Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Власть старых документов – особая власть. Можно спокойно читать еще пахнущие типографской краской книги на исторические темы и спокойно вникать в «дела минувших дней». Но какое волнение на сердце, когда держишь в руках пожелтевшие, ветхие листки – живые свидетельства великих событий! По лаконичности слога, по неровности почерка, по сдержанности чувств угадываешь, какое напряжение владело тем, кто второпях набрасывал эти строки.
Рассматриваю документы в окружном историческом музее города Габрова. Они помечены июльскими, августовскими, сентябрьскими днями 1877 года. Какие это были дни для Болгарии! Рождалась в кровавых сражениях ее свобода, крепче любой стали выковывалась дружба русских и болгар.
Вот две записки, отправленные в село Паничарка председателем Временной комиссии по содействию русской армии:
«Габрово, 2 июля 1877 г.
Требуются умные люди, которые знают путь по Балканам. Таких людей выберите 5 человек и приведите их сюда в Габрово в 12 часов утра».
«Габрово, 2 июля 1877 г.
Здешняя комиссия извещает жителей деревни, что для перевозки продуктов питания для русских солдат и фуража для коней необходимо иметь в городе много подвод и коней, поэтому приказываю послать как можно скорее сюда пять подвод с мешками…»
Что же происходило в Габрове и его окрестностях в те дни, когда председатель Временной комиссии отправил эти записки?
Первого июля по старому стилю прибыл в Габрово полковник Орлов, командир 30-го Донского казачьего полка. Он послал к Шипкинскому проходу по шоссе разъезд из семи казаков. В десяти верстах от города они натолкнулись на шестисотсабельный турецкий отряд. Полковник Орлов отдал приказ отремонтировать шоссе, по которому русским войскам предстояло двинуться навстречу неприятелю, и в тот же день на дорожные работы вышли пятьсот болгар.
Четвертого июля Шипкинская позиция врага была неудачно атакована с севера Габровским отрядом генерала Дерожинского. На следующий день турки отбили атаку и южного отряда. Летописец сообщает: «Успехом турки были обязаны одной военной «хитрости». Чтобы выиграть время для привлечения своих резервов, они прекратили огонь и подняли белый флаг в знак того, что сдаются. Когда же русские приблизились, они снова открыли огонь. Эта «хитрость» стоила жизни многим бойцам, в том числе и командиру атакующих стрелков славной 4-й бригады полковнику Климантовичу».
Шестого июля председатель Временной комиссии в Габрове посылает записку в село Паничарку: «Завтра, лишь рассветет, все мужчины и женщины должны прийти к управе, потому что будет прокладываться дорога».
Неизвестно, в котором часу 6 июля отправил председатель эту записку, но известно, что в тот же день, в 13 часов, преодолев сопротивление врага, колонна генерала Скобелева поднялась на самую высокую вершину Шипки – Святого Николая, ныне Столетова.
Доныне сохранились военные дороги, прорубленные тогда в лесах топорами, расчищенные киркой и лопатой.
Однажды поздним летом я вышел из села Шипка и тронулся в горы по старой русской дороге – она и сейчас так называется по-болгарски: «стария руски път». Редко кого встретишь здесь: разве что пересечет дорогу отара овей или влюбленная парочка укроется в придорожной сосновой тени. Щебень, выцветшие белые камни завалили дорогу. Густая сочная ежевика пробивается среди камней. Развалины турецких караульных вышек, еще сохранившиеся ложбинки окопов. Солнце печет немилосердно, а путь к вершинам все тяжелей, все круче. Иди и думай, как шли здесь русские солдаты с ружьями за плечом, как, обливаясь потом, дружно помогали лошадям тащить орудия. А сверху дорога просматривалась турецкими стрелками, и не один русский солдат пал на этих раскаленных солнцем скалах.
