355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Шестинский » Блокадные новеллы » Текст книги (страница 20)
Блокадные новеллы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:23

Текст книги "Блокадные новеллы"


Автор книги: Олег Шестинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

Из оятского дневника
Зима

Всю жизнь я прожил в городе. И когда приходила зима, я сразу видел выпавший во дворе снег и светло-серые небеса над головой, видел зиму всю сразу в ее пышном виде.

Нынешний год я провел в деревне.

…Еще вчера листья были влажными, бурыми, а наутро побелели и стали скользкими. Тонкие пластинки льда легли на траву, и трава замерзла, застекленная, как в музее. Зернами рассыпались по земле снежинки – и оставшиеся зимние птицы удивлены, встревожены, оживленно переговариваются, поглядывают на белое зерно – вот-вот начнут клевать…

Когда я приезжаю ненадолго в город, товарищи спрашивают меня:

– Ну как? Что интересного видел?

Я говорю:

– Много чего. Вот, например, видел, как зима начинается.

Они улыбаются: мол, чудишь. Как им объяснить, что я стал богаче, потому что увидел рождение одного из таинств природы и зима мне теперь ясна с самого начала.

Колька-рыжий

Я поселился в доме на берегу Ояти. Комната была удобная, но непригодная для зимы, и школьники пришли ее утеплять. Они шпаклевали окна, обивали дверь, таскали мусор… И все время, словно невзначай, приглядывались ко мне. И вдруг остроносый Лешка Антонов сказал:

– Тут до вас года два назад Колька-рыжий жил.

Потом я узнал подробности. Ребята из дальних деревень жили в интернате, а по вечерам зачастую ходили в гости к соседу Кольке-рыжему.

Кольке-рыжему исполнилось тридцать, и он был женат, И наверное, рубаха-парень. Он работал шофером, приезжал домой поздно. Ребята, заслышав его машину и выждав какое-то время, чтобы Колька поел и отдохнул, шли к нему. У Кольки-рыжего они играли в шашки и слушали радио.

Через какое-то время Колька проштрафился – не по правилам машину вел, что ли. Хотели его на некоторый срок лишить водительских прав. И тогда, может быть сгоряча, поднялся он с семьей и махнул неизвестно куда.

После Кольки-рыжего разный народ перебывал в этом доме, но все селились ненадолго, спешили, не замечали ребят.

И вот теперь ребята прикидывали, кто я такой. А вдруг все будет так, как при Кольке-рыжем.

Вечером пришел Лешка, попросил помочь по русскому. Мы сделали упражнение, побеседовали.

Лешка осторожно взглянул на меня:

– А вот в том углу у Кольки-рыжего радио висело.

Я понял намек.

– Съезжу, Леша, в Ленинград, привезу радио.

Странно, конечно, но в чем-то я завидовал этому незнакомому мне Кольке-рыжему – ведь Колька-рыжий был, наверное, человек, раз так долго мальчишки помнят его.

Начало раздумий

У Лешки Антонова, который часто приходит ко мне, есть друг Васька.

Васька высок, строен, с нежным красивым лицом. Ходит он, даже в страшные оятские морозы, в бескозырке, «как носили герои, слегка набекрень». Он старше Лешки года на полтора – ему шестнадцать.

Васька нравится мне своей неторопливой уверенностью. Когда он обращается при разговоре – независимо от возраста собеседника, будь то старший или младший, – говорит: «Так вот, малец!» Если взрослые выговаривают ему за эти слова, он роняет, насмешливо улыбаясь:

– Это же присказка… Фольклор.

Лешка всецело под его влиянием и старается подражать, но выходит у него это подражание неловким и мило– смешным.

Но вдруг случилось нечто неприятное и просто отталкивающее. Избалованный вниманием, желая, видимо, потрясти всех своим остроумием, Васька высунулся из окна интерната и крикнул инвалиду дяде Ване:

– А где нога у тебя? Или баба откусила, малец?

Ребята опешили, замолчали, разошлись. Злая и нечеловеческая несправедливость этих слов потрясла мальчишеские сердца. Вечером была школьная линейка, на которой Ваську отстранили от учебы на несколько дней в знак наказания.

