твоих давних критериев жизнь выдвигает свои, неожиданные. Твое же грубоватое иронизирование над поэтом и вовсе было некстати, а для некоторых из здесь присутствующих оно прозвучало, кажется, даже кощунственно.
Странно. Ты, не раз выходивший победителем из сложнейших служебных баталий, не сумел здесь вовремя сориентироваться, попал впросак. Уж и не рад, что согласился приехать сюда, хотя как же было отказаться, когда приглашал, по сути, целый край, все эти разбросанные по взморью и островам рыбачьи поселки. И рассказ твой, что ни говори, опирался на факты, все они ведь имели место, ничего ты не выдумал от себя… Так виноват ли ты, что не совпадают они с чьими-то представлениями и фантазиями, с извечной человеческой слабостью – создавать себе кумира, идеал или по меньшей мере объект для восторгов?
Был потом в кафе обед с ячменным пивом местного изготовления; зачерпывают сей экзотический напиток грубыми деревянными кружками – надо непременно такими кружками, это давний рыбацкий обычай, идущий из средних или еще более давних веков.
Выступала тут же художественная самодеятельность, пели песни, главным образом шуточные, которые оставил своему краю поэт.
Был он, оказывается, человеком веселым, озорным. И как много успел! И какой необходимой оказалась людям его будто бы и нескладная, будто бы и несерьезная жизнь!..
Удивительная вещь! Иван Оскарович замечал, что и его, как и тех детишек из местной школы, личность поэта чем-то завораживает, захватывает и не выпускает из своего силового поля. Внутренний голос подсказывал, что есть и тебе, дорогой товарищ, о чем пожалеть. Может, с редкостным другом разминулся, с тем, чье отсутствие уже ничем и никогда не сможешь восполнить. Раньше об этом ты и не думал, а теперь вот узнал, как щемяще нарастает чувство утраты и раскаяния: поздняя печаль, позднее прозрение!
Напротив Ивана Оскаровича сидят три женщины в черном, сдержанные, неразговорчивые. Молчаливые плакальщицы, пифии чьей-то судьбы. А на другом конце стола среди земляков уже бражничает вовсю тот рыбак-гигант с огненными бакенбардами: поминки так поминки! Осушил один ковш, другой берет с кипящей пеной… И вдруг громко, через стол обращается к Ивану Оскаровичу:
– А вы, капитан, с ним не особенно церемонились там, в ваших знаменитых льдах… Такое бездушие, прямо скажем, поискать…
– Такой уж материк. Там не до нежностей…
– Это ясно. Несмелый, говорите, робкий? А я с ним в одном взводе был, видел его в ночном бою на островах. И никакой робости мы тогда за ним не замечали…
– Вот как? – удивился Иван Оскарович. – Я и не знал, что он фронтовик.
– То-то! Совсем паренек, однако и тогда дух наш поддерживал. Уже тогда мы его любили. За верность, за товарищество. Даже за его шепелявость, что вам казалась смешною.
– Попал под огонь, – смутился Иван Оскарович. – И заслуженно. Кройте, кройте…
– Крыть не собираюсь, это так, между прочим, – усмехнулся гигант. – За ваше здоровье!
Иван Оскарович сидел понурясь. Кажется, разгадал наконец причину неудачи своего выступления. Эти анекдотики. Козыряние собственным величием…
Беда в том, что еще до нынешнего дня ты смотрел на поэта как на своего подчиненного, с которым можно повести себя как угодно, выставить его смешным, неумелым, беззащитным… Ты и не заметил, как он со своею «Полярной поэмой» уже давно вышел из-под твоего подчинения! Если он и подчинен нынче каким-либо законам, то разве что иным, вечным, тебе уже нисколько не подвластным… И для всех собравшихся здесь он – гордость, он – чистота и вовеки уже неотделим от своей прекрасной поэмы.
Впрочем, ты ведь тоже не хотел принизить его образ… Ну а то, что был черствым и бездушным к нему, так это же правда, никуда от этого не уйдешь…
Неважно чувствовал себя Иван Оскарович. Уловил момент, когда оказался вне внимания присутствующих, вышел из кафе и, вздохнув полной грудью, медленно зашагал вдоль побережья.
