Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Ивану Афанасьевичу шел пятьдесят пятый год, но осанка все еще была молодой, стройной. Последние пятнадцать лет работал он в маленьком районном городе учителем истории и, кроме того, ведал краеведческим музеем.
В городе его знали: во время войны партизанил в окрестностях, и так повелось, что на все памятные вечера, праздничные собрания его приглашали, сажали на почетное место и поминали в речах.
Жил он в двухкомнатной квартире с женой, врачом местной больницы. Жена любила по вечерам развернуть новую историю болезни и, вникая в нее, предугадывать курс лечения. Иногда она забывалась и восклицала вслух: «Нет, это не инфаркт!» – или нечто подобное. Иван Афанасьевич морщился, вставал и шел прогуляться, к приятелю, а порой на вокзал к семичасовому поезду, который останавливался на две минуты и привозил интересных людей.
Как-то возле вокзала он заметил женщину средних лет, высокую, в ватнике, из-под шерстяного платка пышно выбивались русые волосы. Она привычно ступала со шпалы на шпалу, помахивая кошелкой. Женщина скрылась за пристанционными постройками, а Иван Афанасьевич задумался – отчего он так внимательно проследил за ней, словно она знакомая какая. Но Иван Афанасьевич твердо знал, что не встречал ее ранее.
Он вернулся домой, взял с этажерки «Учительскую газету», однако читать не стал, а лег спать и долго ворочался, пока не уснул.
На Майские праздники к нему пришли гости, сидели, болтали, наливали в сиреневые стеклянные рюмки водку, от чего она по цвету становилась похожей на денатурат.
Праздновали во всем доме, и сквозь тонкие стены долетали песни, музыка и даже отдельные слова застольных тостов. Иван Афанасьевич мирился с этим, но, когда наверху заплясали и в капусту посыпалась мелкая пыль, он отправился попросить соседку Машу, чтобы не очень отстукивали.
Иван Афанасьевич позвонил, и ему открыла дверь Маша, веселая и бедовая женщина. Она выслушала, а потом, блестя захмелевшими глазами, улыбнулась:
– Враз скажу, чтобы перешли на западные бальные! А вы с нами рюмочку за уступочку! – и, несмотря на сопротивление Ивана Афанасьевича, втянула его в комнату.
Он вошел, огляделся, ошеломленно замер.
За столом между двумя летчиками-капитанами сидела та самая женщина, которую он встретил на станции. Иван Афанасьевич сразу узнал ее по волосам – густые и длинные, они падали в беспорядке на плечи.
– Мы им штукатуркой грибки присаливаем, – рассмеялась Маша и кивнула на подругу. – Это вот Даша такая крепконогая!..
Иван Афанасьевич промямлил:
– Да я не к тому…
Но офицер разлил по стопкам.
– За праздник!
Иван Афанасьевич сказал невпопад:
– Так вас тут и всего четверо?
– А куда более? – бойко ответила Маша. – На каждую вишенку по соколу.
Ивану Афанасьевичу нестерпимо захотелось взять эту незнакомую Дашу за руку, увести отсюда. Он понимал, что так поступить невозможно, что ему самому пора уходить, "ТО он стесняет людей, но он медлил.
Маша пригласила:
– Садитесь, Иван Афанасьевич, к столу.
Но Иван Афанасьевич заторопился, отговариваясь, что его самого гости ждут, и только уже совсем уходя, обернулся и посмотрел на Дашу с такой сердечной и непонятной тоской, что Маша и ее гости изумленно переглянулись.
Дома он продолжал ужин со своими гостями, но сел так, чтобы видеть из окна парадную и часть улицы, по которой, выходя из парадной, шли люди. Он вздрагивал, когда хлопала уличная дверь, и вглядывался в силуэт человека.
Вино кончилось, и разохотившиеся дружки предложили:
– А не сброситься ли еще на посошок?
Иван Афанасьевич сказал равнодушно:
– Можно.
Но в этот миг распахнулась парадная, и сначала возникла, а потом предстала вся, озаренная мягким фонарным светом, Даша. Одна. Она сделала шаг, другой, и застучали каблучки по каменному настилу двора.
Иван Афанасьевич молодо вскочил, радуя приятелей.
– Здорово вы придумали! Я мигом! – и бросился в прихожую, натягивая на ходу пальто.
– Деньги возьми! – кричали ему вслед.