Я тоже потерял симпатию к нему, и когда вечером пришел ко мне опечаленный Лешка, я сказал:

– Пусть больше Василий ко мне не является…

Лешка кивнул. Ему было тяжело. Он любил Ваську. Но и осуждал его, как все.

Дня через три Лешка постучался в дверь.

– Не придет.

– Кто не придет? – не понял я.

– Я передал Ваське, чтобы он не приходил, пока он негодяй, – сказал Лешка таким драматическим голосом, каким, наверное, должен говорить муж после убийства своей неверной жены.

Мы помолчали. Стали топить печь.

– А когда дядя Ваня его простит, он ведь не будет уже таким негодяем? – с надеждой спросил Лешка.

– Может быть, Леша, – ответил я, – хотя есть на земле обиды, которые человеку никак не простить…

Мы сидели, глядели на огонь и почти не разговаривали.

А когда он уходил, мне привиделось, что на лбу у него залегла первая легкая морщинка. Может быть, она мне и показалась в полумраке сеней, но если что-то кажется, то ведь и это уже что-то значит.

Кузнец

Живет в Новом селе кузнец. Не одному поколению пегих, каурых, буланых коней ладил он звонкие подковы.

А ныне кузнец стар, ноют осенью раны, полученные на всех войнах, начиная с первой, германской. Не часто он из дома выходит.

Кузнец сухощав, узок лицом, волосы темны, седину заметишь, лишь приглядевшись.

Я вошел к нему в избу и почувствовал запах березовых поленьев—березовые бруски лежали всюду, сверкая белизной.

– Что это вы мастерите? – спросил я.

Когда отказали кузнецу ноги и не смог он у наковальни стоять в кожаном переднике, помахивая кувалдой, затосковала его душа. Стала его болезнь сушить, приезжий доктор прописал порошки, а кузнец их пускал по ветру и томился еще больше.

– Ну, что ноги, батя? – сказал сын. – Руки у тебя десяти пар ног стоят…

И договорился сын с колхозом, чтобы попросили отца изготовлять грабли.

Вот и мастерит он грабли теперь. По двести штук за зиму.

Он берет березовое полено, долго примеряется к нему, в ладонях повертит, прежде чем ударить топориком. А ударит—и сразу полено какой-то иной облик обретает.

Грабли стоят у стены, как солдаты в одной форме. А приглядись—и они все разные. У одних– зубья навыкат, что-то хищное в них; другие – ласковые, как дамские гребенцы. У всех свое выражение, словно грабли смеются, злятся, хохочут, улыбаются. И все потому, что зубья как-то неуловимо смещены, наклонены, сдвинуты.

Есть у кузнеца, когда он кончает новые грабли, нечто от знаменитого папы Карло: так же кузнец прищуривается, подмигивает и дает веселого шлепка своим граблям – идите во поле летом, деревянные ребятишки, трудитесь да озоруйте в меру.

Я не видел кузнеца, когда он сидел на крылечке в тоске, печалясь об ушедшей силе. Я даже представить его себе таким не могу.

Мы ели сало с картошкой, подцепляли вилкой грибки, пили чай и шутили и серьезным размышлениям предавались. А грабли стояли у стены – будто любопытные балагуры глазели на нас…

Петр Григорьевич

Завхоз Петр Григорьевич человек пожилой, маленького роста, ссутулившийся. Он целыми днями на своем складе – отпускает паклю, принимает толь, отвешивает гвозди…

А как выпьет Петр Григорьевич, он отыскивает меня и просит:

– Слушай, я тебе жизнь свою расскажу, а ты опиши ее в подробности. Так вот. Была гражданская война. А я отделенный. Спит рота. Часовой уснул. А тут белые. Убили командира. Опешили все. И я как крикну: «Рота, в ружье! Пли!» – Он улыбается блаженно и добавляет – Аж сейчас дух захватывает…

И молчит и смотрит трезво куда-то поверх моей головы, и словно видит себя, молодого, в расстегнутой гимнастерке, с трехлинейкой в руках, спасающего положение…

– Ну, а что дальше? – спрашиваю я.