Знаменитые августовские бои на Шипке. Записки председателя приобретают характер приказа: «Габрово. 1877. 14 августа. Как получите извещение, нагрузите три подводы соломой и, кроме них, найдите еще пять подвод пустых и пошлите их к управе. Если не выполните, строго будете наказаны». Наверно, последняя суровая фраза излишня. Именно о тех днях свидетельствует историк: «Известно, что во время эпических августовских боев на Шипке около тысячи болгар обслуживали позиции. На мулах, ослах, лошадях в бочках и кувшинах они доставляли воду русским солдатам и болгарским ополченцам. Они достигали самых отдаленных позиций, двигаясь под убийственным ружейным огнем. Многие животные были убиты, некоторые болгары были ранены, но это не уменьшало их усердия. Только 23 августа героические болгары несколько раз поднимались на позиции и привезли около шести тысяч бочек с водой».
Вновь обращаюсь к последней записке: «…нагрузите три подводы соломой…» На эти подводы предполагалось укладывать раненых и отправлять их в габровские госпитали.
Мария-Тоска Стефанова, сотрудница Габровского музея и неутомимый собиратель реликвий эпохи Освобождения, сказала мне:
– Есть у нас еще одна записка на русском языке. Написал ее русский офицер и послал в Габрово непосредственно с позиций на Шипке.
– Покажите, пожалуйста!
Она, к сожалению, написана очень неразборчиво, не все слова мы смогли прочесть…
Волнение мое усилилось; еще не прочтенный и не опубликованный документ с самой Шипки!..
И вот держу, почти не прикасаясь пальцами, листок. В левом углу его дата: «26 сентября 1877 г.» и слова: «Позиция на Шибке» – так по старому правописанию.
Что за жизнь текла на Шипке в конце сентября 1877 года?
В старой книге о шипкинской эпопее читаю бесстрастные строки: «После августовских боев наступило затишье. Только один раз еще, 17 сентября, Сулейман атаковал Шипку. Его войска воспользовались темнотой ночи, подошли к русским позициям и атаковали вершину Святого Николая и фланговую высоту. Защитники, застигнутые врасплох, с трудом удержались. В этом бою русские потеряли тысячу человек. Позже турки уже не делали ни одной попытки занять Шипку, а ограничивались непрерывной стрельбой, рассчитывая, что эта стрельба и зимний холод заставят русских оставить перевал без боя. Но расчеты их оказались ошибочными. Вопреки крайне неблагоприятным условиям – страшным бурям, холоду, отсутствию теплой одежды и пр. – русские удержали позицию и зимой, до того дня, когда турецкая армия Сулеймана попала в плен 9 января 1878».
Разбираю по буквам записку вместе со своим товарищем, болгарским поэтом Андреем Германовым, топким знатоком русского языка.
«Окружному начальнику г. Габрово. В виду особенной важности укрыть порох от дождя, прошу Ваше Высокоблагородие завтра к 6 часам утра выдать подателю сей записки 10 (десять) воловьих подвод. Поручик Самойло.
№ 80
26 сентября 1877 г.
позиция на Шибке».
…Моросящий, нескончаемый дождь над Шипкинскими высотами, тяжелые свинцовые облака, задевающие вершины гор, снаряды шмякают в раскисшую землю, с каждым порывом ветра ворох листвы срывается с ветвей и пестрым роем катится по склону. На снарядном ящике, согнувшись, прикрыв ладонью от капель дождя листок бумаги, составляет поручик Самойло записку начальству в Габрово. Пороховые запасы укутаны солдатскими шинелями, но так не должно быть. Порох нужно отвезти в надежное укрытие.
«Братец, – обращается поручик к солдату, – скачи в Габрово, передай…» Ждет поручик, ждут батарейцы. Они еще не знают, что председатель Временной комиссии уже наложил резолюцию на записке: «Дайте этому солдату десять подвод. 27 сентября 1877 г. Габрово».