Уже вечерело. Всюду вдоль берега громоздились валуны, то темно-серые, то побуревшие от времени, большие и малые, самых причудливых форм, – остатки ледниковой эпохи. Камни и камни. Тут и там упрямо лезли они из-под земли, из-под сосен, из-под можжевельника… И даже в заливе по его замерзшему мелководью, удивляя странным видом, лобасто выпирали сквозь лед динозавры гранитов.
Залив, низкое небо, валуны. Это то, что было его миром, то, что он воспел.
У тысячетонного валуна, на котором перед этим студенты высекали профиль, стоят еловые венки, остальное все уже прибрано, нет и покрывала, снятого еще при открытии.
Ни души поблизости. Лишь в стороне маячит стайка девочек-школьниц в поднятых капюшонах, кажется, как раз те, которые приветствовали Ивана Оскаровича утром и для которых он был лишь уважаемый «прообраз»… Сейчас девочки, будто даже не приметив его, повернулись в сторону моря: притихшие, присмиревшие, смотрели на тающие в предвечерье острова. Маленькие, осиротелые музы этих мест…
Полярник решил еще раз рассмотреть наскальное произведение: чем-то оно привлекало все же…
Профиль поэта – во весь размах валуна. И хотя изображение эскизное, тем не менее безразличным тебя не оставляет: долговязый, чубатый поэт, улыбаясь, направил взгляд куда-то мимо тебя, и нет зла на его лице, нет и той робости, той курьезности, о которых ты сегодня столь некстати разглагольствовал… Напротив, чувствуется в нем какая-то вдохновенная мальчишеская веселость, открытость души, которой он, кажется, больше всего и привлекает: знаю, мол, что бывал я смешным и неуклюжим, ну и что с того? Я же все-таки с вами был! Жил для вас! Что-то вроде этого хотел он сказать, глядя в море, на свои едва заметные над вечерним окоемом «Командорские»…
Тучи надвинулись, начал пролетать мокрый снег, но Иван Оскарович не замечал этого. Стоял перед глыбой, неотрывно изучая высеченный на ней размашистый профиль, и горькое чувство утраты не покидало его, и уже Ивану Оскаровичу самому казалось, что именно таким, летящим, порывистым, довелось ему видеть поэта в жизни.
1975
CORRIDA
Перевод автора
При слове «коррида» перед глазами возникает нечто страстное, неистовое, чисто испанское, бурлящее солнцем и кровью экзотики; но, оказывается, редкостное это зрелище могут вам предложить и в старинном поэтическом городке южной Франции, где уже несколько дней гостит наша маленькая, из трех человек, делегация.
Находимся мы здесь в качестве участников дней породненных городов, принимают нас весьма гостеприимно, нами занимается мэрия – живем в атмосфере сплошного радушия и дружелюбия. Каждого из нас, даже Анну Адамовну, уже наградили рыцарским Крестом Лангедока, показали нашей делегации средневековую старину и современные авиационные заводы, а также новые микрорайоны – программа, собственно, исчерпана, завтра к вечеру едем в Париж, однако хозяева что-то недосказывают, загадочно улыбаются, потом выясняется, что ждет нас еще один сюрприз напоследок, как высшее проявление гостеприимства наших хозяев.
– Коррида! (Corrida!)
– Понимаете, как вам повезло?
Хозяева каши, вежливые парни из мэрии, видимо, ждут от нас не просто сиюминутного согласия, а бурного проявления восторга, энтузиазма, однако тот, кому сейчас принадлежит решающее слово, уважаемый наш Михаил Михайлович, руководитель делегации, с ответом не торопится, чувства его закрыты на все замки, и только неопределенная улыбка, которую можно истолковать по-разному, блуждает на его загадочных устах. Как всегда в подобных случаях, руководитель делегации (он у нас большой демократ) обращает свой взгляд на Анну Адамовну: дама, за ней, мол, приоритет…
Анна Адамовна считает необходимым прежде всего уточнить:
– Коррида – что это такое? Бой быков, кажется?