– Так вот. Была гражданская война. А я отделенный…

И снова повторяет Петр Григорьевич все слово в слово, и снова замолкает после фразы «аж сейчас дух захватывает». Я уже и не прошу его продолжать, знаю, что дальше он не сдвинется.

Когда он уходит, то говорит строго:

– Так, значит, напиши книгу о моей жизни.

– Напишу, Петр Григорьевич.

– И чтоб толстая была, – добавляет он и уходит, и идет молча по снежной тропке наедине с самым героических: мгновением своей жизни.

А наутро он бодр и подвижен, как всегда. И снова режет толь, отпускает фанеру, отвешивает гвозди…

Об уважении

Я написал очерк о леснике. Очерк ему понравился. Как-то, в тридцатиградусный мороз, встретил я его в деревне.

– Пойдем в лес, Николаич, – сказал он.

– Стужа какая, померзнем.

– Это верно, холодно, а все же пойдем.

– Чего так спешно? – удивился я.

Он смущается немного.

– Видишь, ты мне уважение оказал, хочу и я тебе уважение оказать. Ну, могем поллитру выпить – так слишком просто. Лучше в лес пойдем – я тебе покажу, как лес живет, как дышит, – это мало кто знает.

Василий Иванович Харламов

Испокон веков славились лодейнопольские плотники. Они рубили избы и ладили корабли еше со времен царя Петра.

Василий Иванович – потомок умельцев и сам умелец.

Семья у него большая – в Кеми, под Выборгом, да и в самой деревне живут взрослые дети. Они учительствуют, водят поезда, возделывают землю. Младшая – милая девушка Тамара – окончила одиннадцатый класс и заведует деревенским клубом.

По праздникам Василий Иванович навещает детей. Домой возвращается довольный и приосанившийся.

– Семеро у меня, – говорит он, – и все мною в люди спущены!

«В люди спущены» – он произносит эти слова несколько торжественно, как старый лодейнопольский корабел, который знает, что его корабли надежны.

Мать

По пути в дальнюю деревню зашел я передохнуть к Потапу Ивановичу. Потап Иванович и жнец, и швец, и на дуде игрец. Семья у него большая – девять человек детей. Правда, сейчас с ним живут лишь те, кто еще в школе учится.

Ему пятьдесят три, а жена его помоложе, но выглядит– не преувеличу – лет на семьдесят, да к тому же и ходит она согнувшись.

Когда жена вышла, я спросил:

– Что с ней?

– Шестой год так. Девочка у нас была, последняя, десятая, Машенькой звали… Утонула она пяти лет от роду. С той поры не может мать в себя прийти – погнуло ее.

Он помолчал, закурил.

– Лето жаркое выдалось. Пошла Машенька с подругами к реке. У нас с малолетства все плавают. И она по воде ручонками бьет, движется. Незаметно от берега отдалилась. Тут Демьян Аверьянов на лодке, – электрик он нынче, а тогда парнишкой был. Уцепилась Машенька за его лодку, а он – какой черт дернул – возьми да крикни: «Не трожь, ходу мешаешь!» Машенька и отпустила. И под воду прямо ушла.

Я в то время на пожне косил. Услышал крик, бросился к реке и в воду. Многие с берега прыгали – Машеньку искать.

Нашли ее часа через два, принялись откачивать, да бесполезно– у ней только капельки крови изо рта и хлебные крошки пошли… «Не мучьте дитё!» – заплакал и понес ее» Мать без сознания упала…

Входит жена.

Потап Иванович вздыхает. Наступает тягостное молчание. Я пытаюсь отвлечь его, поднимаю с пола выкроенные из телячьей кожи голенища, спрашиваю:

– Сапоги шьете?

– Мастерю. Работы без спешки – на три дня. А за шитье – четыре рубля плата. Демьян Аверьянов кожу принес, ему и тачаю…

Я невольно вздрогнул, снова услышав это имя, а у матери дрогнули плечи, и она вышла в соседнюю комнату.

