Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Километрах в семидесяти от тургеневского Спасского-Лутовинова в селе Клейменово похоронен Афанасий Фет.
Из Мценска на старенькой «Волге» мы поехали туда втроем – инспектор роно Иван Александров, мой спутник поэт Петр К. и я.
Иван приходился мне ровесником, но привольная жизнь среди теплых орловских просторов сказалась на нем, и он, загорелый, русый, выглядел моложе меня.
Петр воевал всю войну, лет на семь постарше нас был, но прирожденная «цыгановатость» – темные глаза, прямой черный волос, крутые, слегка отяжелевшие плечи – делала его мужчиной броским; женщины поглядывали на него не без интереса.
Мы ехали по асфальту, а потом свернули направо от шоссе и затряслись по пыльной проселочной дороге. Как плотно ни закрывали окна, как ни осторожно ехали– пыль проникала в машину, скрипела на зубах и неприметно превращала волос в конскую щетину.
У нас вырвался вздох облегчения, когда вскоре блеснула перед нашим взором Ока – здесь неширокая, но быстрая. С моста ныряли мальчишки, мы отъехали поодаль и, раздевшись, блаженно вбежали в прохладную воду, ощущая ногами вязкий ил у берега, а потом упругое песчаное дно. Течение на середине было сильным, но мы приноравливались к нему и, упираясь ногами в песок, словно падали вперед на воду. В речном песке прятались ракушки, плоские и скользкие. Мы доставали их, распахивали створки, и изнанки створок отливали перламутром. В нем отражались солнце и косматые облака, наплывающие на него, и даже, казалось, само дрожание воздуха.
– Как бы в дождь не попасть, – сказал Иван.
Миновали деревню, где Иван учительствовал когда-то и где во время нашей минутной остановки нам разрешили нарвать яблок.
Иван высыпал их на заднее сиденье, и свежий аромат белого налива обволакивал нас.
Перед нами расстилалось поле, необъятное, переходящее на горизонте в холмы. Поле рассекалось тремя дорогами, и мы, по-былинному, остановились на разъезде, гадая, куда пуститься.
– Заедем в Нифоново, – решил Иван, – у Анны Егоровны спросим, как ловчее двигаться. Анна Егоровна – учительница, – пояснил он.
Свернули на одну из дорог и, проехав метров двести, очутились перед домиком, невзрачным на вид, густо заросшим цветами и яблонями.
Из дома вышел старик, такой классический старик – сухой, с седой бородой, в фуражке, ситцевых штанах и ботинках на босу ногу.
Он очень обрадовался Ивану и к нам проявил живейшее внимание и не показывал дорогу в Клейменово до тех пор, пока мы не пообещали у него остановиться на обратном пути. Он был один. «Анна у соседей, старуха корову пасет…» – объяснил старик.
Сказать по правде, он не возбудил моего интереса, – я думал о Фете, о его могиле, затерявшейся среди южнорусских полей, о его стихах, порой таких щемяще-радостных и полных света.
Помните?
Я пришел к тебе с припетом
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало…
Склеп Фета находился под охраной местных властей, но заботились о нем холодно, казенно и, значит, вообще никак. Снаружи склеп побелили, прикрепили памятную доску, но стоило спуститься по ступенькам вниз, в холодное и сырое помещение склепа, и делалось не по себе: там валялись битые бутылки, сухие ветки, мусор… Стена подтекала, еєяло затхлостью, и хотелось на волю, к солнцу, которое Фет так вдохновенно воспел.
На обратном пути зашли в сельский магазин– не появляться же у старика с пустыми руками.
Продавщица, молоденькая и шустрая, стрельнула главами и на наш вопрос, что есть у нее хорошего, лукаво протянула:
– Яблоки да селедочка… Смотря подо что…
Мы взяли бутылку водки и тронулись дальше. Но ни славная девочка в магазине, ни предстоящий отдых у старика – ничто не могло нарушить того грустного настроения, которое возникло при встрече с фетовской могилой. Теперь уже и поле с куцей щетиной стерни, и темный лес, над которым суматошно клубились тучи, и даже солнце, прохладное и затуманенное дальним дождем, – все вызывало раздумья о суетности и тщете.
Остановились на маленьком лужке прямо перед избой Егора Михайловича.
С крыльца сбежала женщина.
– Припозднилась я, – ласково улыбнулась она сначала Ивану, а потом с тем же радушием и нам. – Анна Егоровна, – протянула она руку Петру и мне.
Я ехал из Клейменова и почти не думал об учительнице, которая, как говорил старик, «вот-вот явится». А когда на секунду приходила мысль о ней, мне казалось, что она должна быть сухонькой и юркой, с нелепой и редкой косой, в черном на лямках стародевическом платье и в круглых очках. Впрочем, если я и пытался представить ее себе, то скорее затем, чтобы отвлечься от невеселых мыслей после посещения усыпальницы Фета.
Анна Егоровна совсем не напоминала ту, что нарисовало мое воображение. Нет, она выглядела вовсе не красавицей. Ей, наверное, за сорок перевалило. Черноглаза, возле губ, когда она улыбалась, возникали наискось две резкие морщинки, но, странное дело, они не портили ее, а лишь придавали серьезный вид. Ноги обуты в чеботы домашней работы, и она ступает в них с милой вкрадчивостью; платье, ситцевое, светлое, в синих цветках, просторно сидит на ней; но она идет, поворачивается, и так ощутимо тогда ее сильное тело.
– Вы уж посидите минуточку, картошка закипит – и к столу пожалуйте…
Мы расположились на старой скамейке, отполированной и блестящей от многолетнего сидения на ней. Егор Михайлович засуетился, принес по крупному пупырчатому огурцу и все повторял:
– Вот и добре, что навестили… Скука хуже старости заедает. С соседями обо всем на свете переговорил… Дед Алексей еще и рта не раскроет, лишь трубку вынет, а я наперед знаю и о чем начнет, и чем кончит… Иногда к маку– цветку подойду, стану с ним говорить, а он все молчит, сердечный… Разум не дан ему богом, значит…
Говорил он почти шепотом от старости.
Мы с Иваном прошли в глубь сада, я спросил его об Анне Егоровне.
Жизнь ее оказалась обыкновенной и трагичной в своей обыкновенности.
Она жила с родителями. Замуж никогда не выходила. И еще известно, что жених ее, любимый ее, убит в начале войны, двадцать пять лет тому назад. Что же она, семнадцатилетней девочкой потерявшая жениха, хранит до сих пор ему верность? Это казалось мне умилительным, но никак не правдоподобным и просто неестественным.
– А отчего же она замуж не выходила? – спросил я Ивана.
– Пожалуйста, – громко пригласила Анна Егоровна, прервав наш разговор.
Анна Егоровна чуть раньше вошла в избу, и я увидел в окно, как освобождает она стол от тетрадок и школьных учебников и на выцветшие чернильные потеки ложится хрусткая скатерть. «Не часто, видать, пировать приходится», – подумал я.
Мы ели и пили с охотой истинных путешественников. Громко смеялись, громко разговаривали. И от гула наших голосов словно вздрагивал дом, привыкший к тишине, так неожиданны были для его стен, потолка, окон раскаты здорового мужского смеха.
Дед выпил стопку и принялся рассказывать, как получил Георгия в русско-германскую войну.
– Привезли нас в Польшу, там войну с германцами начинали мы. Долго в окопах сидели, у меня аж насекомые завелись, а смены белья нет. Обрадовался, как вперед двинулись, думаю – разживусь исподним. Входим в деревушку– разбитую, покинутую, одну рубаху женскую нашел. Ну, хоть ее натяну – решаю. Разделся, натянул, а мне рукава до локтей, но в ширине хорошо, – видно, баба что надо носила. И только я себя в обновке человеком почувствовал, как такой обстрел учинил немец, что небо померкло.
Гляжу – наши солдаты бегут из деревни вовсю. Бежим, земли не чуем, а немец лупит. И вдруг навстречу нам генерал Шишкин на коне. «Христопродавцы! – кричит. – Мошенники!» Тут я опомнился и думаю, как бы только генералу в нижнем белье и дамской рубахе на глаза не предстать. Укрылся в кусточках. А солдаты тем временем назад поворачивают. Ну, и я за ними. Пришел в избу, а там все целехонько – и шинелька моя, и оружие. Вот такой мой первый бой и произошел…
– А мы, Егор Михайлович, может, в одном месте с немцем сталкивались, – перебил Петр, – я тоже по Польше прошел…
– Да ну! – обрадовался дед.
Анна Егоровна, склоня голову, прислушивалась к речам, но иногда взгляд становился столь непраздничным и отдаленным от нас, будто прислушивается она к чему-то иному, нам неслышному. Анна Егоровна немножко разрумянилась, локотком оперлась о край стола, а другую руку бросила по спинке стула, синий шелковый платок небрежно слетел с одного плеча.
Мы с Иваном оказывали всяческие знаки внимания Анне Егоровне, с ней первой чокались, передавали закуску, произносили тосты…
Но она сказала неожиданно:
– Петр Григорьевич, а отчего ж картошечку?
И сама ему в тарелку насыпала со сковороды самую румяную и сочную. Не нам всем, а только ему! Мы переглянулись, я подумал успокоительно: «Это уж ему так, потому что он стеснительный…»
Анна Егоровна, словно заметив свою неловкость, поспешила и нас угостить, но мы-то видели – и картошка уже не та, и порывистости никакой…
А его, Петра, после этой картошки как подменили: застенчивость слетела – разговорился. Он обращался сразу ко всем, но больше всего смотрел на Анну Егоровну.
– Меня и ранило в Польше! – оживленно говорил он. – Молоденьким совсем был, навыка-то военного еще мало скопил…
Он повел плечами с юной бесшабашностью, словно в нем воскресло что-то от того далекого младшего сержанта Петьки.
Я не выдержал и вставил:
– А вот когда я был в Италии…
По Анна Егоровна взглянула на меня строго, как будто я ее ученик, а не гость.
Я замолчал, занявшись жареной свининок, всем своим видом показывая, что для меня это и есть самое важное.
Дед был тут как тут.
– Так слушай дальше, – прошептал он. – …Назначили меня телефонистом. Помню, встали на позицию под Варшавой, километров за десять от города. Там завод какой-то, и труба при нем высоченная, скобы наверх ведут. Вот там я сидел, вернее, трое нас торчали, посменно наблюдали и но телефону докладывали. Уж немцы по трубе били! Бывало, и попадали, да труба здоровенная, а снаряды из-за дальности часть своей силы теряли. Тогда за то сидение на трубе, начальство меня благодарило, но Георгия мне позднее дали…
А за столом возник крупный план, как на экране, и на этом крупном плане выделялись они двое – Петр и Анна Егоровна. И я уже напоминал себе зрителя. Вглядываясь в них обоих, замечал, как до странного похожи они друг на друга: оба темноволосы, с блестками редкой седины, еще налитые, а вот-вот начнут грузнеть, и главное – глаза одинаковые, не по цвету, а по напряженности во взгляде и беспокойству.
Между ними разговор шел быстрый, со стороны мог бы и суматошным представиться. И я почувствовал внезапно: то, о чем они говорят, – это внешнее, неважное, обыденное, но за этим разговором намеками, недомолвками они – люди одного возраста – объясняют друг другу нечто удивительно важное для них, которое никто иной, к их поколению непричастный, не поймет, может.
«Ты видишь, – словно говорила Анна Егоровна всем своим видом, взглядом, жестом Петру, – и ты поймешь меня в моем одиночестве: пустоцвет взять в мужья, абы муж был – лучше в омут, а тот, что меня из огня смог бы вынести, не вышел на мою дорогу. А ты, мой ровесник, какой?..»
Наверное, нет на земле женщины, которая – сколько б лет ей ни исполнилось – не живет в надежде на высокое и красивое.
– Дождь близится, дорога разойдется, – сказал Иван, взглянув в окно.
– Да что вы, Иван Александрович! – встрепенулась Анна Егоровна. – Чай поспел, свежего варенья отведайте!
Я не знал, что переживал Петр, но я видел, что сидит он серьезный, не хмелея от вина. Может быть, он, как никто, понимал ее, но видел и то, что никакой радости ей не принесет.
С Петром я общался давно. Жизнь его шла размеренно и добротно, и самому ему, наверное, никаких перемен вносить в нее и не желалось. Но ведь бывают такие минуты у человека, когда со странной обнаженностью способен он увидеть и себя и не придуманно, а истинно оценить глубину своих чувств, утверждений, правил. Любил ли он свою жену? Пожалуй, нет. И эта почти незнакомая женщина, сидящая перед ним, своей чистотой, трепетностью, горечью, может быть, касалась его сердца, заставляя думать не о ней, не о ком-то другом, а прежде всего о самом себе – какой же все-таки аз есмь.
Петр провел ладонью по лбу.
Звонко ударил гром, словно горшок упал с полки и разбился.
– А если за молнии? – скороговоркой произнес Петр.
– Что? – не поняли мы.
– Да еще по одной…
– Это грех, – убежденно молвил дед, – давеча вот овцу ею пришибло… А с немцами, значит, так, – встрепенулся он, – потеснили они нашу дивизию. Местность ровная, и широкая река ее пересекает. И очутился штаб дивизии за рекой, а полки незнамо где, поскольку всякая связь с ними нарушилась. Заверещал мой телефон. «Кто говорит?» – спрашивают. «Телефонист Цветков». – «Говорит генерал Шишкин. Сделай, телефонист Цветков, – приказывает, – все возможное, чтобы полки отыскать и связь телефонную наладить». Надо мне в неизвестность через реку вплавь переправляться. Снаряжения много не возьмешь – одна катушка двенадцать фунтов весит. И тогда размотал я катушку, взял в рот конец провода и поплыл. Пробрался к пашим окопам, подполз, а там – свои. Оказывается, сперва два полка отступили, а потом снова на прежних позициях закрепились. Тут же звоню генералу. «Ваше превосходительство! Все в порядке!» – докладываю. «Молодец, телефонист Цветков», – обрадовался генерал. А через два месяца вызвали меня в штаб, и сам генерал Шишкин крест Георгиевский мне вручил. «Большое ты дело сделал, телефонист Цветков».
Анна Егоровна говорит, словно не слыша отцова повествования:
– Нет, отчего же, давайте за молнии, – и улыбается отцу, – вы, папа, слишком суеверны…
Мы допили чай, доели варенье, дослушали военные истории Егора Михайловича.
Анна Егоровна провожала нас.
Петр выбрал из машины самое спелое яблоко, протянул ей.
– Нет, нет, спасибо!..
– На счастье возьмите…
– Какое уж там… – медленно произнесла Анна Егоровна, и я заметил, как на глазах она меняется. Лицо поскучнело, углубились морщины возле рта, словно наступило отрезвление, не от вина – от волнения души. Она посмотрела на Петра пристально и вздохнула вдруг, вздохнула не жалостно, а будто освобождаясь от чего-то. Мне показалось, что чувствует она сейчас Петра таким, каким он и был в действительности, не приподнятым ею до мечты своей, – покладистым, звезд не хватающим, довольным той колеей, аю которой жизнь его пустила…
А Петр все держал в руке яблоко и протягивал ей, теперь уже растерянно, потому что сам ощущал какую-то неловкость, и улыбка у него дрожала и исчезала, как исчезают постепенно круги от брошенного в воду камня.
Я смотрел на Анну Егоровну до самой последней минуты; на фоне закатного алого неба она долго-долго выделялась четко и темно, а потом коротко махнула рукой и пропала в глубине сада.
Петр не оглядывался, тяжело навалившись всем телом на спинку переднего сиденья.
Иван гнал машину.
Небо темнело в клочковатых тучах, но в разрыве между ними выглядывало вечернее солнце, озаряя белые цветы гречихи, аистов на заброшенной ветряной мельнице, покатые холмы, набегающие один на другой, тургеневские, южнорусские земли, в их неизъяснимой прелести. И я снова повторял строки Афанасия Фета, прозрачные и возвышенные:
Я пришел к тебе с приветом
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало…
И в них скрывался уже иной, совершенно конкретный для меня смысл, и когда я произносил «к тебе», я видел мысленно Анну Егоровну, юной, ничем не сломленной, с припухшими губами, которые целовал ее мальчик, будущий солдат Великой войны.
«Златая цепь на дубе том…»Мои дед и бабка доживали свой век в костромских краях, неподалеку от райцентра. Жила с ними еще сестра деда, Варвара Сергеевна. В тридцатых дед и бабка умерли, а Варвара Сергеевна, прихватив свой нехитрый скарб, иконы, поселилась по приглашению в крестьянской избе. Пригласила ее тоже старуха, Анна Андреевна, женщина вдовая, ласковая, душевная. Был сын у нее, Леонид, печник, мастер золотые руки, второго такого по округе не сыщешь, от отца ремесло усвоил. Одна беда – пил жестоко. Домой язлялся с остекленелыми глазами, рыжие кудри топорщились, как пакля. Мать пыталась женить его – противился, дескать, нет нам нужды в указаниях. И однажды с бабенкой к матери заявился, – щуплой, горбатенькой, хромоногой и с нехорошей цыганской чернотой в лице. «Вот родственница будет, – хлестанул пьяно, – женился». Мать руками всплеснула, не сдержалась, запричитала: «Куда ткнулся, соколушка мой…» Бабенка молча теребила платок, слов не произносила, лишь глазами поводила без суеты и страха. Позже выяснилось, что и прижитой ребенок у нее есть, где-то в Сибири. Стала Анна Андреевна обвыкать с невесткой. А та по хозяйству верткая, угодить норовит, но все молча, словно с тайной какой.
В те времена, двадцатипятилетним, и прибыл я к Анне Андреевне на пепелище своих дедов. Уже и Варвара Сергеевна умерла.
В бумагах моей матери сохранилось письмо, которое я послал ей из деревни. Вот строки из него:
«…Дорога шла очень живописная, то поднимаясь в гору, то сбегая вниз, среди голубеющего льна и низкой повымокшей ржи. Кое-где в гуще буйной зелени деревьев виднелись остатки разрушенных усадеб. Неожиданно лес пропал, и за чахлым бугристым полем вскинула свой поблекший крест церковь. Я прошел через все село. Мне показали серую, покосившуюся избу, и вскоре я стучал в дверь. Хозяйки дома не оказалось, но меня радушно встретил ее сын Леонид. К обеду пришла Анна Андреевна, и был я окружен таким вниманием, что мне приходилось только сдерживать хозяйку.
На следующий день Анна Андреевна повела меня на кладбище. Оно было вконец заброшенным, могилы без крестов, потому что мальчишки из озорства ломают их. На самом краю кладбища – невысокий зеленый холмик. Он густо зарос осокой, алой каплей выглядывает из-под листка земляника. Здесь покоится Варвара Сергеевна. Тропинка, вьющаяся среди исчезающих могил, привела нас к холмику, также поросшему травой. Это могила бабки. А где лежит дед? Анна Андреевна показала на длинное зеленое надгробие. Горькая тоска охватила меня. Неужели когда– нибудь и мой сын, и мой внук забудут тропу к моей могиле, она постепенно затеряется среди других безымянных могил, порастет бурьяном. Коровы и лошади будут топтать землю над моим гробом и хрустеть травой. А потом исчезнет бугорок совсем, станет могильщик копать здесь яму, наткнется лопатой на полусгнившие доски гроба, вытащит и выкинет его – и ничье сердце не дрогнет…
…Вечером в память о деде, бабке и Варваре Сергеевне устроил я застолье. Взял в магазине ликера, водки, закуски, прошло все хорошо, но я жалел, что все-таки не было должного размаха…»
Пожалуй, последняя фраза письма не соответствовала истине: размах-то был! В молодом и хмельном кураже поднялся я за столом, воскликнул покаянно:
– Нет мне прощенья оттого, что дед мой и бабка как беспризорники на погосте! Я совершу эксгумацию и перехороню их в городе!
Тут Леонид притих и переспросил:
– Чего удумал?
– Вырыть покойникоз и с заботой в городе похоронить.
– Ну, даешь! – закрутил головой Леонид. – С тобой не соскучишься. – Глаза его шало заблестели. – А давай выроем и в город!.. Вот народ-то обомрет!
Анна Андреевна лицом побелела:
– Да нешто вы нехристи: покойников из земли освященной изымать! Да уж вы, батюшка, – церемонно обратилась она ко мне, – думу такую оставьте. Нерадостно потом вспоминать будете, коли совершите.
Ее степенная речь охладила наши головы. Я провел у гостеприимной Анны Андреевны три дня и, прощаясь, зашел в ее маленькую горенку, чистую и светлую. Домотканые кружевные накидки покрывали одеяло, подушки, сундучок и прялку, отполированную прикосновением ладоней. В углу комнаты светилась икона. Я не мог оторвать взгляда от нее.
– Красота, – вымолвил.
– Варвара Сергеевна завещала мне перед смертью…
Я поспешил отвести глаза. Подумалось, что мое усиленное внимание неловко, словно я, как родственник, предъявляю права на эту икону.
Я уехал, и покатилась огромная жизнь и радостью и горем, надеждой и разочарованием, с поиском истины и глубоким неудовлетворением собой. Мои впечатления о поездке в деревню потускнели, словно все происходило не в моей жизни, а где-то вдалеке от меня. Иная жизнь гнала меня по своему кругу и не давала возможности помыслить о возвращении «на круги своя».
Пришел срок, и я с душевной боязнью подумал о том, что живу только в днях и годах, которые меня окружают, утрачивая память о прошлом. Неужели мне навсегда дано видеть перед собой лишь то, что было со мной повседневно: ванную с цветной керамикой, быстроходный лифт, блестящий паркетный пол?.. Нет! Нет!.. Я должен узреть картины пожелтевших полей с поседевшими хвостами иван– чая; леса, на окоеме сливающиеся в одну черную линию; желтобрюхих птиц, раскачивающих росные веточки малинника; тот бедный и жалкий оплавленный временем бугор, под которым плоть предков.
Видением приходили ко мне далекие и яркие картины моей поездки в деревню. Оказалось, память о них не исчезла, а как бы подернулась пеплом. Однажды мелькнула мысль и стала потом навязчиво являться ко мне, – мысль о том, что необходимо мне заиметь ту давнюю икону, поразившую меня своим свечением. И я живо представил себе, как благословляли этой иконой молодого поручика, моего деда, уходящего на русско-турецкую войну. Старческие руки держали потемневший оклад, и икона, следуя в движении начертанию креста, поднималась вверх, опускалась, двигалась направо, налево, а вместе с нею двигались небо, поле, ослепительные яркие мазки природы. А может быть, в том смертоубийственном бою у села Голяма Мечка, возле дунайского берега, когда дед в белом кителе поднимал свою роту, сквозь жестокий блеск турецких выстрелов привиделась ему, как последняя надежда, икона в отцовских перстах? А, может, – и сердце у меня странно замирало, – она провожала кого-то из моего рода и на Бородинское поле? Нет, не религиозное чувство владело мной, – я увидел в иконе символ: она смогла бы материализовать связь различных напластований неумирающей жизни.
Я написал письмо старинному другу и попросил его съездить в деревню, разузнать, кто остался в живых из семейства Анны Андреевны, цела ли икона и не согласятся ли нынешние хозяева продать мне ее.
Друг мой отправился в один из своих свободных дней выполнять мою негаданную просьбу. Он без труда нашел то место, где когда-то стоял покосившийся дом Анны Андреевны. От него не осталось и следа. Высился там нынче крепкий пятистенок. Друг вошел в дом и, как в сказке, застал за столом сразу и Леонида и жену его. Обедали. Леонид поседел, облысел, но голубые глаза смотрели молодо. Жена его раздалась, отчего кособокость скрадывалась, лицо округлилось и провалившиеся темные глаза выглядывали по-совиному из глубины лица. Друг мой, учитель и большой умелец по технической части, известен был в окрестностях своего города, потому его и приняли не как чужака, а как знакомца и пригласили к столу.
– Як вам по необычному делу, – начал друг, – помните… (и друг назвал мое имя)?
– Как же! – воскликнули муж и жена. – Земляк вроде! Да не заявляется к нам сюда.
– А нынче, – подхватил друг, – затосковал с годами по родным краям.
– А чего тосковать? Сел бы да приехал!
– Собирается приехать… но с целью.
– С какой? – живо заинтересовались хозяева.
– Просил меня выяснить, не продадите ли ему икону Варвары Сергеевны.
– А чего так? – недоуменно переглянулись хозяева.
– Каждый по-своему думает. Как мне за него ответить? Только понимаю, что теперь, перевалив за полета, хоть какое-то напоминание о предках своих пожелал иметь, – рассудил мой друг и добавил: – Он в заслуженные люди вышел, по заграницам ездит, недавно в Париже был…
Хозяева молчали, размышляли.
– Так что ж он, специально за иконой приедет?
– Приедет.
– Ну, что же, приедет – потолкуем, – негромко сказал Леонид.
Жена его забегала глазами и без надобности стала резать хлеб над хлебницей.
– Потолкуем – дело ясное. Но ехать ему не ближний свет. Могу ему сообщить, что готовы продать?
– А чего? – улыбнулся Леонид. – Я его, как помню, человек веселый… Можно и уважить. Я в бога не верую, эвон у меня целый сундук иконок от матери осталось. Пищи не просят – пусть лежат.
– Ну, добро, – встал мой друг и отправился домой. А через день прислал мне телеграмму, мол, все в порядке, приезжай.
…Я вглядывался с романтической и нежной грустью в каждую полянку, в каждый взгорок, следил за кратким кружением птиц, испуганных машиной; сквозь открытые окна врывался запах, настоянный на зрелых полевых травах. Неизъяснимое чувство сопричастности к этой земле заставляло по-молодому биться мое сердце.
Остановили машину возле дома Леонида. Друг мой отправился искать хозяев.
– Незадача, – сказал он, вернувшись, – хозяйки нет, а хозяин где-то печь кладет в деревне. Девчушка соседская объяснила.
Пошли деревней, разыскивая Леонида. Поспрашивали встречных и узнали, что кладет печь в начальной школе.
Еще издали услышали неторопливые постукивания мастерком. Леонид, голый до пояса, клал кирпичи. Он увидел нас, улыбнулся, засуетился:
– Счас, счас я, ополоснусь только.
Тронулись к дому, отворили калитку, и во дворе Леонид еще больше засуетился:
– Яблоня хороша, рвите налитые, я-то зубами страдаю, не могу. А вы рвите!
Потом повел меня к бане, растекаясь скороговоркой:
– Баня-то, баня – огонь! Сам выложил печь, а уж кому, как не себе, толково сделать хочется. Потрогай кладку-то!
Казалось, ему очень хотелось отложить разговор о деле. Но я не стал тянуть:
– Знаешь, зачем приехал я?
С простоватой деревенской хитрецой Леонид выговорил:
– Ни в жисть!
– Друг мой с тобой ведь говорил… Чтоб икону купить.
– Да чтоб икону за деньги продавать! – вытаращил он глаза. – Я хоть и не верующий, а грех. Нельзя, – протянул Леонид.
– Но я за тем и приехал.
И тогда, кося глазами на окна избы, прошептал опасливо:
– Что я!.. Я завсегда… Старуха заупрямилась… Языком меня молотит… Это ты с ней поладь.
– А где она?
– На кухне. Позову сейчас, – заспешил Леонид и уже с крыльца, словно отделяясь от всего, что было, спросил простодушно: – Ты нонча по заграницам зачастил, чего они там, всё угнетают бедных?..
Я взглянул на моего друга:
– Значит, прячется от нас старуха.
Друг был смущен.
Позже окольным путем друг мой узнал, что при первом его приезде, едва лишь захлопнулась за ним дверь, как налетела клухой жена на Леонида:
– Из ума выжил… Икону продать. Коль он в такую даль приехать норовит, – знать, цены нету иконе…
Леонид морщился, махал руками, а старуха нагнетала страсти:
– Не слышал, что сказали, дескать, он за границу ездит, вона и в Парыже был… Вот и повезет в Парыж тайно икону, а милиция его по дороге спроворит, спросит: «Откель?» – он про тебя и выложит. Ты и станешь соучастником на старости лет.
– Отстань ты, – плевался Леонид, – что толка в ней! Получим деньги, найдем куда деть.
– Продешевишь, – шипела старуха, – эти ферты столичные ноне всему цену знают. Видишь ли, затосковал он! Да не затосковал, а мошну набить хочется. Дорогих родственничков вспомнил! А с чего б их раньше не вспомнить! Да мы с тобой лучше сами в Москву подадимся, в музей снесем…
– Так ведь человека вызвали, – не сдавался Леонид.
– Вызвали не вызвали, телеграмму не мы посылали, сам по себе он…
– Да ну тебя, – швырнул в сердцах Леонид скамейку в угол.
…Мы ждали. Дверь распахнулась и, переваливаясь по-утиному, разгоряченная от плиты и внутреннего раскала, вывалилась старуха. Ноздри ее пористого, нашлепистого носа трепетали. Она словно коршуна отгоняла от цыплят. Не здороваясь, запричитала:
– Да как можно от родительницы покойной благословение уносить! Да нешто в зверя Левониду превращаться, в зверя безыменного!..
Я был ошеломлен, а Леонид стоял неестественно согнутым, шумно выдыхал воздух, скрипел голосом:
– Хватит уж, хватит…
И несмотря на нелепость всей этой сцены, я, взглянув на него, испытал к нему жалость.
– Ну, бывайте здоровы, – прервал я причитания старухи и двинулся к калитке.
Друг мой прихватил пакет с припасами, которыми мы надеялись покупку отметить, последовал за мной.
– Хоть бы воды, черти, вынесли попить, – обозлился он.
Завели мотор, сквозь шум донеслось:
– Ходют тут, ходют, а потом в Парыж… А тебе, старому, все ум не отполируешь!
– Останови у кладбища, – попросил я.
Я прошел по нему из конца в конец, распластанному, разбитому, с провалившимися крестами, замусоренному яичной скорлупой и бумажными затычками от бутылок. Ветер теребил мои поредевшие волосы, остужал душу, и я думал с пронзительной ясностью: нет, в жизни ничего нельзя забывать, ни детства, ни юности, ни молодости своей, потому что тогда рвется вся связь жизни… И как уж нам ни захочется зацепиться за что-то, чтобы в целостности жизнь свою обрести внове, – да не тут-то было, не зацепишься… А старуха что – у нес свой взгляд, и жизнь ее, крученая и ломаная, может, вся с нею.
Я горько усмехнулся:
– Ничего. Давай прямо в Парыж!