– Можно и так сказать, мадам.
– Странно. Я думала, этим развлекаются только в Испании…
– Представьте себе, мадам, мы тоже не лишены диких инстинктов…
– Не сомневайтесь: вас ожидает море удовольствия!
Хозяева наши даже мысли не допускают, что их гости могут спокойно отнестись к корриде или и вовсе ею пренебречь… Как это не воспользоваться такой возможностью, ведь вам представляется случай увидеть то, чего вы никогда в жизни не видели!..
Впрочем, мало они знают нашего Михаила Михайловича. Приземистый, лобастый и постоянно словно чем-то настороженный, он и сейчас какое-то мгновение опасливо хмурит свое сократовское чело и, все еще неясно улыбаясь, лаконично отвечает:
– Надо подумать.
А когда мы остаемся в вестибюле одни, когда и Жанетта-переводчица из деликатности отходит в сторону, о чем-то там переговариваясь с портье (удалилась, ясное дело, чтобы дать возможность нашей тройке свободнее посоветоваться между собой), руководитель наш, облегченно вздохнув, изрекает важно:
– Ну как же быть с этой корридой? Мы ведь обещали подумать…
Анну Адамовну будто оса ужалила:
– А что тут думать? Всего боимся, семь раз примеряемся… – И, выпрямясь, она махнула рукой с выражением готовой ко всему озорницы:
– Смотреть так смотреть!
– Ничего себе разгулялась наша скромница, – удивленно обращается ко мне Михаил Михайлович. – Еще денек-два здесь погостим, она и баров ночных пожелает, на стриптиз нас потащит… Ну а вы? – спрашивает он меня. – Или вы… тоже?
– Конечно, тоже! – восклицаю в ответ. – Вы же читали Хемингуэя, он специально ездил в Испанию на такие зрелища, с матадорами дружил, а мы с вами…
– Да разве я возражаю, – прерывает меня наш лидер. – В детстве, к вашему сведению, лично я в нашей Обуховке видел такие корриды, что вам и не снилось… Только то дома, а здесь…
– Не бойтесь, – шутливо утешаю Михаила Михайловича. – Трибуны от быков отгорожены надежным барьером…
– Я не за себя боюсь. Я вот за нее, – руководитель щурит на Анну Адамовну плутоватые свои глазенки. – Дама, нервы и все такое… И вам, дорогая Анна Адамовна, прежде чем соглашаться, не помешало бы хорошенько все взвесить… Зрелище ведь не для нежных созданий, не для ваших женских нервов…
– Мои нервы не такое выдерживали, – говорит наша дама. – И вместо того чтобы меня стращать, вы бы лучше людей поблагодарили за их приглашение.
– Одним словом, вы «за»?
– Да я же сказала!
Итак, решение принято: идем. В самом деле, чего тут колебаться, чего тревожиться? Сверхосторожность нашего руководителя кажется нам теперь достойной разве что улыбки снисхождения, легкого подтрунивания, и когда мы себе это позволяем, уважаемый наш лидер не обижается, серые глазки его щурятся на нас удовлетворенно, с веселой сытостью. Жизнелюб и гурман наш Михайло Михайлович. Всю поездку он остерегался чисто французской каверзы от хозяев, вернее, от здешних поваров, считая вполне вероятным, что шутки ради за обедом или ужином – под видом перепелки или чего-нибудь эдакого – нам подсунут… жареных лягушек! Ведь у них это, мол, деликатес. Обитает здесь, как известно, народ веселый, и, зная, что каша душа такого не принимает, шутники их нарочно могут подать нечто совершенно вам противопоказанное, чтобы после всего еще и посмеяться над нашим переполохом.
Тема лягушек не раз уже обсуждалась в нашей компании, Анна Адамовна просто поверить не может, что хозяева способны на такое коварство. Михаил же Михайлович уверяет, что подобный вариант вполне возможен, ведь мы в стране, где царят свои обычаи, «всякий имеет свой ум голова!», как говорил философ… Лягушек сюда они вроде бы самолетами доставляют с Дуная, валютой платят за такие деликатесы, может, действительно стоит отведать?