Хозяйка

Я был приглашен на праздник к директору школы. Гостей собралось человек десять. Стол заставлен в изобилии той здоровой едой, которую в городах называют «деревенской», – в глубоких тарелках вареные яйца, яичница, картошка со свининой, картофельный пирог…

Уже выпили гости по второй, а хозяйка все не садилась за стол. Средних лег, невысокая, очень живая, она подавала чистые тарелки, бегала на кухню, что-то несла, что-то убирала.

– Садитесь, Ольга Ивановна, – просили гости, но она лишь улыбалась сердечно и снова устремлялась к плите или с той же милой улыбкой подкладывала гостям в тарелки.

– Садитесь, Ольга Ивановна!

Она улыбалась, но не садилась, – и вот уже дымящаяся уха красуется на столе.

Но когда гости запели песни, она, словно позабыв о своих хозяйских делах, села и тоже запела, мягко и неожиданно звонким голосом.

Гости пели, как говорится, «во всю силу», не жалеючи легких, а она выводила песню легко, вкладывая в нее какой то трепет и искренность. И получалось само собой, что наши голоса притихали и последние слова песни она пела одна, волнуя всех.

Потом она спохватывалась и уходила на кухню, а мы кричали ей вслед:

– Ольга Ивановна, садитесь!

…На следующий день я припоминал подробности праздника и все думал, какая хорошая и простая женщина Ольга Ивановна.

Но потом поймал себя на том, что ведь я с ней даже словом не перемолвился и сама она почти ничего не сказала, а только хозяйничала, улыбалась нам да еще пела…

Шаги в космосе

Человек в космосе. Да не просто в космосе, а выходит из ракеты и возвращается в нее.

Событие фантастическое, и весь день торжественно гремит музыка, произносятся речи.

И все-таки чего-то мне не хватает. Чего? Я и сам не могу точно сказать.

Захожу днем к председателю домой. Его жена, добрая и ласковая женщина, встречает радушно, приглашает к столу.

И вдруг она расплывается в улыбке:

– А у меня сегодня два праздника – Леша четверть без троек окончил и наши космонавты приземлились.

И она так просто и естественно объединила эти два события своей жизни, что событие великое, космическое сразу стало каким-то домашним, человечным, приобрело черты, которых, наверное, мне в нем и недоставало.

Роберт Деревягин

Впервые я увидел его на литературном вечере в лодей– нопольском Доме культуры.

Это был невысокий паренек, круглолицый, сероглазый, с резкими чертами лица. Но не своей внешностью он привлек меня, а тем, как сидел. Он сидел, наклоня голову, чуть подавшись вперед, морща лоб, словно не на вечере лирической поэзии, а на серьезном докладе.

В перерыве нас познакомили.

– Роберт Деревягин, секретарь райкома комсомола.

После этой встречи мы не раз виделись с ним. Однажды он зашел ко мне в гостиницу.

– Хотите, я ваши стихи почитаю, – сказал он через некоторое время.

Мне было лестно.

– Конечно, – ответил я.

Он прочел наизусть одно, второе…

– У вас есть моя книга?

– Нет… Я ваши стихи на вечере слышал.

– Не хотите ли сказать, что запомнили их с голоса?

– Да.

Мне оставалось только развести руками.

В школьные годы пришла Роберту мысль грандиозная и наивная – перечитать всю мировую литературу и усвоить ее. Он стал тренировать память – каждый день учил по странице прозы. И развил свою память феноменально.

Роберту всего двадцать три года, а должность у него ответственная, и справляется он с ней как-то весело и умно.

У нас в деревне Надпорожье должна была праздноваться комсомольско-молодежная свадьба. Я позвонил в Лодейное Поле и пригласил Деревягина.

Роберт приехал под вечер, после работы, отмахав на райкомовском «газике» девяносто километров.

…Он бежал по сугробам, прорываясь со всеми к невестиному дому, чтобы, по местному обычаю, украсть ее.

…Он платил выкуп, когда перед санями молодых на дороге разложили костры и не пропускали свадебный поезд.