Каким он был, этот поручик? Судя по фамилии, украинец, из отчих яблоневых садов пришедший в суровые скалы Балкан. А может быть, он познакомился на Шипке со своим ровесником, пехотным поручиком из отряда Радецкого, моим дедом Николаем Шестинским? История не запечатлела их скромных имен в своих анналах, но в солнце болгарского Освобождения есть и свет, вспыхнувший от их солдатской страды.
Мой давний знакомый, сержант милиции Тошко Гостев, несущий службу на Шипке, говорил мне с десяток лет тому назад: «Знаешь, в селе Зеленое Дерево живет старик. Во времена русско-турецкой войны мальчонкой был, помнит кое-что…» Мне тогда не удалось повидать старика. Спустя пять лет, когда я снова попал на Шипку, Тошко развел руками: «Умер дед…»
Ныне не осталось в живых ни одного болгарского ополченца. Но жив кое-кто из их детей. Хотя естественно, что и дети – это убеленные сединами старцы. Я искал их повсюду. Каждое их воспоминание о жизни отцов, об участии отцов в Освободительной войне живо и непосредственно соединяло меня с той великой эпохой.
В Габрове я познакомился с Илием Габровским, сыном ополченца. Мы поехали с ним в предместье – на кладбище, где похоронен его отец Иван Габровский. Кладбищенские тропы – в гололеди, мы шли медленно, скользили по обрушенным гранитным надгробиям…
Из-под стекла с фотоснимка браво смотрит на нас молодой ополченец. Заломлена высокая папаха с крестом. Плющ обвивает памятник, на оттаявшей земле пробивается пахучая мятная трава, предвестница ранней весны. Лицо у ополченца, застывшего перед фотографом, парадное, скованное, и все же в чертах этого лихого молодца можно уловить сходство со стариком сыном. Мой спутник обломил веточку плюща, наклонился, вырвал из земли стебельки мяты: «На память вам об отце…»
Рассказы Илии Габровского
Иван Габровский сражался против турок в 1876 году в Сербии. Когда война закончилась, узнал он, что в Плоешти создается болгарское ополчение, и отправился в Румынию. Записался в четвертую ополченскую дружину, вместе с русскими войсками переправился через Дунай в июне 1877 года и двинулся маршем на Балканы.
Ополченские дружины спешили на помошь защитникам Шипки. Когда воинская часть, где служил Иван, проходила мимо его родного села Водици, он попросил ротного командира, майора Редькина: «Позвольте домой заглянуть… Пять лет родителей не видел…» Майор Редькин не отпустил: «Ждут на Шипке. Каждый солдат там на учете…»
Мать Ивана, бабка Стойна, узнала, что сын ее вместе с войском ушел на Шипку. Обрадовалась, что живой, что так близко от нее.
Затопила печь, раскатала тесто—напекла хлебов и пирогов. Достала из бочонка свежий овечий сыр. В длинногорлый глиняный кувшин нацедила домашней сливовой ра– кии. Уложила все в просторный крестьянский мешок, надела новую суконную юбку и тронулась в путь. В лесной темноте вздрагивала, слыша ружейную пальбу. Но радость не оставляла ее: ведь сын, которого столько дней и ночей прождала, где-то совсем рядом.
Встретился ей русский солдат: голова перевязана, лицо от пороха черное, пошатывается, спускаясь с горы. «Милый ты мой, болезный!..»—запричитала Стойна. Развязала мешок, отломила кусок хлеба, дала солдату отхлебнуть из кувшина глоток ракии. «Благодарю, мама», – сказал он, и Стойна удивилась, что поняла по-русски. Солдат заковылял вниз, к лазарету, а мать снова поспешила вперед по горной тропке.
Вскоре ей встретились еще двое русских: поддерживая друг друга, они осторожно спускались по крутому склону. Мертвенная бледность покрывала лица раненых. Каждый шаг причинял острую боль, и они глухо стонали. «Сынки, возьмите, силы-то и прибавится», – она протянула каждому по доброму ломтю хлеба и откупорила кувшин. Солдаты ничего не ответили, только на их исстрадавшихся лицах мгновенной благодарностью оживились глаза.
«А мой-то как там?» – с тревогой подумала мать и пошла еще быстрее, веря, что если она окажется возле сына, то ничего плохого с ним не сможет случиться.
Чем ближе к вершине, тем чаще попадались на пути окровавленные солдаты, и любящее материнское сердце не позволяло пройти мимо. Она снова и снова развязывала свой мешок…
А еще позже она приметила болгарина-ополченца, он был цел и невредим, спешил куда-то. Стойна крикнула ему вослед: «Земляк, не знаешь ли Ивана из Водици?..» – «Жив, мать, жив», – на ходу ответил ополченец. И мать с новыми силами устремилась вперед, повторяя про себя: «Только бы меня дождался, а там уж ничего плохого с ним не случится…»
Она дошла до позиций, увидела сына, прижала его голову к своему заплаканному лицу. Потом скинула с плеч мешок и достала оттуда лишь ломоть хлеба. «Всего и осталось, – растерянно сказала она, – все солдатикам раздала по дороге… Ой, да как же я сыну-то своему не оставила ничего!..» – «Все они твои сыновья, мама», – спокойно сказал Иван. И тут только мать заметила, как он вырос, какая жесткая щетина пробивается у него на щеках и какая серьезность появилась во всем его облике, еще недавно сов сем мальчишеском.
Генерал Радецкий сообщал в главную квартиру зимой 1877 года: «На Шипке все спокойно». И верно: турки прекратили атаки. Но жестокие, до двадцати пяти градусов, морозы выводили солдат из строя. Десятки обмороженных каждый день поступали в габровские военные госпитали.
Пострадал от стужи и молодой доктор Янчич. Нога его была поражена гангреной, и никто не питал надежд на выздоровление. Ухаживала за ним юная сестра милосердия болгарка Тота Венкова. Ухаживала самоотверженно, романтически, с каждым днем все более влюбляясь в героя Шипки. Ока приносила ему домашнюю сдобу, писала письма его родным в далекий Киев и читала вслух «Летучий военный листок». Однажды, когда Янчичу стало совсем плохо, он попросил девушку: «Приведи к окну моего коня… Проститься». – «Какого коня?» – удивилась Тота.
А конь в конюшне не находил себе места. Денщик доктора Янчича сыпал в ясли отборное зерно, ходил за родниковой водой. Конь вяло хрупал зерном, то и дело недоуменно вскидывал точеную шею, словно спрашивал: «Где же хозяин?» Конь был белой масти, дончак, и кличка у него была необычная – Сережа.
…Резвым жеребенком в весеннем украинском селе подбегал он, задорно брыкаясь, к молодому человеку в белой рубашке и щегольской студенческой фуражке. Тот радостно улыбался жеребенку и протягивал на ладони колотые кусочки сахара. И жеребенок со степенностью взрослого коня осторожно прикасался к ладони теплыми шершавыми губами. Они подружились, юноша и жеребенок. И юноша назвал жеребенка, как товарища, – Сережа. «Где ты пропадал?» – спрашивала мать, глядя на вытянувшееся, обгоревшее на солнце лицо сына. «Да мы с Сережей раков ловили…» А из-за плеча сына выглядывала преданная, шумно дышащая в самое ухо жеребячья морда.
…Они и на войну отправились вместе. Не раз на задунайской земле спали, прижавшись друг к другу, вздрагивая каждый от своих снов.