– Ой, только представлю, мне уже дурно становится, – Анна Адамовна хватается за грудь, – у нас лягушек даже в голод люди не ели!
– Ну люди… А если взять аистов? – жмурится иронически Михаил Михайлович.
– Так то же аисты… Я их насмотрелась. Один подранок у нас даже в хате зимовал, вместе с нами у стола он и кормился, хоть и скудно было… Что нам, то и ему… Красавчиком мы его звали…
Голос Анны Адамовны ощутимо теплеет при упоминании о той птице из ее детства, о том горемыке пернатом, что с горем своим при людях прижился и оказался существом не только на редкость смышленым, но и благодарным; когда, подлечив, выпустили аиста на волю, он потом с подругой своей еще две весны возвращался в это село на Полесье, парил подолгу в небе над их хатой и голос подавал, чуть ли не словами обращался к людям, что он, мол, их не забыл, и после всех дальних своих перелетов добро их помнит…
– Ладно, лирика ваша принимается к сведению, – говорит Михаил Михайлович, выслушав рассказ Анны Адамовны, – но в случае, если все же лягушек нам подадут, то какова будет ваша женская рекомендация на этот счет: под соусом будем, с горчичкой или без? Или, чего доброго, преподнесут их нам вроде карасей в сметане? Пожалуй, это должно быть вкусно…
– Ну довольно вам, – сердито бросает Анна Адамовна, и на лице ее мелькает гримаса искреннего неудовольствия; женщине, видно, не по себе становится от таких шуток. – Ректор института, культурный человек, а все вот так…
– Больше не буду, – обещает Михаил Михайлович и от своей любимой темы о лягушатах, которых он, кажется, изведать не прочь, возвращается к корриде:
– Не попасть бы впросак нам с этой затеей… Видели, как у хлопцев из мэрии глаза смеялись, когда они передавали нам приглашение?
– Это вам показалось, – говорю. – Скорее они и сами к корриде неравнодушны… Возможно, рьяные болельщики.
– Допустим… Ну а если розыгрыш? Если мы с вами смешны, комичны? А тут пресса? Фотокамеры? Шум, позор на всю Европу!
Подходит Жанетта-переводчица, решила, наверное, что пора бы уж нам между собой договориться.
– Друзья, как вы решили относительно корриды?
– Зрелище не для нас, – отвечает Анна Адамовна, приняв серьезный вид. – Я бы, пожалуй, и не пошла, но руководитель наш оказался вот большим любителем боя быков, а его воля для нас закон…
– О? – Жанетта строит симпатичную удивленную гримаску в сторону Михаила Михайловича. – Вы неравнодушны к корриде?
Лидер наш сидит в кресле закрытый на все замки неприступности и после раздумья молчаливой кривой ухмылкой дает понять, что так оно и есть: коррида – его хобби.
– У нас ведь заведено: куда иголка, туда и нитка – с озорной искрой в глазах продолжает свою игру Анна Адамовна. – Михаил Михайлович в данном случае, безусловно, иголка, и разве можем мы оставить его на корриде одного? Так что предложение, Жанетточка, принимается единогласно, а за ваше внимание от всех нас мерси.
Жанетта радостно хлопает в ладоши:
– Браво, друзья! Вот это я понимаю! – Ей, без сомнения, приятно видеть нас в хорошем настроении перед корридой. Улыбаясь каждому, она, как всегда, темпераментно уверяет, что мы не пожалеем, что нам, если уж говорить откровенно, чертовски повезло с этим зрелищем, ведь оно бывает у них лишь изредка, в определенный сезон! Месяцами любители ждут корриду, мечтают о ней, особенно испанцы, а их здесь в городе на заводах десятки тысяч… И притом это совсем рядом, можно пешком пройтись, – подбадривает нас Жанетта.
– Уговорила, – произносит Михаил Михайлович, вздохнув.
Действительно удобно: стадион или как там его находится в двух шагах от нашего отеля, достаточно пересечь по диагонали городской парк, изнывающий в это время от жары, и перед глазами предстанет огромная бетонная чаша корриды…
Условились, что переводчице не нужно даже заходить за нами в отель, с Жанеттой мы встретимся в парке у фонтана, которым любовались вчера вечером, там она будет нас ожидать, управившись со своими домашними делами. Для переводчицы такое решение весьма удобное, и нетрудно догадаться почему. Жанетта наша хоть и девчонка с виду, а между тем она уже мама, у нее грудной ребенок, поэтому ей каждой минутой приходится дорожить. Анна Адамовна, учитывая такую ситуацию, с первого дня взяла над переводчицей своеобразное шефство, при малейшем удобном случае она оказывает Жанетте свою дружелюбную протекцию, иной раз и вовсе освобождает юную маму от обязанности находиться при нас:
– Беги, беги уж к своему крикливому французику, там уж, видно, все пеленки под ним мокрые.
Глава делегации вообще-то очень чуток к посягательствам на его власть, а в случаях, когда речь идет о Жанетте, каждый раз самоустраняется, без малейшего сопротивления признает за Анной Адамовной право решать, не согласуя с ним, молча позволяет ей давать переводчице «отгулы», хотя это и не всегда удобно для нас…
Итак:
– Можешь идти, Жанетта, мы тут и без тебя как-нибудь сладим.
Отпустив Жанетту, Анна Адамовна оставляет нас и уходит к себе наверх, ей, как вы понимаете, перед корридой необходимо прихорошиться:
– Хоть брови нужно подщипать, правда?
Нам с Михаилом Михайловичем придется ждать ее в вестибюле отеля, где, кроме нас, только ссутулившийся пожилой портье безотлучно несет вахту за своей служебной конторкой; зная, куда мы собрались, он приветливо и поощрительно бросает в нашу сторону:
– Коррида! О! C’est tres bien! [20]20
Это очень хорошо (франц.).
[Закрыть]Люкс!
И для наглядности, вооружась обычной канцелярской линейкой, портье с угрожающим видом делает выпад куда-то в угол, что должно обозначать выпад матадора против разъяренного быка.
В вестибюле уютно и прохладно, а рядом, на улице, жара, колышется зной, даже не верится: неужели и в такую невыносимую духотищу люди соберутся на бой быков?
Удобно устроившись в креслах, листаем журналы, где хрупкие, длинноногие, похожие на нашу переводчицу красавицы уже рекламируют моды будущего сезона.
– Нам это, собственно, ни к чему, – замечает Михаил Михайлович и, отложив журнал, поглядывает наверх: не спускается ли по лестнице (она любит без лифта) наша Анна Адамовна?
Ее отсутствие вроде бы лишает нас уверенности, ведь Анна Адамовна поистине добрый дух нашей делегации. Для нас она советчица в вещах практических, с ее мнением мы считаемся, а когда возникает необходимость похвалиться перед здешним людом чем-то существенным, основательным, то Михаил Михайлович как руководитель имеет возможность представить нашу попутчицу в качестве живого примера: не с себя, не с меня начнет он разговор, а каждый раз непременно обратит внимание присутствующих на Анну Адамовну, отрекомендует прежде всего ее, человека из цеха, простую работницу, чья судьба сама за себя говорит… Из многодетной семьи вдовы-солдатки, из полесских дебрей девчушкой когда-то пришла в столицу республики на восстановительные работы, и если какие-нибудь иностранные, может, и французские в том числе, корреспонденты, щелкая тогда аппаратами среди киевских заводских руин, были достаточно внимательны, то вряд ли могли не навести они свои объективы на молоденькую ладную девушку, что в ватнике и кирзовых сапогах, с тяжелым стальным ломом в руках трудилась вместе с заводскими женщинами на укладке такой необходимой для жизни завода узкоколейки… Чернорабочей, без всякой квалификации начинала! А сейчас, пожалуйста вам: знатная ткачиха, по производственным показателям живет сна уже в будущей пятилетке!..
Густо, до сизости краснеет Анна Адамовна, когда Михаил Михайлович во время застолья щедро вот так начнет прославлять ее перед здешним народом, рдеет бедняжка, к самому столу наклонясь своей толстой темной короной кос, однако и возражать не станет, ведь какие могут быть возражения, если все это чистейшая правда…
После тяжких послевоенных лет жизнь постепенно выровнялась, Ганиуся стала Анной Адамовной, теперь весь город знает ее, одну из лучших мастериц на комбинате. Неприятно только, когда в кабинетах спрашивают:
– Так и живешь вдовой?
– Так и живу.
С тем, кого любила пылкой первой любовью, недолго длилась совместная супружеская жизнь. Молодой электрик с соседней ТЭЦ, славный и веселый Ивась, был тяжело изувечен еще с фронта, часто болел, одолевали его незаживающие раны, хотя все знают, как заботливо лечила его молодая жена; по всему Полесью выискивала ему разную траву-зелье, но удержать в нем жизнь не смогла – ушел за фронтовыми друзьями, оставил свою Ганнусеньку с двумя в люльке.
– Молодая еще, – говорили, – другого найдешь…
– А другого и не искала, – призналась нам как-то. – Потому что такого, как Ивась, не будет, такой встречается только раз на веку. Хорошо, хоть дети оказались добрыми, ласковыми к матери, теперь ведь это не всегда бывает…
Кипу журналов пролистали, а Анны Адамовны все нет, мы теряем терпение: сколько можно наряжаться да прихорашиваться? Правда, выбирать есть из чего, одежды напаковала она в чемоданы, будто пускалась в кругосветное путешествие, – и костюмы, и платки японские да индийские, обувь на низком каблуке и на высоком, то есть на разные случаи жизни, на хорошую и плохую погоду, на дождь и солнце. И все это, вместе с сувенирами, свертками косовской керамики да петриковскими шкатулками, странным образом уместилось в двух ее чемоданах, набитых доверху, а вот таскать их до конца поездки выпала честь нам с Михаилом Михайловичем, ибо так велит рыцарский долг. Не зря же и удостоили нас тут рыцарским Крестом Лангедока!
Впрочем, багаж Анны Адамовны нам не кажется слишком тяжелым, поскольку она, со своей стороны, умеет оказать нам свои всегда уместные услуги – одному что-то заштопает или подгладит собственным дорожным утюжком, другому поможет свежее пятно на костюме вывести, короче говоря, будь она сейчас с нами, у Михаила Михайловича на жилетке не болталась бы, свисая с брюшка, на одной ниточке вот та блестящая пуговица… Будь здесь Анна Адамовна, она, ни минуты не медля, помогла бы нашему руководителю делегации приобрести надлежащий вид – иголка всегда при ней, она мигом пришила бы ему эту несчастную пуговицу, которую он вряд ли и до корриды донесет!
– С этими женщинами только свяжись, – негромко ропщет Михаил Михайлович. – Ну что там можно столько делать? Хотя, откровенно говоря, нам с вами повезло… Что я имею в виду? А вот то, что дали нам в спутницы особу без претензий, простую, общительную, а ведь могло быть совершенно иначе… Могли подкинуть нам капризулю какую-нибудь канцелярскую, да еще с мужем влиятельным где-то там, – Михаил Михайлович озорно кивает вверх, на плафон, – только бы ахнули… Тогда, пожалуй, вместо чемоданов сундуки таскали бы, кованные железом да медью, по центнеру весом… Всегда может быть хуже, чем есть. Однако, видать, лопнула наша коррида!.. Промаринует нас здесь Анна Адамовна, пока быки там всех фертиков переколошматят, вместе с их плащами да шпагами разметают во все стороны…
– Вы вроде и в самом деле болельщик?
– А как же… Сам лично принимал участие в корридах еще в нашей Обуховке… Да, да, в Обуховке! Нет, это я вам должен рассказать, – разохотившись, Михаил Михайлович удобнее усаживается в кресле. – Представьте, что этот теперешний солидный ректор был когда-то просто Мишкой-сорванцом, бегал по ферме в роли старшего, куда пошлют, чаще всего крутился возле доярок, отгонял мух во время дойки… А однажды, улыбнулась мне иная карьера. «Пойдешь отныне на повышение, – говорит мне хромой наш бригадир, – доверяю тебе, парень, сурьезное дело: будешь пасти Султана на огородах, где капусту убрали… Бугай наш в последнее время остепенился, культурным стал, но ты все же не забывай: рогатое создание рядом с тобой… Зверюга, хоть и с кольцом в носу…» Красавец симментал чистой породы, гигант ростом с мамонта – таким был наш Султан… Немцев к себе не подпускал, так они, когда драпали, со злости стрельбу открыли по нему из пистолетов, мстили Султану, что не захотел с их бандой отступать на Запад. Стоял в ограде, пока раны его заживали, и нас, мальчишек, вполне свободно к себе подпускал, давал расчесывать себя да между ушей щекотать, ему это нравилось – от удовольствия он даже глаза прикрывал… Так вот, именно из-за этого Султана привелось мне тогда побывать в роли матадора…
– О, да вы с таким опытом!
– Теперь смешно, а тогда… Султан был огромен, мне же, мальцу, он вообще казался громаднее слона, и впрямь больше мамонта… Но страха перед ним я не испытывал, пасу вполне спокойно, слушается он меня, в контакте живем. Но как-то Султан позволил себе слишком много: только я зазевался, он двинулся на еще не убранные гектары и давай головастую капусту грызть… Тут я сразу к нему подбежал и, словно дрессировщик, кнутом по ушам моего Султана: хлесь! хлесь! Бугай поднял голову удивленно, будто не узнавая во мне маленького своего повелителя, а когда я еще раз хлестнул, гигант бросил свой кочан, засопел и двинулся на меня… О, то, я вам скажу, была коррида!
Сцена представлялась комичной, мы смеемся, даже портье взглянул удивленно в нашу сторону: что это нас рассмешило?
– Бросал меня Султан по огороду, как футбольный мяч, – продолжает рассказ Михаил Михайлович. – К счастью моему, рога у Султана были поставлены особым образом: не знаю почему, но выросли они у него как-то забавно – не вперед, а назад. И в этом оказалось мое спасение! Если бы рога торчали под другим углом, Султан с первых бы ударов растерзал бы меня, а так только лбом бодает и все дальше катит по огороду своего матадора…
– Надо же было за кольцо хватать, – напоминаю, – у него же кольцо в носу!..
– Хорошо вам говорить. А я притронуться к тому кольцу боялся, казалось, только тронь, так и ударит током… Не отпускает меня Султан. Прижмет к земле, подержит, словно размышляя, и снова с сопеньем катит дальше; не знаю, кем я ему казался, может, лягушонком болотным, потому что была на мне курточка лягушечьего цвета, ее мне сестра той осенью пошила из немецкой маскировочной парусины…
– Все же странно вы себя вели, – говорю я, – разве нельзя было уловить момент и вырваться?
– Пытался. Но только начну, исхитрясь, подниматься на четвереньки, он снова тучей надо мной и снова лбом к земле: лежи… И позвать некого. Один я на том огороде, съежился, словно мышонок скукоженный, а надо мной видимая смерть моя, мамонт этот запенившийся, сопящий… И все больше, вижу, разъяряется. «Султанчик, Султанчик, что с тобой? – чуть не заскулить мне хочется. – Это же я, Мишка! Ты же всегда меня узнавал, еще вчера давал почесывать себя, а теперь…» До сих пор осталось для меня загадкой: почему он все-таки не раздавил меня, не растерзал, хотя сто раз мог бы? Прижмет лбом к земле в канавке между капустой и сопит надо мной, словно раздумывая, что же это за существо под ним, что за создание мизерное и что с ним сотворить? В буквальном смысле находился я тогда между жизнью и смертью… Сопит надо мной Султан, пену пускает, вот как будто отпустит чуток, но только попытаюсь я, изловчась, отползти на четвереньках – ан нет, голубчик, погоди – и я снова под ним. Никак не может гордое животное простить мне ту обиду, которую я причинил ему, хлестнув по ушам кнутом. Замечаю, что катит меня Султан в направлении колодца – бетонным кольцом сереет тот колодец внизу, среди балки, где убрана капуста… Вот там, думаю, и крышка тебе: дальше катить будет некуда, прижмет тебя зверь лбом к бетону, и… кто-то другой был бы теперь руководителем вашей делегации.
– К счастью, этого не произошло.
– Находясь вот так на самой грани бытия и небытия, – продолжал Михаил Михайлович, – когда лоб Султана на миг застыл на моем левом предплечье, я вдруг смекнул, то есть осенило меня, с тех пор я верю в озарение свыше… Правую руку из-под себя я осторожно высвободил и легонечко тронул ею, почесал Султану подгрудок! И что вы думаете? Подействовало! Животное словно задумалось, ожидая, что же будет дальше, а я, осмелев, уже обеими руками начал гладить, ласкать страшную свою смерть… Почесывая, ласкаю и лепечу, чуть не плача: «Султанчик, Султанчик, это же я!..» И верите, ничему не подвластная сила эта, страшная живая гора слепой ярости, будто восприняв эту детскую мольбу, наконец смилостивилась над маленькой своей жертвой… Узнал меня Султан! По знакомым раньше ласкам-прикосновениям узнал! Почесывая обеими руками ему под шеей, я осторожно поднимаюсь, становлюсь на ноги и все еще не верю, что мне дарят жизнь!.. А пан Султан стоит, уже успокоившись, и смотрит на меня просветленным, уже не свирепым глазом, снова, наверное, видит во мне того, что, под брюхом у этого мамонта пролезая, каждый день раны ему промывал да сеном кормил с руки…
– А может, действительно ваше внимание ему вспомнилось?
Михаил Михайлович сидит, понурившись, в раздумье.
– А что мы знаем о них, братьях наших меньших? – молвит он после паузы. – Ничего не знаем или почти ничего…
Наконец появляется Анна Адамовна. Музыки бы сюда, герольдов к ее выходу, ибо это не полещучка наша, а скорее герцогиня некая из здешних замков плывет по лестнице, без лифта спускаясь, величаво улыбаясь нам навстречу! В золотистых, удивительно миниатюрных туфельках шествует, каждый шаг грациозен, так изящно подбирает пальчиками она свое роскошное, из темно-синего панбархата платье! Платье, да какое! Мы и не подозревали, что в тех тяжеленных чемоданах Анны Адамовны ждет своего часа еще и такая роскошь… Платье длиннющее, ткани хватило бы на троих, и пошито со вкусом, да еще и декольтировано довольно смело, а на красивой обнаженной шее низка кораллов алеет… Не забыла наша королева и украшений прихватить в дорогу… Но это платье, оно ведь так некстати, панбархат этот нас просто убивает!
Руководитель не скрывает, что он в отчаянии:
– Анна Адамовна!
– Что – Анна Адамовна? – улыбается нам добрый дух нашей делегации, поворачиваясь и так и сяк, поблескивая своим темно-синим, как осенние озера, бархатом. – Неужто вам не нравится?
– Не о том речь, – смущенно лепечет наш лидер, – все это расчудесно: и туфельки золотые, и этот ваш панбархат… Но ведь это все вечернее! Нужно было так принаряжаться вчера – в мэрию, на прием!
– Вчера я не сориентировалась, – Анна Адамовна обезоруживает нас своей очаровательной улыбкой. – А сегодня вот решила… Неужели, ни разу не надев, так и домой это добро увозить? Дома из-за хлопот, вечной беготни некогда покрасоваться, так хотя бы здесь дайте возможность…
– Но ведь существует этикет, поймите вы, Анна Адамовна, – почти стонет наш глава, – платье вечернее, а на улице такой день, солнце повышенной яркости!