– Ерунда! – донесся его голос откуда-то снизу.
Он догнал Дашу на улице.
– Вы… меня… извините… – пролепетал он, запыхавшись.
Она остановилась, в упор посмотрела на него, ничего не ответила.
Иван Афанасьевич шел рядом с ней, молча, до самых железнодорожных путей, пока женщина не сказала мягко, но властно:
– Идите, пожалуйста, домой.
Он пошел радостный, потому что тон ее голоса показался ему добрым.
Весь оставшийся вечер он смеялся, острил, и друзья разводили руками:
– Да ты, Ванюша, нынче такой, каким на Волхове был, когда с Графтио строили…
Изредка он встречал Дашу на станции.
Даша работала в железнодорожном депо.
Иван Афанасьевич как бы невзначай оказывался возле ее конторки после рабочего дня и провожал ее немножко – сколько она разрешала – до дома.
Однажды она сказала ему:
– Так уж заходите, что ли…
Они пили чай со смородиновым вареньем, лакомились пахучими картофельными оладьями, и Иван Афанасьевич рассказывал о чудесных кладах, найденных на Волхове; о своей партизанской жизни; об академике Графтио, с которым дружил в молодости и которого боготворил.
Даша с большим интересом слушала Ивана Афанасьевича и вдруг пригласила его:
– Одна я живу. Если надумаете, то не к конторке, а домой приходите.
И он стал приходить.
Когда приходил, он видел ее улыбающееся, раскрасневшееся от горячей плиты лицо, полные быстрые руки. Она оглядывала его и женским чутьем определяла, что нижняя пуговица на пальто едва держится и ее нужно пришить. Он мыл руки, садился за стол, и они ужинали, неторопливо и спокойно, как давние-давние друзья.
Как-то он не застал ее и заметил в скважине замка бумажку, прочел: «Милый, я задерживаюсь. Ключ под половицей. Скоро буду. Целую. Даша». Он перечел записку и подумал, что за всю жизнь ему никто никогда так не писал. Она написала «целую», а ведь они и не поцеловались ни разу, и у него защемило сердце, потому что он чувствовал – сегодня он должен будет поцеловать ее; как это произойдет, он не представлял и томился, словно перед первым школьным поцелуем…
…Июньским вечером, когда шел он от Даши, ему встретился Митрохин, мужчина юркий и общительный. В газете, где он работал, его ценили за оперативность и за способность знать обо всем, что происходило в городе. Он испытующе поглядел на Ивана Афанасьевича, спросил многозначительно:
– Пошаливает?
– Что? – не понял Иван Афанасьевич.
– Быток пошаливает, то есть быт, – пояснил Митрохин, щелкнув себя по сердцу.
– В чем дело? – нахмурился Иван Афанасьевич.
Митрохин молвил веско:
– Граждане сигнализируют. Говорю антр ну, в порядке симпатии.
Он кивнул и торопливо свернул за угол. Иван Афанасьевич постоял, ему стало как-то неловко за этого Митрохина и тревожно на душе.
Внешне жизнь его шла неизменно: он ходил на работу, встречался со старыми товарищами, обедал в интернатской столовой…
Когда же оставался вечерами дома, Иван Афанасьевич все чаще задумывался о своей жизни, и она, жизнь, представала перед ним картинно и отчетливо.
Как они поженились с Ириной? Ему уже под тридцать пошло, женатые друзья подтрунивали: «Скоро в старые холостяки?» И когда он на праздничной вечеринке познакомился с молоденьким врачом Ириной, жены друзей приложили все свое недюжинное умение – свести, сосватать, поженить. И он действительно в конце концов женился.
Ирина пришла в его неприхотливую комнатку тоненькая, подстриженная под мальчишку, с легоньким чемоданчиком и портфелем. Она оглядела комнату и непримиримо взглянула на копию Поленова, изображающую окрестные места. «Это мы уберем», – решительно сказала она. «Но зачем? – возразил Иван. – Мне нравится». – «Тем хуже. Мещанский вкус. И картины на стенках – жилье для клопов». Он уступил. И с тех пор повелось так – стены во всех квартирах, где они жили, красились в белый цвет и напоминали собой больничную палату.
Ивану Афанасьевичу вспоминались случаи и события, которые, может быть, сами по себе выглядели незначительно, но тем не менее в его жизнь, в его сознание вошли прочно, и не просто вошли, а оцарапали чем-то душу.
Он запомнил один из выходных предвоенных дней. В стареньком грузовичке трясутся они компанией в лес за город. На широкой, заросшей ромашками поляне женщины расстилают скатерть, вынимают из кошелок тарелки, закуски, а мужчины, праздничные, по-молодому щеголеватые, орудуют штопором, режут хлеб. Женщины в ярких платьях, они щебечут, именно щебечут, а не разговаривают, и ощущение, что впереди долгий-долгий весенний день, поднимает у всех настроение.
Кто-то, подняв рюмку, лукаво улыбается и запевает:
Во саду ли, в огороде выросла морковка…
И, не сговариваясь, все подхватывают: Мальчик девочку целует…
И в этот миг его Ирина машет рукой, кричит: «Постойте, товарищи! Что же это мы! Давайте споем сначала «Гремя огнем, сверкая блеском стали…» Все сбиты с толку, и больше всех Иван Афанасьевич, лица скучнеют, но никто не решается возразить Ирине, и над стрекочущим кузнечиками лугом звучит дружно, но деревянно:
…пойдут машины в яростный поход…
Потом снова чокаются, поют задорные песни, но нарушено настроение и бездумно-радостного отдыха уже пет. Ивану Афанасьевичу неловко перед своими товарищами сослуживцами.
На фронт Иван пошел добровольцем, на второй день войны. Ему никогда не забыть прощального митинга на небольшом пятачке перед вокзалом, где в мирное время танцевали, а сейчас воздух тяжелел от плача, смеха., музыки, пронзительных речей и неторопливого завывания паровозов. Наспех сколотили подмостки и с них произносили напутствия. Ирина шептала Ивану что-то ласковое, но сквозь толпу протиснулся к ней взъерошенный и взмокший человек с красной повязкой на рукаве, торопливо сказал: «Ваша очередь». Ирина, твердо взглянув на удивленного Ивана, пошла за этим человеком и через минуту, взобравшись на подмостки, стала произносить речь от имени женшинсолдаток. Она говорила четко и патетично, в меру жестикулируя; в одном, особо драматичном месте—когда призывала мужей не посрамить земли русской – даже сорвала с головы платок. Кто-то рядом с Иваном прислушался к словам, крутанул головой, сказал: «Лихо чешет». Иван слушал, и ему тоже казалось, что Ирина говорит здорово. ІІ > внезапно пришла мысль – все, что говорит Ирина, не только от ее патриотизма, но и от нелюбви к нему, к Ивану. Неужели те десятки женщин, которые стоят, вцепившись в ш:і– нели своих мужей, заглядывая им в глаза, всхлипывая, быстро утирая слезы, улыбаясь, меньше ее любят Родину, и слова Ирины, сказанные с подмостков, полнее всего выражают эту любовь?
Потом Ирина, как и все, махала ему рукой и даже скинула слезу с ресницы, но все равно какая-то грусть пришла к Ивану и не оставляла его.
Ирина тоже ушла на фронт, и встретились они только после войны, – встретились людьми совсем иными, чем расстались, пережившими за жестокие годы бог знает что. Ирина порой с удивлением присматривалась к Ивану Афанасьевичу– он постарел, поседел, но какая-то неведомая сила вошла в него, и она ошущала ее в его голосе, жесте, даже походке.
В сорок седьмом, в пасмурный осенний день, приехал брат Ивана Афанасьевича – Петр. И хотя он был на несколько лет младше Ивана Афанасьевича – выглядел стариком, редкие волосы шевелились на голом черепе, глаза сузились и потускнели. Он скинул в прихожей видавший виды вещмешок, и когда братья обнялись, Иван почувствовал дрожание рук Петра. Они не знали о судьбе друг друга с начала войны и теперь стояли, переполненные братской нежностью, не зная, с чего начать разговор. «Где же ты воевал?» – наконец спросил Иван. Петр усмехнулся криво: «На огороде у фрица, главным образом». И рассказал, как еще осенью сорок первого попал в плен, мытарил по лагерям, а потом батрачил на ферме в Саксонии. «Что же не бежали?»– вскинула брови Ирина. Петр ответил просто: «Пробовал два раза, да ведь не каждому везет».
Братья долго сидели за столом. Иван томился ожиданием ужина, который, ему думалось, должен разрядить скованность, возникшую в доме. Он крикнул Ирине на кухню: «Ну, как там, не подрумянилось?» Ирина появилась на пороге, одетая в пальто, с сумкой в руках, сказала спокойно: «Я в гости к маме. Братца сам попотчуешь». Она произнесла слово «братца» таким медовым и потому отталкивающим тоном, словно хотела сказать—«кого пригреваешь – труса, немецкого батрака! Да я с таким под одной крышей и сидеть не хочу!»
Иван понял это. Весь напружинившись, подскочил к ней, сжал запястье, выговорил с придыхом: «Жарь!» Но она отстранилась и молча вышла на лестницу.
В тот вечер, неловко суетясь и угощая брата, выведывая о его днях, трагических и неприкаянных, он как бы исподволь в себе ощутил, что никогда ей не простит этого. И даже не то, что «не простит», но не сможет воспринять ее.
А жизль текла, текла, текла…
…Иван Афанасьевич поступил решительно: собрал в деревянный, еще армейской юности, чемодан самые необходимые вещи, объявил жене:
– Я ухожу.
– Далеко? – оторвалась она от чтения.
– Насовсем.
Жена сморщила нос, постукала тетрадкой о подлокотник кресла.
Она встала с кресла и, вглядываясь в бледное лицо мужа, словно во что-то незнакомое, спросила необычно:
– Куда, Иван? А я как же?
«А я как же?» – Иван Афанасьевич уловил в ее тоне не боль перед внезапной разлукой, а эгоистическое ее смущение оттого, что происходит нарушение норм жизни, принятых правил, доброустойчивости быта.
– Не ожидала, – сказала супруга, и Иван Афанасьевич заметил, что глаза у нее покраснели, и какая-то секундная жалость кольнула Ивана Афанасьевича.
– Видишь ли… – начал Иван Афанасьевич, и оттого, что вся его жизнь громоздилась перед ним и он не находил слов, чтобы передать жене свое состояние души, годами вызревшее, он махнул рукой и, подхватив чемодан, вышел на лестницу.
На пороге Дашиного дома он появился каким-то странным, непонятным и пронзительным. В демисезонном пальтишке, с поднятым воротником, в кепочке, сбитой набок, с фанерным чемоданом он имел вид то ли погорельца, ищущего приют, то ли провинциального студента, заявившегося в столицу.
Они долго разбирали чемодан, и Даша старательно разглядывала немудреные вещи – будь то зеркальце для бритья, финская лыжная шапочка или линейка. Она словно хотела узнать прежнюю жизнь этих вещей и еще больше стать сопричастной жизни человека, так неожиданно входящего в ее жизнь. И каждой вещи она отвела особое место, с каким-то ей одной понятным смыслом расставляла их, и потом, когда оглядела свою одинокую вдовью комнату, даже застеснялась, настолько преображенной выглядела комната, посуровевшая от обиходных мужских предметов.
Рядом с Дашиным домом начинался сосновый бор, посередине которого синим овалом лежало озеро. Они любили ходить туда по вечерам. Мягко ступала нога по прошлогодней хвое, шумели вершины, и одинокие вороны, распластав крылья, пролетали, задевая ветки и грустно перекликаясь между собой.
Иван Афанасьевич и Даша гуляли в сумерках. И потом где-нибудь на взгорьях, залитых таинственным лунным светом, он поворачивал ее к себе, разглядывал лицо, такое простое, в скорбных морщинках возле губ, и она становилась еще дороже Ивану Афанасьевичу.
Иногда Иван Афанасьевич ловил себя на мысли: совсем не потому, что Даша моложе, он тянется к ней, а потому, что ему, вот уже на склоне дней его, открывается нечто такое, чего он при всей своей разнообразной жизни не видел, не узнал, пропустил – мягкость человеческой души.
Он радовался, когда просыпался утром чуть раньше ее, и, лежа рядом, не шевелясь, ловил миг ее пробуждения – вот дрогнули ресницы, сонно раскрываются глаза. Он гадает, что она увидит первым, когда проснется: белый ли фарфоровый ролик на проводе, или бьющуюся о стекло муху, или цветок на подоконнике? И он задумывал—если она увидит ветку раньше всего, то они никогда-никогда не расстанутся. Когда она уже совсем раскрывала глаза, он с замиранием сердца спрашивал: «Что ты увидела, когда проснулась?» Даша улыбалась полусонно и ласково говорила ему: «Тебя». И Ивану Афанасьевичу все равно становилось очень хорошо от ее слов, хотя она и не угадывала. В этом таилось что-то наивное и мальчишеское, но он не стеснялся.
Когда он приходил к ней с зимней улицы промерзший, но в пальто нараспашку, она стряхивала иней с воротника, говорила поспешно: «Бедненький мой…» Но смысл вкладывала в слова иной, чем в них заключался. Иван Афанасьевич улавливал и затаенную страстность, и горделивое превосходство, какое бывает у любящих женщин, открывающих в своих мужчинах вдруг что-то озорное. Иван Афанасьевич был далек от поэзии, но, обволакиваемый нежностью, он вспоминал деревенское детство, когда он с мальчишками замирал под облетающим цветом яблони и становился весь белым-белым – не учеником пятого класса, а волшебником.
Если Даша собиралась на улицу просто так, не на работу, она садилась перед зеркальцем и мягкой подушечкой пудрилась, слегка поворачивая голову и вглядываясь в свое изображение. Вся поглощенная своим важным делом, она виделась Ивану Афанасьевичу олицетворением женственности, и он думал – вроде самым пустячным делом занимается, а как волнующе и навечно запоминается ему именно сейчас.
…В середине лета, когда в город приезжали туристы, путешествующие по Волго-Балту, Ивана Афанасьевича приглашали в отдел культуры и просили рассказать об истории здешних мест любознательным иностранцам. Иван Афанасьевич рассказывал о Петре, заложившем поблизости верфи, об уникальных раскопках, о битвах в дни войны, а потом вел на крутой берег, где под скромным обелиском лежал шестнадцатилетний сапер, убитый в 1945 году. Иностранцы склоняли молча головы перед мальчишеской могилой и, может быть, именно в этот миг понимали весь трагизм войны, бушевавшей здесь, на Свири. На прощание гости благодарили Ивана Афанасьевича и дарили сувениры.
И Иван Афанасьевич счел естественным, когда его вызвали в горсовет.
– Понимаете, ожидается приток туристов, – сказал молодой парень, инструктор отдела, и добавил назидательно: – Это почетно и ответственно показать нашу советскую действительность людям с Запада.
– Конечно, – согласился Иван Афанасьевич.
– Так вот, – поморщился инструктор, кадык его напрягся, словно он что-то с трудом проглотил, – так вот – мы должны быть морально устойчивыми перед их соблазнами…
– То есть как? – не понял Иван Афанасьевич.
– Одним словом, – махнул рукой инструктор, – мы вас ценим, и давайте там кончайте свои амуры…
У Ивана Афанасьевича зазвенело в ушах, словно кто-то ударил кувалдой: «…муры… муры… муры…» Он побледнел, взял медленно парня за ворот пиджака и держал его так, приблизив к своему лицу почти вплотную.
…В воскресенье, солнечное и безветренное, впервые они собрались выйти вместе в город.
Иван Афанасьевич выбрился и расчесал волосы на пробор. Даша сказала:
– Ты шляпу не надевай, а то прическу испортишь.
Они вышли из дома и оттого, что были вдвоем и впереди их ждала неизвестность, – особо ощутили свою близость и улыбнулись, взглянув друг на друга.
У вокзала улица была малолюдной, но чем более спускалась она к центру, тем делалась шумливей: люди шли по ней поодиночке, компаниями, по панели, по мостовой. Иван Афанасьевич и Даша встречали знакомых, здоровались, и те отвечали поклоном, но Иван Афанасьевич уголком глаза улавливал, как те, с кем они только что поздоровались, приостанавливаются сзади них, смотрят вслед, пожимают плечами или качают головой.
Даша шла возбужденная. Синий тонкий платок хорошо оттенял ее пшеничные волосы, она сжимала руку Ивана Афанасьевича.
Когда они проходили мимо кондитерской, Даша сказала:
– Зайдем.
На длинных столах расположилась воскресная выставка сладкой сдобы: крендели, похожие на надутые щеки трубача; торты, где, как кошачьи глаза, сверкали изумрудные мармеладины; пирожные, напоминающие морские раковины…
Даша восхищенно смотрела на эту кулинарную красоту и уже хотела обратиться к Ивану Афанасьевичу, чтобы вместе им выбрать сдобу к чаю, как услышала за спиной громкий шепот:
– Гляди-ка – вот он… Ишь, по выставкам ходит, выбирает – не навыбирается до седых волос…
Они оглянулись и увидели Машу, прежнюю соседку Ивана Афанасьевича. Рядом с Машей стоял мужчина, хмельной, он выпучил глаза, сказал заикаясь:
– Все, как в сказке:
Кралю Валю
я оставлю;
кралю Таню
заарканю…
Иван Афанасьевич вывел Дашу из магазина, и они пошли по улице уже какой-то сбитой походкой. Даша все смотрела себе под ноги и старалась натянуть платок на выбившиеся пряди.
Около рынка, среди приезжей и шумной толпы, они замедлили шаг, и в это время откуда-то вынырнул чернявый мужичонка в сапогах и фетровой шляпе, с лотком на ремне. Сначала Ивану Афанасьевичу показалось, что в лотке кульки с семечками, но, взглянув внимательно, увидел в углу белую мышь с красными пуговками глаз, а вокруг нее раскиданные записки.
– Погадай – не прогадаешь, – твердил предсказатель, чуть ли не вцепившись в рукав Ивана Афанасьевича.
– За полтину – правду по середину, а за маленькую водки – всю правду о молодке! – рифмовал он.
Иван Афанасьевич хотел было пройти дальше, но Даша неожиданно подняла на него глаза грустно и просительно.
Иван Афанасьевич дал полтинник, мышь вскинула мордочку, словно принюхивалась к чему-то, а потом ловко, как заправский профессионал, подхватила билетик и протянула учтиво Ивану Афанасьевичу.
Даша смотрела на лоскуток, вырезанный из школьной тетради, и ей в ее отчаянье мечталось – а может, сейчас они узнают что-то такое о своей жизни, чего ни у каких людей не узнать.
Иван Афанасьевич развернул, прочитал нечто малограмотное и неопределенное: «Получателю сего предстоит уход в бесконечность». Он усмехнулся и почесал мышь за ушами.
Когда Иван Афанасьевич с Дашей пришли домой, Даша, не снимая платка, упала на кровать вниз лицом и зарыдала, а потом вдруг, оторвавшись от подушки, встала, взяла в свои ладони печальное лицо Ивана Афанасьевича и поцеловала его.
Наутро Ивана Афанасьевича вызвали в райком. Секретарь, человек молодой и вежливый, лет пять назад окончил Лесотехническую академию и в этом сосновом краю уже успел показать себя настоящим хозяином.
Он сказал спокойно:
– Неловко как-то, Иван Афанасьевич, человек вы заслуженный. А тут вот заявление на вас от товарища Сурепова из отдела культуры…
– Да, – подтвердил Иван Афанасьевич, – я его стукнуть хотел.
– Ну вот видите, – продолжал секретарь, – и из школы звонили, утверждают, что вы жену бросили…
– Ушел я от нее, – согласился Иван Афанасьевич.
– Вы же работник идеологического фронта, – произнес секретарь и, словно засмущавшись своего высокопарного тона, улыбнулся и просто спросил: – Так что же, Иван Афанасьевич?
– Полюбил я на старости, – застенчиво сказал Иван Афанасьевич, развел руками, тоже улыбнулся.
Секретарю было тридцать два года, и уже второй месяц не выходила у него из ума Клавочка, Клавдия Николаевна, заведующая аптекой, мужняя жена. Он на какие-то секунды увидел ее, холеную, с прищуренными миндальными глазами, с ямочками на щеках.
– Так что же, Иван Афанасьевич? – медленно повторил секретарь, вкладывая в свой вопрос какой-то особый смысл.
И вдруг представил себя в положении Ивана Афанасьевича и стал лихорадочно думать, как бы поступил он сам по чести и по… любви.
– А знаете что, – воскликнул секретарь, и глаза его по-мальчишески заблестели, – а вы уезжайте!
– Куда? – недоуменно спросил Иван Афанасьевич.
– Послушайте!..
И он предложил уехать в другой районный центр области, где у него большой приятель, предрика, где позарез нужны учителя истории и где жилье непременно дадут хорошее.
– Нет, – покачал головой Иван Афанасьевич, – родился я здесь, воевал, да и себя я здесь отвоевать должен, – Он расправил спину и положил руки на стол.
Иван Афанасьевич ушел. А секретарь подумал, что близится осень, возможна вспышка гриппа и он должен самлично проверить наличие Противогриппозных препаратов в аптеке. Он снял трубку и позвонил Клавдии Николаевне.