…Он весь вечер играл на баяне, плясал, произносил речи, смеялся.

А наутро в райкоме говорил товарищам:

– Писать трудно. Руки одеревенели – весь вечер на баяне играл.

Меня привлекала в нем неуемная жажда жизни. Помню, как двое суток просидел он в одном колхозе, пока не был собран кворум и не провели собрания.

Ему говорили:

– Давайте начинать. Всего трех человек недостает.

– Подождем, пока явятся, – с железным упорством повторял Роберт.

А совсем недавно он пришел ко мне и положил на стол пачку стихов, своих собственных.

Они выглядели не очень умелыми, но, пронизанные строгостью и сердечной чистотой, составляли как бы часть самого Роберта.

Были среди них строки о погибшем отце, молодом солдате.

 
Часто отца вспоминаю,
Знаю – меня не осудят,
Если стихи я слагаю,
Пусть это памятью будет.
 

И я, еще ничего не говоря ему о стихах, подумал, что жизнь Роберта озарена подвигом его отца, который пал на границе в сорок первом году и которому он, Роберт, нынче ровесник.

Ранний апрель

Я иду по снежной реке на остров, густо заросший вербами. Издали остров кажется огромным пятном – ивовые ветки порыжели.

Сережки уже сбросили свою кожуру и выглядят ослепительно белыми, атласными, нежными.

По ночам подтаявший снег стынет на морозе, и образуется блестящий крепкий наст. Зимой в лес не ступишь – сразу по пояс в сугроб провалишься. А сейчас я уверенно сворачиваю с дороги, иду по холмам, лощинкам, кустарниковым зарослям. Мягко подается под ногой наст, но тяжесть выдерживает. Вокруг деревьев углубления – это тает снег от нагретых лучами стволов.

Но самое замечательное, что можешь нынче куда хочешь идти, словно весенняя природа, уже предчувствуя свое торжество, приглашает в покои к себе Человека и одаривает его солнцем, синевой, первым и тревожным шелестом ивовых прутьев.

Как сапожник Прон лишился своих заказчиков

Жили в деревне сапожник Прон-хромой – у него одна нога на протезе была – и охотник Пров. Оба мастерами своего дела были. Прон тачал такие сапоги, что хоть в Москву на выставку. Пров так метко бил зверя и птицу, что хоть всю деревню мог накормить. Славились они по округе как умельцы.

Но даже у умельцев есть свои недостатки. Были они и у Прона с Провом: любили выпить друзья при случае.

Однажды Прова вызвали в орс и сказали:

– Даем тебе лицензию на отстрел лося. Мясо магазину надо.

Вскоре Пров убил лося. Мясо и шкуру сдал, а копыта с собой понес в деревню. Пошел под хмельком, потому как деньги получил.

Наведался прежде всего к другу Прону.

Стали обмывать удачную охоту, благо у Прона жена в отъезде, а Прова никто не ждет– вдовец он. Ставили друг другу по чекушке, глядит Пров, а у него денег совсем мило в кошельке.

– Слушай, Прон, купи ты копыта.

– На что мне копыта, – отвечает Прон.

– А ты к протезу примастеришь, ходить ловко будет.

– Да ну? – задумался с хмеля Прон.

– Да как же не так! Лось зверь, а эвон на копытах какой гон дает.

– Это верно, – почесал затылок Прон.

И купил два копыта. Одно – на протез, другое – про запас.

Ушел Пров. Стал Прон копыто прилаживать. Приладил. Встал на копыто и сразу кособоким сделался. «Это от непривычки», – подумал.

А в это время бабка-соседка за ботинками пришла и видит: стоит Прон и копытом постукивает о половицу.

– Дьявол, – обмерла бабка и из сеней одним духом.

Сообразил Прон – не так что-то, и решил снять копыто.

Сел на лавку, снимает его.

А бабка тем часом других привела, те в окно заглянули – и обалдели. Шепчут:

– Он копыто отымает… А сам весь черный…

И все врассыпную.

С тех пор старухи Прону даже на починку сапог не носят, а Пров, как навеселе, посмеивается:

– Ну, как копыта? Не сносил? А то у меня еще два есть с задних ног!..

Из охотничьих баек

Собрались мы с Ванькой на охоту – выпили.

Пришли мы с Ванькой в лес – выпили.

Собаку с поводка спустили – выпили.

Глухаря на ветке увидели – выпили.

Пальнули. Я – в Ваньку, а Ванька – в меня – выпили.

Я – Ваньку убил, а Ванька – меня… Выпили.

Слова

Есть в русском языке слова и речения, которые не могут жить в городах – словно боятся шума толпы, скрежета машин и фабричного дыма. Они селятся в лесных деревеньках, живут красивой жизнью, как летние травы.

Ученые называют такие слова диалектизмами, а местные жители просто дружат с ними со своего младенчества.

…В лесу росло столько грибов, что, казалось, трудно ступить, чтобы не надломить шляпку. Я бродил по лесу, потом вернулся домой, спросил сына моей хозяйки: «А мать где?» – «А за грибами на упряжку пошла».

«Упряжку… упряжку… – подумал я. – Уж не возят ли они на телеге грибы из леса?»

Но все было проще: «на упряжку» здесь говорили как «на минутку», «ненадолго».

В другой раз сказал мне старик: «Не ходи на реку. Скоро мочкий дождь пойдет».

«Мочкий» – тог, который вымочит. И вправду, хлынул дождь, крупными каплями стучал по лопухам, сбивал с ветки молодой вишневый цвет.

У Онежского озера я заблудился в лесу. Встретил ребят на берегу. Они играли в моряков, и вид у них был решительный. «Идите по кенде – попадете в деревню», – сказал старший, в матросской бескозырке, и это слово «кенда» звучало в его устах как какой-то старинный корабельный термин. А оказалось, что по-здешнему «кенда» – тропа вдоль воды.

В пасмурные городские дни я иногда мечтаю о горных алых цветах марьины коренья или об огромных – с блюдце– полевых ромашках. Так же и с этими словами – отрадно, что они живут где-то, как диковинные яркие цветы, и делают русский язык еще глубже и необычней.

Раздумье о доме

Я шел по взгорьям, легко пружиня на мхах, с треском ломая сучья в зарослях. Поздняя осень чувствовалась во всем. Издали рябина в багряных гроздьях выглядела еще прекрасно, но, подойдя ближе, я увидел, что многие ягоды потускнели, осыпались в бурую листву.

На холме показались из-за леска два дома. Я пошел быстрее и через десять минут добрался до них. Один дом, почти разобранный, как будто покачивался от ветра, насквозь проглядывался и являл собой полное запустение. Другой – ладно обшитый, с заколоченными окнами, с дверью на запоре. Все в нем вроде пока хорошо, но это обманчивый вид, потому что не касается его ничья заботливая рука, и он, созданный могучим, дряхлеет от одиночества.

Холмы, на которых стояли дома, поднимались выше других окрестных холмов, и с них видны были темные-темные дальние леса. На холмы неумолимо и жестоко наступал ивняк, захватывая все новые и новые куски земли. Земля словно съеживалась, делаясь маленькой и беззащитной.

Возле домов на крепком суку прибита скворечня, – наверное, еще в те годы, когда детские голоса раздавались у дома. Ныне она покосилась, почернела от дождей. Внутри ее темно, и как будто ощущаешь сырость, вырывающуюся оттуда. Хочется скорее уйти, хлюпать по болотной траве, жевать горько-сладкую рябину.

А из головы не выходят эти две избы. Думаешь, все– таки дом у человека всегда один. И если покидает он его, то становится трудно и птицам, которые вились возле крыши, и полям, которые простирались за порогом. Человек в ответе перед ними, не знающими человеческой речи и не могущими ничего сказать.

Где хозяева изб? Какая судьба заставила бросить эти обетованные края и бежать? Я не знал, и некого было спросить. Ни судить, ни оправдывать их я не мог. Но мечтал о тех временах, когда ничто не будет гнать человека из родных до последнего бревнышка домов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю