Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Жили в противоположном доме, как раз напротив наших окон, Колька и Котька. Два брата. Я с ними особой дружбы не водил, но во время дворовых игр часто дрался на медных шпагах. Концы шпаг мы вымазывали в дегте, чтобы увидеть сразу, кто кого первым задел. Когда побеждал я, Колька и Котька шли домой перемазанные дегтем, и не успевали они в квартиру войти, как раздавался голос их матери:
– Опять дрались с этим из первого номера!
«Из первого номера» – это был я.
…Зимой сорок первого года Кольку и Котьку я встречал редко.
Потух в городе свет. Вмерзли в снег трамваи. Шли самые жестокие осадные дни.
Однажды из своего окна я увидел Кольку и Котьку. Они шли через двор к воротам и тащили за собой санки. Обычные санки. Пустые.
«Куда это они, ведь не кататься же?!» – подумал я.
Дня через два я снова увидел их с пустыми санками, и еще через несколько дней…
Как-то они попались мне навстречу, когда выходили из ворот.
– Куда? – спросил я.
– Дела, – уклончиво ответили братья.
Я проводил их взглядом. Они шли вдоль тротуара к Тучкову мосту, оба маленькие, со смешно торчащими ушами шапок, в цветных рукавицах. Рукавицы им, наверное, еще до войны мать связала – белые елочки и крестики. Мальчики держались за веревочку, и издали варежки казались красочными и удивительными. Через минуту я забыл о братьях – своих забот столько.
Однако вскоре случайно узнал, куда они ездят.
Мать их работала на Васильевском острове, километров за пять от дома, и каждый день часа два медленно совершала весь этот путь. Она возвращалась с работы постаревшая и сидела на диване, вытянув ноги, чтобы прийти в себя. Колька и Котька разували ее и приносили тазик с горячей водой. А потом они решили ездить на Васильевский – встречать на санках мать.
Мать увидела их первый раз на Большом проспекте, они стояли рядом, озябшие, брови в инее, притопывали, вглядываясь в мутную даль проспекта. Она рассердилась: «Куда вы?! Зачем?!» Но Колька – он был старшим – посмотрел на мать и строго сказал:
– Садись.
Мать растерялась, заплакала, обняла сыновей, но они вывернулись из ее объятий, и младший – Котька – повторил вслед за братом властно:
– Садись, мама.
Мать села, но когда они доехали до дома, почувствовала, что устала гораздо больше, чем если бы шла пешком. Всю дорогу она волновалась, порывалась встать, все время беспокоилась, не тяжело ли ее мальчикам.
На следующий день они снова ждали ее на проспекте. И тогда мать накричала на них, сказала, что они глупят, но Колька взял ее за плечи и усадил на санки. А когда приехали домой, мать удивилась, что впервые после тяжелого рабочего дня не гудят ноги, и снова слезы навернулись у нее на глазах, но она никому их не показала.
Мать говорила сыновьям, что у нее сверхурочная, что она придет поздно и не надо ее встречать. Но сыновья все равно ждали ее в обычном месте, и мать краснела, как девушка, потому что обманывала их, – у нее не было сверхурочной.
Она жалела их и решила ходить другим путем – через мост Строителей. Два раза Колька и Котька вернулись домой одни. На третий раз мать увидела у моста Строителей с санками только Кольку. Она испугалась и еще издали крикнула:
– А где Котик?
– Он ждет с другими санками у Тучкова.
Они возили мать всю зиму. Когда попадали под обстрел, бежали в убежище, а санки стояли в подворотне. Обстрел кончался, и мать ехала дальше. Братья подъезжали к дому, и соседи смотрели на них с уважением, а дворничиха даже стала звать старшего не Колькой, а Николаем.
Они пережили всю осаду и голод, и мне всегда казалось, что иначе и не могло быть, потому что они трое очень любили друг друга.
РусалочкаВ ту зиму лопнули все водопроводные трубы. Только у Наташи водопровод продолжал работать. Когда открывали кран, в трубе начинало хрипеть и шуметь, а потом резко выплескивалась вода.
Жила Наташа на первом этаже, через площадку от нас. Ей исполнилось двадцать пять лет, но она была худенькая, с копной русых волос и выглядела гораздо моложе. Была она одинока.
Когда жильцы узнали, что у нее течет вода, стали к ней поутру приходить с ведрами. Она всем ласково открывала л верь, а когда уходила на работу, оставляла ключ у дворничихи: кому надо, пусть за водой приходит. Если бы не Наташина вода, пришлось бы всем на Неву ездить. А обстрелы такие начались, что никто и не знал, привезешь воду с Левы или ткнешься где-нибудь в сугроб головой. В наш дом попало уже два снаряда. Один разворотил верхние этажи, другой у самой парадной стукнулся. Наташу стали звать во дворе «Наш водяной комендант», а потом кто-то сказал: «Да она русалочка!» Так и называли ее с тех пор: «Русалочка».
Дни походили один на другой. Утром все шли за водой к Русалочке, а потом – обстрелы с небольшими перерывами до самого вечера.
Однажды в нашем дворе произошло событие.
Остановилась возле дома военная машина. Мотор забарахлил. Вышел шофер, сержант, в замаранном полушубке, ушанка набекрень, чуб на глаза падает. Колдовал он над мотором часа полтора, а потом махнул рукой в сердцах.
– Ни черта… – Выпрямил с хрустом спину, оглянулся.
Несколько женщин прижались к воротам. Молчали. Поглядывали: «Что за военный? Уж не весточку ли привез с фронта?» Наташа стояла в распахнутом ватнике, в мягких белых валенках.
– Переночевать бы мне у кого, – сказал шофер. – Дорога незнакомая, застряну в ночь…
Он заметил Наташу и, поставив ногу на ступеньку машины, чуть откинулся назад – чем-то ухарским и веселым дохнуло от него.
Женщины переминались, но не приглашали. Позовешь, а уедет– разговоров не оберешься. Мужья-то воюют.
Наташа сказала неожиданно и просто:
– Пойдемте ко мне.
И вдруг так покраснела, что всем показалось – сейчас и от слов своих откажется, и убежит куда глаза глядят.
Но она выдержала взгляды соседок, не шелохнулась.
– Спасибо. – Сержант нырнул в кабину, рванул из-под сиденья вещмешок, спрыгнул, щелкнул каблуками. – Готов следовать в любом направлении!
…Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной двери, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:
– Стукни нам, когда машина уедет… Для чаю воды-то пока хватит.
Сказали это добро, без шуточек и пересмешек.
Через час начался обстрел.
Через два сержант уехал.
А Наташа долго еще – несколько месяцев, – когда приходила с работы, прежде всего открывала почтовый ящик и стучала по нему кулачком – может быть, застрял конвертик в ящике.
Через много лет я спросил себя: «Что такое человечность?» И вспомнил то военное утро. Стоит машина. Женщины с пустыми ведрами идут от Наташиной двери, идут строгие, целомудренные, все на свете понимающие.
Бабка ИголкинаМальчишки ее звали «бабка Иголкина». А жильцы нашего дома, те, что постарше, – Олимпиада Ивановна. Она жила тихо и замкнуто в маленькой комнате на пятом этаже. Ни с кем не водила знакомства в доме и даже при встрече первой не здоровалась.
Но и у нее была своя радость и утешение. Собака. Огромная, огненно-рыжая, пушистая, морда лисья. Когда они вдвоем прогуливались, незнакомые люди останавливались. Еще бы! Бабка Иголкина была суха, в черной древней пелерине, в шляпе твердой, черной, блестящей, словно черепичной, с зонтом в левой руке. А правой держала на поводке собаку. Собака ступала горделиво, играя всем телом, поминутно встряхивалась. Мордой своей собачьей она вертела с чисто женским лукавством, словно говорила людям: «Я вот хоть и собака, а все равно от меня глаз не отвести». В пасмурные дни как будто и на улице светлей становилось – бродит этакое рыжее чудо.
И вот эту самую собаку в метельную блокадную зиму, когда вся живность в городе была съедена, отняли у бабки Иголкиной. Да как отняли! Подошли к ней двое, поводок из рук вырвали, намордник собаке надели и уволокли в пургу. Иди, кричи, плачь. Кто услышит?
Бабка Иголкина сразу сгорбилась, выходила из дому только хлеб купить по карточке. Наверное, правду говорила дворничиха Пелагея, что у бабки, как собаку украли, «все внутри оборвалось». А потом еще и такое стала рассказывать. Пришла она к бабке Иголкиной, звонила, звонила, та долго не отзывалась, потом на цепочку дверь приотворила, спрашивает:
– Чего тебе?
– Счет за квартплату принесла.
– А я смерть жду, так что мне не надо за квартиру платить…
С тем дворничиха и ушла.
На Димку это произвело впечатление. И на меня тоже. Мы с ним всякое уже видели, шагали через мертвых спокойно, но бабкины слова будоражили наши головы и пугали нас. Ведь должно же быть человеку от чего-нибудь страшно…
Однажды днем ко мне постучал Димка. Он вошел с ворохом тряпья, положил его на пол в кухне и стал разворачивать. Из байковой тряпки вывалилась собачонка, маленькая, только что глаза от рождения распахнувшая…
– У военных выпросил… Бабке отдам…
Через несколько дней Пелагея разносила по дому новую весть:
– Бабка-то, бабка пришла в жакт за квартиру платить. А в руках у нее вроде как ребеночек. Заглянула я, а там собачонка, плюгавенькая… И, прости ты господи, в такое-то время такие увлечения…
Мы с Димкой слушали, и нам было приятно, особенно Димке. Ведь это он смерть от бабки Иголкиной прогнал. Самую настоящую смерть.
А дворничиха Пелагея неправа была – разве можно за человека говорить, что ему нужнее…
Паша ПанаевЯ не помню, когда Паше Панаеву отрезало ногу трамваем, – это случилось в самом начале тридцатых годов. Паша тогда еще школьником был. Ему сделали хороший протез, и ходил он чуть прихрамывая. Незнакомый человек мог подумать, что нога просто ушиблена.
Паша окончил школу и поступил в архитектурный институт. Он появлялся во дворе с трубочками чертежей, и его прозвали: «Ходячая фабрика». Правда, он об этом не знал, потому что был старше нас, с нами не общался. Наши родители его уважали. Когда кто-нибудь из нас приносил двойку, они говорили: «У, бестолочь!.. Брал бы пример с Паши…»
Однажды, когда меня ругали, я выпалил:
– Все Паша да Паша, ему хорошо учиться, у него нога деревянная!..
На меня накричали, сказали, что, дескать, я сам деревянный.
Паша кончил институт и поступил на работу в проектную организацию. Счастлив он был беспредельно.
– Какие дома я буду строить! – восторженно говорил он соседке тете Поле, а та оглядывала свою подвальную каморку и вздыхала:
– Давай уж, милый, давай…
Началась война. Пашу, как инвалида, на фронт не взяли. Его сослуживцы ушли в армию, и проектную организацию закрыли. Паша стал работать при домоуправлении в МПВО.
С каждым днем все жестче и чаще обстреливали город. Калечились дома, разрушались. Паша после каждого обстрела шел в разбитый дом. Неторопливо обходил его весь, рискуя каждый миг провалиться или быть засыпанным. Лицо его словно болью было искажено, и он своей палочкой обстукивал потрескавшиеся стены, будто больного выслушивал. Он говорил специальные слова, которые мало кто понимал, вроде: «несущие конструкции», но всем казалось – это Паша, как врач, ставит диагноз раненому дому.
А в конце мая убило Пашу в обстрел. Всем его было жалко, и много народу пришло, когда его выносили из квартиры. Паша жил один, отец его был на фронте. Уходя из Пашиной квартиры, я увидел на столе альбом, распахнул его, там было написано: «Панаев П. А. Мысли и наброски». Я перелистал две-три страницы, везде были нарисованы дома, и решил взять альбом с собой на память о Паше.
Дома вечером я стал внимательно его разглядывать. Листы заполняли здания самого причудливого вида.
Одно из них устремлялось в небо, как спираль, и на вершине его стояло нечто похожее на воронку. «Солнцеуловитель», – написано под рисунком. – Он должен поглощать солнечное тепло, рассеянное в пространстве, по трубкам это тепло поступит в каждую квартиру… Как это здорово будет! Солнечное тепло в каждой комнате!..»
На другой странице был чертеж дома, а справа от него– густая роща. Паша писал: «…возле будущих домов обязательно должен быть маленький лес. И чтобы в этих лесках было много певчих птиц. Ведь если птицы будут петь, люди, наверное, не смогут относиться друг к другу плохо…»
В середине альбома изображен дом в разрезе, с трубами, уходящими глубоко в землю. Паша пояснял: «…наверное, почти везде на той или иной глубине есть родниковая вода. И именно этой водой надо снабжать людей. Замечательно, если, уходя на работу, можно будет выпить стакан ключевой воды!..»
Я листал альбом, и перед моими глазами возникали проекты один другого необычней и увлекательней. Это было буйство фантазии и предвосхищения.
И вдруг я почувствовал ненависть, самую страшную ненависть к войне. Она казалась мне живым существом, и мне хотелось топтать ее ногами, жечь, а пепел развеять по ветру. Какого человека убила она, война!
Так я думал в те минуты.
Так я думаю и теперь, много лет спустя.
А в Пашином альбоме мне больше всего понравился дом, рядом с которым был лесок с певчими птицами. Я тогда мечтал о попугае. И мама мне обещала его купить, когда кончится война и если, конечно, у меня не будет троек.
Знакомство с актеромЗа водой в декабре приходилось ходить на Неву. От нашего дома это три трамвайные остановки. У проруби обыкновенно стояла очередь, как в магазине. Я спрашивал: «Кто последний?»– и тоже вставал в очередь.
От воды шел пар, как будто кто-то сидел подо льдом и курил. Когда я отправлялся за водой, то всю дорогу думал: вдруг зачерпну сегодня ведром воды и мне попадется большая рыба. Склонившись над прорубью, я даже приговаривал про себя: «Ловись рыбка большая и маленькая…» Но рыба не прыгала в ведро, только хрустящие льдинки бились о железные стенки. Я вез санки с ведрами и уже думал о другом. Что, если на днях совершу подвиг? Меня тогда вызовут и спросят: «Какой тебе орден дать?» – «Мне ордена пока не надо, – отвечу я. – Дайте мне мешок пшена».
И когда мне дадут пшено, мы станем дома в завтрак, обед и ужин есть пшенную кашу. И Димку, конечно, буду звать на кашу.
Вот так я думал, когда ездил за водой.
А однажды мы шли с мамой по улице, и нам встретился ее знакомый актер. Он был в меховой шубе, с заграничным аккордеоном через плечо, круглолицый, как из довоенного времени. Он всплескивал руками, что то говорил, говорил, а потом предложил:
– У меня лишний талон есть, я могу вашего сына в столовую пригласить.
Мы шли с ним по Петроградской почти как равные. И беседовали как мужчины. Только я его на «вы» называл, а он меня на «ты». Вот и вся разница.
В столовой нам дали по большой тарелке каши, правда не пшенной, а ячневой. Она тоже была замечательно вкусной. Актер поглядывал на меня и говорил:
– Ешь, парень, ешь…
Расставаясь, он сказал:
– Ты заходи ко мне, мы с тобой будем иногда ходить в столовую.
Около дома я встретил Димку.
– Я с актером обедал… С заслуженным…
– Врешь, – не поверил Димка.
Я распахнул пальто и хлопнул себя по животу:
– Пощупай…
Димка щупать не стал. Он только спросил:
– А где он играет?
Я растерялся, потому что не спросил об этом актера, но на попятную было идти поздно, и я важно заметил:
– А он везде играет.
Это поколебало Димкино недоверие.
– Заслуженного ему за что дали?
Что я мог ответить дотошному Димке? Отказаться от своих слов и сказать, что он еще не заслуженный, но скоро должен им стать? Тогда ты навсегда потерял доверие товарища. Я вспомнил, как актер подкладывал мне кашу, приговаривая: «Ешь, парень, ешь», – и я доверительно сообщил:
– Он очень, очень добрый, поэтому ему и дали заслуженного.
Жизнь попугаяУмер профессор с третьего этажа, и в тот же день к нему в квартиру заявилась соседка его, пройдоха и спекулянтка Марья. Кидала в свой мешок что подороже, а уходя, сгоряча сорвала со стены клетку с попугаем и тоже утащила к себе.
Клетку повесила над диваном, попугай отогрелся и вечером, когда Марья пила чай, сказал:
– Ду-рр-ак!
Марья даже икнула от неожиданности. «Еще не хватало», – подумала она и решила, что зря на птицу польстилась.
– Его и зажарить боязно, – жаловалась она подружке. – А вдруг он, как поганка, несъедобный. И выражается…
– Что ты, дорогуша! Его из Африки привезли, а он уж по-русски чешет. Цены ему не будет в порядочное-то время. Клад, дорогуша…
И Марья смекнула, что гостья говорит правду. «Вот ведь все области обеги, такого не словишь». Она улыбнулась попугаю и сказала:
– Ну живи…
Марья была молодая, рыхлая и приземистая. Ни мужа, ни жениха у нее не было. Ходил к ней Арсентий, чахлый парень, но с лица красивый. Он поднимался по лестнице нехотя, плевался сквозь зубы, но шел, потому что хотел есть, а Марья кормила его вермишелью с салом.
Арсентий сидел за столом без пиджака, макая сало в горчицу, когда попугай рявкнул:
– Ду-рр-ак!
Сало так и застряло в зубах Арсентия, он криво усмехнулся:
– Ну и птицу завела.
Потом встал, вытер ладонью рот, положил Марье руки на плечи. Марья вся подалась вперед, но в этот миг раздалось:
– Ду-рр-ак! – И руки Арсентия соскользнули с Марьиных плеч.
– Не могу! Не могу на рожу его смотреть! Нервный я. Ты б его хоть занавесочкой отгородила.
Марья набросила на клетку платок, села рядом с Арсентием на диван, и Арсентий обнял ее за шею так, как будто любил.
Но с попугаем словно что-то случилось. Может быть, обиделся, что его накрыли платком. Не переставая, на все лады он кричал:
– Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак!..
Арсентия бросало в жар и дрожь. То попугаев голос звучал начальственно, и хотелось вытянуть руки по швам; то ехидно, с издевочкой, словно на что-то намекал, а то вдруг мягко, с такой человеческой грустью, что плакать хотелось.
– Убери враз отседова птицу! – закричал он. – Или я сам уйду!
Он вскочил и надел пиджак.
– И что ты псих такой… Больно важен стал… Цены птице нет… – начала Марья.
– Пропаду лучше, а к тебе харчеваться не явлюся, – толкнув дверь, бросил с порога Арсентий.
Марья поплакала, но потом рассудила, что с ее достатками и похлеще Арсентия можно отыскать парня. Она сняла с клетки платок, повесила ее поближе к печурке, чтобы попугаю было теплее, и стала думать, как выглядит Африка. Но, кроме жары и попугаев, она ничего не могла вообразить.
Наконец пришли дни, когда афиши объявили, что скоро будет открыт зоосад. Марья завернула клетку в шерстяной платок и отправилась в зоосад. Она пришла к администратору и поставила на стол клетку.
– Вот, – сказала она радостно, – попугай.
Администратор скользнул взглядом по птице, пожал плечами:
– Пятьдесят рублей. Да только стар ваш. Не подходит.
Марья всей грудью подалась на стол, побледнела, выдохнула:
– Как пятьдесят? Да я из-за него жизнь свою, может, обломала.
– Не надо представлений, гражданочка, – сказал администратор, – у нас тут зверинец, а не цирк.
Марья несла попугая домой и всей душой ненавидела его. Ей хотелось бросить птицу с моста в Неву, швырнуть под трамвай, просто свернуть голову, но кругом были люди.
Дома она поостыла и решила на худой конец за полсотни сбыть его кому-нибудь.
Но на другой день ее арестовали за спекуляцию. Она была ошеломлена, и навязчивая мысль все время стучала у нее в мозгу: «Это попугай донес, это попугай…» Она потянулась и хотела выкинуть клетку с попугаем во двор, но милиционер отстранил ее руку и подтолкнул Марью к дверям.
Когда стали описывать Марьино имущество, Димка пробрался в комнату и попросил попугая. И решили отдать его Димке, потому что ухаживать за птицей было некому.
После уроков я приходил к Димке, и мы пересказывали попугаю все, чему нас в школе учили. Но попугай молчал…
Девушка в белом полушубкеЭтот лысый майор появился у нас совершенно неожиданно.
– Разрешите на ночку постоя… Ваш брат адрес дал, – обратился он к маме.
За спиной его стояла высокая девушка в военной форме.
Через полчаса майор совсем освоился. Он снял китель, остался в вязаном свитере, положил на стол буханку хлеба, сало, вышиб пробку из бутылки…
Девушка оказалась медсестрой. У нее были пышные волосы и строгие брови, но глаза бедовые. Она сразу мне понравилась: и тем, что быстрым кивком головы отбрасывала волосы, и тем, как обрывала говоруна майора. А еще тем, что ко мне она обратилась на «вы». Никто мне раньше так не говорил. И от этого «вы» у меня по спине пробегал холодок, будто кто-то засунул снежок под рубашку. Мне было пятнадцать. Сколько ей, я не знал, но она была взрослой, удивительной, ни на кого не похожей. Когда мы с ней встречались в коридоре, я прижимался к шкафу, а она проходила, ничуть не сторонясь, и заглядывала мне в глаза так, что я словно слепнул и потом несколько секунд жмурился…
Майору постелили на диване. Я слышал, лежа в соседней комнате, как скрипнули под ним пружины, потом раздался его приглушенный голос:
– Поздно, Катя… Ложись…
– Оставь меня, – она сказала это скучным голосом и равнодушно.
Долго еще потом на все лады уговаривал ее майор.
– Оставь, – тем же тоном повторяла она и устроилась спать в кресле.
Утром все встали очень рано. Майор был мрачен, не шутил, шумно плескался, умываясь. Я пошел на кухню, распахнул дверь и увидел Катю. Румяная от морозной воды, с распущенными волосами, она была еще прекрасней, чем накануне. Лямочка рубашки спустилась, и белое ее плечо ожгло глаза. Я не знал, что делать – бежать или стоять, плакать или улыбаться. Казалось, само сердце мое горячей волной поднимается к горлу и сейчас покинет меня.
– Доброе утро, симпатяга! – поздоровалась Катя.
Через десять минут она и майор собрались. Катя была в новенькой шинели, в одной руке она держала мешок, а через другую перекинула полушубок, белый, дубленой кожи, с меховой оторочкой.
И вдруг сказала:
– А знаете что, можно мне у вас оставить полушубок? Не нужен теперь уж он. Канительно. Как-нибудь к вам нагряну за ним…
Так и ушла без полушубка. Я был в смятении. Мне казалось, что она его специально оставила, чтобы еще раз к нам прийти, чтобы… Тысячи мыслей, одна другой смелее, проносились в моей голове.
Кончилась война.
Время шло.
Каждый год мама перетряхивала полушубок, пересыпала нафталином, прятала в сундук.
А Катя все не ехала.
А Катя так и не приехала.