В ту роковую ночь, когда Янчич отморозил ногу, не случилось рядом Сережи: отвели лошадей в предгорные конюшни. Санитары отрыли доктора, полузанесенного свирепой метелью, положили на носилки, а он спрашивал в полузабытьи: «Где Сережа?» Санитар наклонился: «Не могу знать, ваше благородие…»
…Денщик подвел Сережу к больничному окну. Янчич, приподнявшись на локтях, смотрел сквозь стекло в печальные и, казалось, все понимающие глаза коня. «Веселее, Сережа», – прошептал Янчич. Конь, сдерживаемый за узду денщиком, тянулся мордой к окну – не ржал, не махал хвостом, не рыл землю копытом… Лишь когда его стали уводить, он, изогнув круп, метнул на хозяина горячечный взгляд и пронзительно заржал…
..За гробом вела белого коня под уздцы Тота Венкова. Она не плакала, шла отрешенно.
Были сказаны скорбные слова, прозвучал салют над свежей могилой. Офицеры, товарищи Янчича, увели девушку. Конь стоял неподвижно. Коня позвали. Коня потянули за узду. Конь не трогался с места. «Оставьте его, – сказал старший из офицеров, – верный конь скорбит, как верный товарищ… Сам позже придет…»
Конь остался одни. Понуро склонил голову. Ледяной ветер дул ему в бок, изморозью засеребрилась шерсть. Хозяин был близко – конь это знал. Он согнул колени и приник к земле, схваченной морозом. Поземка крутила по широкому полю, снег колко бил в брюхо коня, холодил его.
Конь лег и закрыл глаза, потому что колючий снег царапал их, выбивая слезы…
Утром сюда пришла Тота и с ужасом увидела два холма, занесенных снегом. Один холм был большой и неровный по очертаниям – снежный гроб коня Сережи. Кладбища в то время там не существовало – лишь место определили для будущих захоронений. И поскольку земля не была еще освящена церковным обрядом, разрешили коня, боевого друга доктора Янчича, зарыть с ним рядом.
А какая судьба выпала Тоте Венковой? Она после войны уехала в Россию, окончила медицинский факультет и, возвратясь в Болгарию, стала первой женщиной-врачом на родине. Умерла она в 1921 году и то, что ей удалось ско– лить за долгую трудовую жизнь, завещала небольшой сельской больнице.
Замуж она так и не вышла.
Покидая старое габровское кладбище, долго стоял я перед памятником Николе Войновскому, соратнику Христо Ботева в его легендарной борьбе. Я думал о Ботеве.
На вершине Козлодуя в минуты боевого затишья он был сражен наповал шальной пулей. Неизвестно, где зарыт его прах. Но отблеск его могучего духа лежит на всех последующих поколениях болгар. Болгарская поэзия немыслима без тех шедевров, которые он создал. Христо Ботев был еще и глубоким мыслителем, историком, политическим провидцем. Какая страсть, неистовство, какая мысль бушуют в его публицистике! За два года до Освободительной войны он писал: «Россия никогда не откажется от нас и никогда не позволит другим народностям унизить славянское имя». Он понимал, что болгарский народ всегда будет развиваться в тесной общности со всем славянским миром. «Славянские племена, т. е. славянство, будет жить вечно, – писал он. И добавлял – Все славянские народы должны найти взаимопонимание между собой». В политическом споре со своими лукавыми оппонентами, стремящимися уверить, будто Россия и русский народ не поддержат борьбу болгар за освобождение, он обрушил на своих противников гневную тираду: «Скажите, пожалуйста, кто тот русский, который поднимет свою десницу против православного славянина, страдающего под турецким игом в протяжении пяти столетий? Скажите нам, кто тот русский, который пожертвовал бы славянскими интересами для пользы габсбургской династии, принесшей до сего времени столько зла России? Наконец, скажите нам, кто тот русский, который бы отказался от своих собственных собратьев?..» Прекрасной верой в русский народ дышат эти строки. Когда я думаю об Освободительной войне, я мысленно представляю себе Христо Ботева среди защитников Шипки, среди штурмующих редуты Плевны, среди вступающих в будущую столицу Болгарии – Софию…
Двадцать восемь лет, всего двадцать восемь лет ему было, когда он погиб. В ранней юности одно из первых моих стихотворений было о Христо Ботеве:
Но близок мне берег гористый,
те птицы и шелест тех лип,
где Христо, великий ваш Христо,
юнацкою смертью погиб.
Эти строки были записаны в тетрадку тогда, когда еще был жив Георгий Димитров и всего четыре года прошло со времени установления народной власти в Болгаоии, освободившейся от засилья фашизма.
Старинное село Недевци. Вдоль дороги дома, построенные еще в прошлом веке, обнесенные каменными стенами. Сырая погода, моросит дождь, переходящий в мокрый снег, – поеживаешься. Мы с Марией-Тоска входим в дом Дмитрия Минчева, сына ополченца. Ждем его в обширной комнате, где целый угол занимает очаг-камин. Жена Минчева, крепкая и проворная, приносит охапку хвороста и сучьев, бросает в камин, и вспыхивает могучее пламя, устремляется вверх.
Баю[2]2
Бай – уважительная частица перед именем старшего и почитаемого человека
[Закрыть] Димитру семьдесят восемь лет. Высохший, с седыми волосами, отливающими желтизной, он приближается, стуча палкой, к камину и садится у огня. Светлые когда-то глаза как бы подернуты пеплом. Он молчит, словно наши вопросы не сразу доходят до него, а продираются к сознанию, ломая какие-то препятствия. Медленно поворачивает голову, смотрит на меня пристально, не мигая, и говорит: «Из нашего села трое в ополчении служили. Да только один мой отец грамотным был: славяно-болгарское училище в Габрове окончил. Русские возле нашего села лагерем расположились, в местности Попска ливада… Князя Святополка-Мирского войска… Вон там, в горах, – старик чуть поднимает голову, – их кухни находились… Чай они очень любили, – вспоминает он, видимо, слова отца. – А в нашем доме, – он оглядывается по сторонам, – раненые лежали. Везде лежали. Отец говорил: и внизу, и на галерее, и здесь…»
И этот крестьянский дом вдруг предстает передо мной совсем иным, проникая сквозь пелену времени, вижу самодельные постели, матрасы, набитые сеном, снующих санитаров, бинты в бурых пятнах запекшейся крови… А во дворе, там, где сейчас на столбиках цветные детские качели, лежит, покрытый белой простыней, вытянув окоченевшие ноги, солдат. Батальонный священник осеняет его крестом.
Бай Димитр умолк, еще ближе подвинулся к огню.
Жена его шепнула мне на ухо: «Устал… Трудно ему долго говорить… Есть у него сундук, на большой замок закрыт, ключ у себя держит… Нам говорит: «Откроете сундук, как умру. А раньше не позволяю…» Я спросил: «Что же там может быть?» – «А там что-то, верно, есть и от отца его оставленное…» – «Ну, что поделаешь», – развожу я руками.
Мария-Тоска, обнаружившая имена почти всех габров– цев-ополченцев, протягивает мне их список. Под цифрой 306 читаю: «Недко Минчев, с. Недевци, Габровско». Это отец нашего хозяина.
Хворост догорел, бай Димитр протянул ладони к углям, подержал их так немного, потом поднялся и, не прощаясь, вышел. «Замерз старик. Все в кожух нынче кутается», – как бы извиняясь, объяснила его жена. Мы стали собираться. Но в этот миг дверь раскрылась, и бай Димитр в наброшенном на плечи полушубке показался на пороге. Он подошел прямо к столу, достал из-за пазухи коробку, осторожно извлек из нее медали, памятные знаки: «Отца моего…» Бабка всплеснула руками: «Господи! Сундук открыл!..» Потускневшие от времени боевые награды. Вот медаль «На ополченците за Освобождението 1877—78 г.» («Ополченцам за Освобождение 1877—78 г.»). Что заставило бая Димитра нарушить свой запрет и показать семейные реликвии? Лицо старика бесстрастно, но что творится в его душе?
А старуха все не может успокоиться: «Господи! Сундук открыл!..»