Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
Кульбака, отличившийся перед этим на прополке гороха и моркови (возможно, этому способствовал лозунг, намалеванный Берестецким на специальном стенде: «Остри сапу с вечера! Пусть она будет острее твоих собственных зубов!»), – этот вот труженик камышанский, очутившись в саду на черешнях, проявил тут еще большее рвение. В первый же день перевыполнил норму и на вечерней линейке, несмотря на свой довольно скромный рост, стоял правофланговым. Потому что заслужил, трудился на совесть.
Другие тоже не ленились, в школьной стенгазете карикатура появилась только на Бугра: нарисовали его измазанным шелковицей по уши (где-то он и шелковицу в саду отыскал!), а на сборе черешни пока задних пасет, объясняя свое отставание тем, что солнце, мол, так сильно его ослепляет, даже не может, бедняга, различить, где листья, а где ягоды… Смешная была карикатура, и сам Бугор хохотал, сразу узнав себя в намалеванном…
Первый день прошел, в общем, довольно спокойно, а вот как выехали во второй… Внешне, однако, ничто не предвещало грозы. Кипит работа. Поустраивались ребята на всех лестницах, приставленных к черешням, а кто и без лестницы обходится: ловко перебираются меж ветвей, как белки, проворные, зоркие, только листва шелестит да стриженые лбы сквозь гроздья черешен проблескивают… Подъезжают машины, открываются борта, кузов быстро загружается ящиками с черешней, грузовики помчат отсюда на консервный завод, а какие прямо из сада, со свежей, еще в росе, «таврической», – к самолетам. Аэрофлот отправит южную красавицу в города бесчерешневые, в Якутию, в Заполярье…
Все довольны трудовым десантом спецшколы: был директор – хвалил, был агроном – хвалил, подошел с клюкой сторож, бывший мартеновец, человек-гигант, в одной майке, в штанах широких, и тоже любуется работой недавних правонарушителей.
– Можно, оказывается, и честно свой хлеб зарабатывать, – говорит он, опершись на клюку, напоминающую тот черпак, которым металл разливают. – Честный хлеб, он куда сытнее… А то сколько охотников бывает на дармовщину! Как лето, так и штурмуют эти сады, лезут с пляжей, голые, как дикари, отовсюду продираются сквозь живую изгородь… Станешь такого стыдить: «Да ты, поди, уже комсомолец, десять классов, пожалуй, кончил». А он: «Вам жалко? Я только попробовать!» – «Если попробовать, зачем же авоську припас?..» И хоть ты стреляй в них: отсюда отгонишь, они в другом месте лезут да еще зубы скалят, такие стали – ни совести, ни чести.
Открытая душа этот мартеновец, подойдет то к одним, то к другим, расскажет хлопцам о своих недугах да сколько металла переплавил на заводах, прежде чем пойти в охрану этих райских садов… Но не все же люди такие.
Портит настроение хлопцам новый смотритель от службы режима, он только еще устраивается к ним, проходит испытательный срок и, может, поэтому ко всем придирается, таким въедливым оказался, что хлопцы сразу его невзлюбили, для них он с первого дня аллигатор, или попросту Крокодил (Хлястик уверяет, что глазки у нового и впрямь очень похожи на крокодильи). Неведомо откуда он и взялся: одни говорят – из гэсовской охраны его выгнали за пьянство, другие – что он будто бы срок отбывал на камышитовом заводе. Сгорбленный, желтолицый, втянув голову в плечи, перебегает от дерева к дереву, вынюхивает, где что не так, кого на чем можно поймать. А тут как раз я случай подвернулся. С консервного завода вернули несколько ящиков, в которых обнаружили фальшь: внизу веточки с листьями и комья земли, а черешней все это сверху только прикрыто…. Смотритель ревностно принялся выискивать виновного, с подозрением набрасывался на каждого: «Наверное, твоя работа?» – пока Бугор незаметно для других и словно бы в шутку не кивнул ему на Кульбаку, на передового: он, мол, отмочил… Можно было принять то за шутку, однако придира сразу ухватился, давай сгонять злость на Кульбаке:
– Ах вот какой ты ударник! Вот почему нормы перевыполняешь! Гонишь на показуху, да? Грош цена таким твоим рекордам! А там, – смотритель кивнул вверх, на дерево, – для кого на макушке оставил? Для воробьев?
– Это не моя черешня, – буркнул мальчишка, оскорбленный подозрением.
– А чья? Кто обрывал? Тебя спрашиваю!
– Не скажу.
– Вот как… Скрываешь? Тогда лезь и сам посрывай все до последней ягодки! Чего же стоишь, лезь!
– Не полезу!
– Последний раз говорю: лезь!
– Нет и нет! – вскричал мальчишка, доведенный до слез, до бешенства этой несправедливостью. Потому что и в самом деле не его это черешня, и ящики бракованные тоже не его, – все хлопцы знают об этом.
– Напрасно вы на него… Он не виноват! – Ребята пытались защитить Кульбаку, но заступничество еще больше разъярило смотрителя.
– Сговор? Круговая порука? Если так, то завтра зашумите к чертям на кукурузу! Вот там позакаляетесь!
Когда Крокодил, так ничего и не добившись тут, отправился к другим сборщикам, чтобы еще на ком-нибудь сорвать свою желтую злость, Бугор, торжествуя, аж затанцевал перед Порфиром:
– Убедился теперь, какая правда на свете? Кто сделал, а на ком отозвалось… Доказывай теперь, что ты не верблюд!
И признался, что это он, Бугор, такую шутку с ящиками отколол, потому что после вчерашней карикатуры тоже решил норму перекрыть, выйти в правофланговые… И, как видите, получилось, ибо надо уметь выкручиваться, ибо у него правило такое: делай что хочешь, только не попадайся!..
– Я вот теперь как стеклышко, а на тебе Крокодил еще отыграется!..
Грустно стало Порфиру, сразу и желание работать пропало. Так старался, а его еще и виноватым сделали. А может, и прав Бугор? Может, главное – научиться сухим выходить из воды? С этим Бугром у Порфира сложились странные отношения: то между ними доходит до драки, до ножа, то они снова помирятся, уже шушукаются – непонятное что-то тянуло Кульбаку в компанию этого татуированного переростка с воловьей шеей, с бандитскими ухватками. Камышанец хоть и смотрел на Бугра как на болвана, однако вынужден был и считаться с его опытностью в важных житейских делах.
– Ты вот старался, из шкуры лез, чтобы, как и мать, в знатные выйти, – разглагольствовал Бугор, – а чего достиг? То ли дело Бугор: он им земли на дно, веточек с листьями, а ягодками сверху притрусил – и тоже норма! И тоже передовой! Получайте, кушайте!
– А если бы в Заполярье пошло? – выслушав, заметил Гена Буткевич. – Или к тем, что в шахтах?
Бугор задумался на мгновение, потом еще решительнее взмахнул рукой.
– Везде фальшивят! – выкрикнул он. – Нам до одурения толкуют: будь честным, справедливым, а сами? Очень они справедливы? Крокодилова их правда! Не пей, не кури, от сигареты лошадь дохнет, а я же вот не дохну! – И Бугор надсадно затянулся сигаретой, выпуская дым, как фокусник, кольцами. – Моего пахана третий раз уже насильно от алкоголизма лечат, а он оттуда вернется да опять как даст концерт – не знаешь, куда деваться… И такие они все, – рассуждает уверенно Бугор. – Нам нотации пудами, правила тысячами, а для себя у них одно: «Поживем! После нас – хоть потоп! Хоть атомная пустыня!»
– За всех не расписывайся, – возразил Порфир, потому что как раз подумалось: «А мама моя, разве она такая?»
– Наивняк ты. Правдой хочешь жить, ну и живи. Он тебя завтра на кукурузу погонит, а то и совсем за ворота не выпустит…
И главное, что и пожаловаться на Крокодила сейчас некому: директор в командировке, вызвали в министерство на совещание, Ганна Остаповна прихворнула, а Марыся целые дни озабочена устройством нового летнего лагеря, той самой «Бригантины», которая неизвестно еще, с кем и куда поплывет…
Мальчишеский совет, уже и о работе забыв, собрался во главе с Бугром под черешней обсудить очень важный для всех вопрос: как проучить Крокодила? Как отомстить ему?
– Чего он цепляется ко всем, халява старая?
– Какое он имеет право?
– Учудить ему что-то надо, – сказал Бугор. – Такое учудить, чтобы лопнул с досады.
Это понравилось компании.
– Учудить! Учудить! – послышались отовсюду веселые правонарушительские голоса.
XXV
Фрегаты облаков белеют по горизонту, а здесь, среди пустынного ландшафта, среди воображаемых лесов Геродотовых, которые когда-то тут зеленели, населенные нимфами, сатирами-фавнами, пробирается нечто похожее на лунный вездеход. Никаких фавнов: безжизненно, голо, один молочай растет. Песчаные наносы желтеют, кучегуры, чубатые и бесчубые. Иль, может, и вправду где-то там фавны среди них притаились, как козлики, поглядывают: кто едет? кто смеется в том брезентовом шарабане? Так и есть, «газик», вездеход научно-исследовательской станции. Кроме водителя, парня ироничного, в машине еще доктор наук (он же и директор), симпатичный толстячок в белом костюме, в брыле, да Оксана Кульбака, которая наконец-то вырвалась проведать сына. Собственно, директор сделал ей одолжение: отправляясь на ГЭС, прихватил и ее, – это почти по дороге. Весело в машине, вспоминают смешное приключение, хотя оно могло закончиться и очень печально… Приключение касалось саперов, которые недавно обезвреживали в этих песках мины и снаряды. Натаскали своих ржавых трофеев целую кучу, заложили взрывчатку, подожгли шнур и бегом к машине. Дрр! дрр! – а она не заводится. Вот тогда-то поневоле пришлось ставить рекорд, убегая вниз, в лозняки. Такую скорость развели, пустившись наутек, что олень мог бы позавидовать… Припомнились также разные шутки, которые откалывал Порфир, в частности тот знаменитый случай, когда хлопец осами накормил одного станционного болтуна. Есть такой у них, рта не закрывает, ничем его не остановить, когда начнет излагать будущую свою диссертацию, вот Порфир и подсунул ему ломоть кавуна с осами. Тот как хватил – три дня потом не мог разговаривать: язык распух, во рту не помещается… А Порфир с ватагой ходит следом: расскажите, дядя, еще про свою диссертацию…
– Юморист он у тебя, с ним не соскучишься, – говорит Оксане водитель. – Огонь-хлопец…
– Огонь-то огонь, да только как он там сейчас… На пользу ли пойдет ему их целодневная муштра?
– Вышколят! Там умельцы такие, что и зайца научат спички зажигать!.. Педагогом спецшкол, я слыхал, даже платят больше, потому что их работа приравнивается к работе во вредном цеху: несколько лет повоспитывает своих «трудных», и уже нервов нет, уже руки трясутся…
– А у нас без Порфира даже слишком тихо стало, – улыбнулся директор станции. – То, бывало, какой-нибудь номер да отколет, чем-нибудь да оживит наш будничный ландшафт… Думаю, он и там штукарит…
– Это уж натура такая: пока чего не сотворит, и спать не ляжет.
– Ох, заводной, – усмехнулся шофер. – Нет, с ним не соскучишься…
– Порой прямо золотое дитя, – сказала Оксана, – И успокоит тебя, обнадежит, и школу обещает больше не пропускать, изо всех сил клянется: конечно, и клятвы у него с фокусом: «Вот чтоб я вчерашнего дня не видал!..»
Теперь сыновьи проказы даже забавляли мать, вызывали снисходительную улыбку, она уже представляла себе скорую встречу с ним, предвкушала радость свидания, добротой и нежностью, нерасплесканной лаской была переполнена ее душа. Надежды на сына, вера в то, что он становится лучше, – это было сейчас самое светлое в ее жизни. Вот только не забудет ли он там дом родной, не разучится ли за всеми науками и муштрами мамусю любить?
Своими сомнениями она поделилась и с доктором наук, которому это было тоже, видно, не безразлично.
– Там, где дети перестают родителей любить, – с грустью сказал он, – там конец всему… Оттуда и начинаются все беды, все несчастья. И прежде всего несчастья для них же самих, для детей. Жаль только, что они приходят к пониманию этого, когда уже бывает поздно…
– Вы считаете, что и Порфир… забудет меня? Отвыкнет?
– Я этого не сказал. Наоборот, мне кажется, в нем есть нравственные устои, богатство чувств… А что хлопец сейчас среди «трудных», на таком испытании, то это не страшно. Не трудности делают нас черствыми… По моим наблюдениям, любовь только крепнет, когда человеку трудно.
– Не обижают ли там его? – вырвалось у матери. – Говорила, правда, учительница, что на уроках труда он хорошо себя показал…
– В мать пошел, – весело сказал водитель. – Да и дед был классный трудяга. Вот был старик! И тоже выдумщик! Едет в аптеку – и ястребок на плече, личная охрана, не тронь, мол, моего хозяина, не то и глаза выцарапаю… Мастер, мастер был твой старик…
– К дочке его тоже вот изо всех стран за опытом едут. Только из машины – сразу: а ну, где тут ваша знаменитая виноградарница?..
– Будет вам, а то перехвалите, – отмахнулась Оксана.
Водитель, закурив, принялся снова за свое:
– Иван Титович, а что будем делать, если ее у нас высватают, – кивнул на Оксану, – и увезут бог знает куда?
– Кому я там нужна, – смутилась Оксана, хотя втайне, кажется, была довольна шутками на эту тему.
– Мы ей тут, на месте, подыщем пару, – сказал Иван Титович. – Обязательно подыщем! Так тому и быть: за счет станции сыграем свадьбу, пусть уж потом налетает контроль…
– Верно, не мешало бы немного расшевелить нашу Камышанку, – не унимался водитель. – А то уж и свадьбы какие-то тусклые…
– Это правда, – поддержала Оксана водителя. – Редко и песню живую услышишь, все больше из радиолы… Мотоциклы по дворам, антенны над головой, каждый в достатке живет, а выйдешь вечером – ни танцев, ни песен… Темно по хатам, только голубенькие огни, как на болоте, в окнах блуждают – то все наши перед телевизорами сидят, хоккей смотрят, провалился бы он совсем…
– Не ругайся, я тоже хоккейный болельщик, – напомнил водитель. – И тебе подыщем жениха с телевизором. Просватаем за такого, у которого два телевизора в хате…
Догадывается Оксана, кого он имеет в виду. Один он у них – молодой вдовец механик Юхим Обертас, что прошлый год жену похоронил: током убило, когда гладила белье… Из переселенок, лаборанткой работала. И как они любили друг друга, казалось, до старости дойдут в глубокой взаимной любви… Когда механик потерял ее, думали, и сам вряд ли выдержит, не тронулся бы умом от горя, от переживаний… Оксана с соседками иногда забегает к механику в хату хоть немного навести порядок – запущено же, не подметено… Забежит, а он в сапогах на постели лежит, бледный, с закрытыми глазами – спит или только думает… По углам два телевизора (ни один не работает), на окнах тяжелые, красного плюша, портьеры, от них и в хате вроде красный туман какой-то висит… А однажды застала Юхима за странным занятием: стоит у стола с электрическим утюгом в руке и гладит блузки жены! Говорят, перед каждым праздником сам молча стирает их и гладит… Потому что Лида, жена, еще жива для него, и разве ее мог бы кто-нибудь ему заменить? А эти, вишь, не понимают, уже бы им сватать… И вы, товарищ директор, хоть и доктор наук, хоть про мильдию да про филлоксеру все знаете до тонкостей, но в науках сердечных, людских, простите, не очень вы, кажется, разбираетесь…
– По нашим данным, и он бы не против, – говорит директор, намекая на механика. – Оба еще молоды, крепкую семью создали бы… И надежный, коренной, это вам не из пришлых: одной ногой тут, а другой уже за Перекопом… У летуна ведь один ответ: «Я у вас не вечный…». А вы оба корнями здесь, в этих песках, вы как раз вечны…
– Оставим этот разговор, – сказала, погрустнев, Оксана, – неловко даже. Как вы можете решать? А если он еще жену любит и ему не до меня? Да, может, и у вашей гектарницы не все еще…
И слезы враз блеснули у нее на глазах. После этого непрошеные сваты приутихли, больше не трогали нервную свою спутницу.
Откуда им было знать, как все это мучительно сложно для женщины, для матери, имеющей дитя. Однажды попыталась и обожглась. Были и после того возможности, были ночи сомнений, но в конце концов материнское вновь побеждало, вновь говорила себе: «Неродного батька ему? Нет, лучше буду одна, для него буду жить!..»
XXVI
Любил Антон Герасимович такие вот тихие часы, когда, подменяя часового, приходится ему самому оставаться в будке проходной. Как нигде, чувствует здесь полноту своей власти, ведь каждый, кто к тебе обращается или мимо проходит, оказывает тебе почтение, потому что ты ведаешь воротами, стоишь при том серьезнейшем рубеже, от которого начинается режимная или безрежимная жизнь.
В будке прохлада, тут даже в разгар лета не жарко; стены толстые, выложены еще монастырскими каменщиками, а окна заслоняет от солнца крупнолистый, посаженный воспитанниками виноград… В спокойном и возвышенном (как он сам говорит) состоянии духа пребывает Антон Герасимович. Вооружившись очками, сидит у столика над развернутым фолиантом, одной из тех обтрепанных старопечатных книг без начала и без конца, которые каким-то образом попадают время от времени в руки начальника режима. У него пристрастие к книжкам редкостным, откуда-то чудом добытым, за это жена называет его дома чернокнижником, конечно же, больше в шутку. Процесс чтения старопечатных книг нравится Антону Герасимовичу не только сам по себе, но еще и потому, что имеешь потом возможность неожиданным выпадом загнать в тупик кого-нибудь из этих школьных умников с институтскими дипломами, при всем честном народе утрешь ему нос, процитировав при случае нечто такое, как, например, указ Петра Первого от 9 апреля 1709 года под номером 1698: «Нами замечено, что по Невскому пришпекту и в ассамблеях недоросли отцов именитых, в нарушении этикету и регламенту штиля, в гишпанских панталонах и камзолах, расшитых мишурою, щеголяют предерзко. Господину полицмейстеру из Санкт-Петербурга указываю вперед оных щеголей с рвением великим вылавливать, сводить их в литейну часть и бить кнутом, пока из гишпанских панталон зело похабный вид не останется..»
Процитирует вот нечто такое Антон Герасимович их педагогической ассамблее, а особливо тому патлатому дискутеру Берестецкому, с которым чаще всего скрещивает копья, и стоит тогда, удовлетворенно пожиная лавры при виде их смятения и удивления: «А что, схватили? Вот вам и Саламур с дипломом це-пе-ша!»
А сейчас Антон Герасимович сидел над книгой, за которой давно уже охотился и которая наконец попала ему в руки, и заключала она в себе истинное богатство – поименный реестр куреней сечевого рыцарства. С б ольшим интересом, чем какой-нибудь детективный роман, вычитывал Антон Герасимович длиннющие списки казацких сотен в тайной надежде встретить среди реестровых и какого-нибудь рыцаря по фамилии Тритузный. Потому что откуда-то из глубинных недр, из туманных преданий детства перешла ему в наследие уверенность, что сам он тоже рода рыцарского, что недаром дубовую матицу у деда в хате украшало резное – с ятями да с твердыми знаками – свидетельство о рыцарском происхождении рода Тритузных. «Где-то должен быть и Тритузный, где-то должен быть!» С этой мыслью читал, вчитывался в списки реестровых (тоже с ятями и с твердыми знаками).
– «Охрим Пожар!.. Лесько Квиточка!.. Ясько Дудка!.. – шептал он, шевеля усами, выговаривая каждое имя с наслаждением. – Андрушко Великий!.. Михайло Чучман!.. Махно Заплюйсвичка… Олешко Вичный… Иван Семибаламут… Иван Злый!»
Антон Герасимович вздохнул печально: Тритузного пока что не было. Но ведь какие имена: Лесько, Ясько, Дорош, Жадан, не то что у нынешних, Эдик, Вадик, Жорик, Марик… Тьфу!..
За этими размышлениями и застала Антона Герасимовича неожиданная посетительница. Встала на пороге, как тихое лето, как видение его, Тритузного, юности, пришедшее взглянуть на его осень. В газовой косынке, повязанной несколько игриво, красуясь в своих смуглых румянцах, стоит улыбающаяся, приветливая, с высоким бюстом… Антон Герасимович сразу ее узнал. Это же та, камышанская, что на пристани тигрицей на них накинулась, заступаясь за своего сыночка, а теперь вот какая появилась культурная, губы накрашены, золотые часы на руке и плетенная из синтетической соломки сумочка (из тех, которые можно достать лишь у китобоев; сын Антона Герасимовича, гарпунер, тоже такую жене привез). И никаких узлов да корзин с передачами… Держит в руке букет синих васильков, которые синели перед этим где-то в горячих ее песках, – решила, видно, что для сыночка такой гостинец будет всего милее… Почтительно поздоровалась, спрашивает:
– Это вы будете товарищ Саламур?
Должен бы гневом взорваться, раскричаться на такое обращение, а то и с возмущением выгнать вон, но было ясно, что спрашивает она чистосердечно, без намерения оскорбить (вот так слава его пошла гулять по свету под этим прозвищем). И поэтому он, потрогав усы, ответил молодице со спокойным, важным достоинством:
– Льва по когтям узнают… А, собственно, что вы хотели?
– Да сыночек мой тут у вас…
– Знаем такого… На черешнях сейчас, вернется к обеду. Так что извольте подождать.
Женщина огляделась, где бы сесть, и Антон Герасимович только теперь сообразил, что дал маху, поступил не как джентльмен и, чтобы исправить свою оплошность, довольно браво подскочил и подал женщине табуретку, а сам уселся у стола, где все было в надлежащем порядке: натертый до блеска телефонный аппарат, рядом с ним – металлический штырь, на котором наколоты какие-то бумажки, видимо, пропуска. Еще ближе, под рукой Антона Герасимовича, лежит раскрытый, пожелтевший от времени фолиант.
– Тритузный я. Никакой не Саламур, – незлобиво пояснил посетительнице. – Начальник режима. А Саламуром стал по милости вашего сыночка, это он – семибаламут – меня так окрестил.
– На него это похоже, – притворно посуровела мать, хотя в душе улыбнулась с затаенной гордостью. – Вы уж извините его. Дитё ведь… Не болел он тут у вас? Не озорует?
– Сам расскажет… У нас, правда, свидания разрешаются только по выходным дням, но для вас, как для знатной виноградарки, сделаем исключение. Я ведь тоже как любитель виноградом занимаюсь. Конечно, у меня разносортица, больше полудикие, не то что ваши «сенсо» да «карабурну»…
А посетительница между тем опять о сыночке:
– Это правда, что мой уже стал тут у вас ударником труда?
– Не лодырь, что верно, то верно, – признал Антон Герасимович. – Хваткий до всякого дела, а это уже немалый плюс… Станет человеком, если изберет честный трудовой путь… Труд, он лекарь наилучший!
Оксана, слушая Тритузного, полностью соглашалась с ним: да, вся мудрость человека в труде. Благодаря ему чувствуешь, что живешь на свете не зря, труд дает тебе уверенность и уважение людей, приносит радость даже в одиночестве, порой дает наслаждение, какое, верно, и называют счастьем…
– Но только труд по душе, по призванию…
– А то как же! У нас он именно такой. Черешню собирать – что может быть приятнее для детворы? Вчера ваш на линейке уже правофланговым стоял – это у нас честь такая для тех, кто впереди… Трудяга, ничего не скажешь…
Слушая похвалы, мать расцветает, ей хочется быть откровенной.
– А дома замучилась с ним. Упрямец он, фантазер, сумасброд…
– Упрямый он и тут… Прямо скажем, трудный хлопец, но есть в нем и такое, что, хочешь не хочешь, вызывает симпатию… И что работы не боится, и вообще – смелая, молодецкая душа! Одним словом, с живчиком, с перчиком хлопец. – Антон Герасимович не заметил, как воспользовался присказкой директора, которую сам же в свое время высмеивал.
– Спасибо вам, – тихо, с чувством вымолвила молодая женщина. – Я так благодарна вашей школе… Разве ж я не понимаю, что было бы со мной, матерью-одиночкой, в другое время, какая доля выпала бы мне и ему? А тут, вишь, сама Родина взяла мальчишку под свое покровительство, чтобы не пошел по беспутной дороге…
– Мог бы хлопец совсем пропасть, сбаламутиться, а теперь он в надежных руках, – заверил Тритузный. – Тут к нему внимание, тут за ним присмотр и ночью и днем. Конечно, нам, персоналу, это бесследно не проходит, кое у кого преждевременно изнашивается организм… Однако щадить себя для такого дела не приходится…
– Спасибо, спасибо, – опять повторила женщина.
– Можете себе представить, каких нам сюда направляют. Изломанных да покореженных, как тот карагач в пустыне. Сызмальства крутило его да корежило житейскими бурями. А должны принимать, браться за его формирование… Ох, не простое это дело – формировать человека!
– И не каждому оно дается, – согласно говорит посетительница. – У одного получается, у другого нет… Да еще кто как относится к своей работе… Возьмите хоть У нас, когда выйдем весной на виноградники кусты обрезать… Один делает быстро и качественно, а другой – особенно из гастролеров перелетных – все на тяп-ляп. Гонится лишь за рублем, и стыд его не мучит, что позорный след оставляет после себя: целые кусты, какие ему показались трудными, прочь повыбрасывал, ведь легче выбросить весь куст, чем подумать над тем, как правильно его сформировать.
– Так то же просто кусты, – восклицает Антон Герасимович, – а наши кусты – это живые человеческие души! Юные еще и незаскорузлые, куда его направишь – так оно и вырастет… И потом уже не переделаешь. Сегодня дети, а завтра они уже – народ!
– Трудно вам, я понимаю, – с грустью заметила Оксана. – Дурное почему-то к ребенку само липнет, а хорошее с таким трудом приходится прививать…
– И прививаем! – воскликнул начальник режима. – Пусть даже и кричит и отбивается, ведь он еще не смыслит, что ему добро прививают… Берем же сюда самых запущенных, тех, что уже прошли «крым и рим», – иной и взрослый не видел того, что оно успело пережить. У того батько пьяница топором мать зарубил, другого заставляли идти воровать, а иной только на ноги встал, от дома отбился, бродяжничать пошел…
– И откуда у них эта страсть к бродяжничеству?
– А откуда к бессмысленному разрушению? Ты сделал, ты эти фонари на улице поставил, зажег, а я их вдребезги разобью, потому что мне так хочется. Работать меня не заставишь, зато в автобус я вскакиваю первым, захватываю место у окна, потому что моей особе там сидеть приятнее, она хочет ветерком обвеваться, а вы грубые, черствые, раз требуете, чтобы я встал, уступил место старшему… Говорим все о пережитках, а оно и нажитки наши ничем не лучше… Сколько теперь их таких, которым уважать старших кажется просто унизительным, это вроде бы гордость его умаляет… Даже в добропорядочной семье порой хлопец становится вдруг бездушным вымогателем, шкурником без совести и чести. А родителям? Нет ведь более тяжкого наказания, чем наказание детьми! Жестокими, неблагодарными… Еще на свете не жил, а уже набрался откуда-то диких понятий, хамства, нахальства, а нам все это надо выдавить из них, как тот писатель, что по капле выдавливал из себя раба. Только он сам из себя, а эти еще сами не умеют, мы должны им помочь. Никому ведь не безразлично, какими они вырастут, эти потомки, эти, что должны будут завтра нас заменить… Глядишь на него и думаешь: кем же ты станешь? Бурьяном, шкурником бессовестным или человеком, каким гордиться будет народ?
Антон Герасимович распалялся все больше, и посетительнице по душе был этот его искренний огонь гнева, боли и возмущения, обращался к ней уже не просто один из здешних часовых, страж порядка, а опытный педагог, который многое наблюдал в жизни и близко принимает к сердцу судьбу этих «трудных» детей, попавших за ограду. Женщина уже слышала от него мудреные слова об агрессивности натуры подростка и дисгармонии поведения, о том, как бережно следует прикасаться к бутону еще не рацветшей детской души… Наверное бы, застыл в изумлении педагогический совет, если бы услышал, какими терминами сейчас оперирует вечный их оппонент Антон Герасимович…
– Бывает, разводят дискуссии, чем лучше воспитывать: любовью или страхом? – продолжал Антон Герасимович. – Как будто не ясно, что надо и тем и другим… Заплачет любая педагогика, если только по головке будем гладить или, наоборот, когда один ремень над мальчишкой будет свистеть… Ведь он тогда скрытным становится, лживым, таится, причины его настроения для нас уже неизвестны… Крик, слезы, ярость, убегает куда глаза глядят, а мы и не догадываемся, почему все это, что с ним творится. А его, может, кто-то обидел, может, мама его замуж во второй или в третий раз выходит, и он страдает от этого, ревнует, в этом возрасте детская ревность опасна, она способна на все…
«А ведь я его, как доведет, тоже пугаю, что замуж выйду, уеду куда-нибудь», – с раскаяньем подумала Оксана и опять с надеждой и почтением смотрела на Антона Герасимовича: этот человек, казалось ей, может дать относительно сына настоящий совет. Наверное, он насквозь видит своих подопечных, читает, как раскрытую книгу, их детские правонарушительские души. С виду простой, даже грубоватый, не сразу угадаешь в нем вон какого ученого человека! По ее мнению, он мог бы быть и доктором наук. Не зря же и книга перед ним такая серьезная, в коже… Нисколечко сейчас не жалела Оксана, что отдала любимого сына на воспитание этим опытным, терпеливым и требовательным людям.
– У вас, наверное, тоже дети есть? – спросила.
– У меня и внуки, – улыбнулся с гордостью Тритузный. – Уже трижды дед… Так, знаете, быстро все промелькнуло. Жизнь, она ведь не стоит на одной ноге, мчится и мчится вперед, как поезд пассажирский: одних высадит, других наберет, и дальше, дальше… Мало кто и заметит, кого оставили на этом полустанке, а кто новый сел… Еще словно вчера был молодым, за девчатами приударивал… Хоть и бедные были, а все же веселые, певучие, выходим, бывало, вечером в плавни, на лодках катаемся, купальские костры разводим… До поздней ночи песни да гомон… А теперь уже и плавней тех нет, и русалок всех речные ракеты распугали, не качаются на вербах по ночам…
Говорил это Антон Герасимович с настроением, почему-то ему хотелось предстать в глазах посетительницы человеком, которому не чужда поэтичность души и думы которого простираются далеко за эти каменные стены.
– А я же ваши плавни сама корчевала, – грустно улыбнулась женщина. – Может, именно те, где ваша молодость с песнями ходила при луне…
Антон Герасимович задумчиво смотрел на телефонный аппарат.
– Есть люди, – сказал наконец, – которые мало чем интересуются, я их мелкодухами, а то и совсем пустодухами назвал бы. Одним днем живет, как та утка: ряски нахватала, зоб набила и довольна собой… Встречаются такие и среди нас: сытый, пол-литра на столе, а в углу телевизор с футболом, можно весь вечер сидьмя сидеть к нему прикованным. Тупеет и сам того не замечает… Вот мы бы не хотели, чтобы наши питомцы такими вырастали. Человеку мало утиного счастья!
Голос Тритузного звучал громко, приподнято, таким и застала начальника режима Марыся Павловна, внезапно влетев в проходную, чем-то возбужденная, взволнованная, опаленная солнцем полевым. Где-то была, куда-то ездила, одета празднично, в мини-юбочке, хотя такая вольность и противоречит школьным правилам… Она, видно, вся там, на своей «Бригантине», которой сейчас только и живет. Приветливо перекинулась с посетительницей словом, Порфира, мол, вы теперь не узнаете, и после этого сразу к Антону Герасимовичу со своей радостью: