Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Из оятского дневника
ЗимаВсю жизнь я прожил в городе. И когда приходила зима, я сразу видел выпавший во дворе снег и светло-серые небеса над головой, видел зиму всю сразу в ее пышном виде.
Нынешний год я провел в деревне.
…Еще вчера листья были влажными, бурыми, а наутро побелели и стали скользкими. Тонкие пластинки льда легли на траву, и трава замерзла, застекленная, как в музее. Зернами рассыпались по земле снежинки – и оставшиеся зимние птицы удивлены, встревожены, оживленно переговариваются, поглядывают на белое зерно – вот-вот начнут клевать…
Когда я приезжаю ненадолго в город, товарищи спрашивают меня:
– Ну как? Что интересного видел?
Я говорю:
– Много чего. Вот, например, видел, как зима начинается.
Они улыбаются: мол, чудишь. Как им объяснить, что я стал богаче, потому что увидел рождение одного из таинств природы и зима мне теперь ясна с самого начала.
Колька-рыжийЯ поселился в доме на берегу Ояти. Комната была удобная, но непригодная для зимы, и школьники пришли ее утеплять. Они шпаклевали окна, обивали дверь, таскали мусор… И все время, словно невзначай, приглядывались ко мне. И вдруг остроносый Лешка Антонов сказал:
– Тут до вас года два назад Колька-рыжий жил.
Потом я узнал подробности. Ребята из дальних деревень жили в интернате, а по вечерам зачастую ходили в гости к соседу Кольке-рыжему.
Кольке-рыжему исполнилось тридцать, и он был женат, И наверное, рубаха-парень. Он работал шофером, приезжал домой поздно. Ребята, заслышав его машину и выждав какое-то время, чтобы Колька поел и отдохнул, шли к нему. У Кольки-рыжего они играли в шашки и слушали радио.
Через какое-то время Колька проштрафился – не по правилам машину вел, что ли. Хотели его на некоторый срок лишить водительских прав. И тогда, может быть сгоряча, поднялся он с семьей и махнул неизвестно куда.
После Кольки-рыжего разный народ перебывал в этом доме, но все селились ненадолго, спешили, не замечали ребят.
И вот теперь ребята прикидывали, кто я такой. А вдруг все будет так, как при Кольке-рыжем.
Вечером пришел Лешка, попросил помочь по русскому. Мы сделали упражнение, побеседовали.
Лешка осторожно взглянул на меня:
– А вот в том углу у Кольки-рыжего радио висело.
Я понял намек.
– Съезжу, Леша, в Ленинград, привезу радио.
Странно, конечно, но в чем-то я завидовал этому незнакомому мне Кольке-рыжему – ведь Колька-рыжий был, наверное, человек, раз так долго мальчишки помнят его.
Начало раздумийУ Лешки Антонова, который часто приходит ко мне, есть друг Васька.
Васька высок, строен, с нежным красивым лицом. Ходит он, даже в страшные оятские морозы, в бескозырке, «как носили герои, слегка набекрень». Он старше Лешки года на полтора – ему шестнадцать.
Васька нравится мне своей неторопливой уверенностью. Когда он обращается при разговоре – независимо от возраста собеседника, будь то старший или младший, – говорит: «Так вот, малец!» Если взрослые выговаривают ему за эти слова, он роняет, насмешливо улыбаясь:
– Это же присказка… Фольклор.
Лешка всецело под его влиянием и старается подражать, но выходит у него это подражание неловким и мило– смешным.
Но вдруг случилось нечто неприятное и просто отталкивающее. Избалованный вниманием, желая, видимо, потрясти всех своим остроумием, Васька высунулся из окна интерната и крикнул инвалиду дяде Ване:
– А где нога у тебя? Или баба откусила, малец?
Ребята опешили, замолчали, разошлись. Злая и нечеловеческая несправедливость этих слов потрясла мальчишеские сердца. Вечером была школьная линейка, на которой Ваську отстранили от учебы на несколько дней в знак наказания.
Я тоже потерял симпатию к нему, и когда вечером пришел ко мне опечаленный Лешка, я сказал:
– Пусть больше Василий ко мне не является…
Лешка кивнул. Ему было тяжело. Он любил Ваську. Но и осуждал его, как все.
Дня через три Лешка постучался в дверь.
– Не придет.
– Кто не придет? – не понял я.
– Я передал Ваське, чтобы он не приходил, пока он негодяй, – сказал Лешка таким драматическим голосом, каким, наверное, должен говорить муж после убийства своей неверной жены.
Мы помолчали. Стали топить печь.
– А когда дядя Ваня его простит, он ведь не будет уже таким негодяем? – с надеждой спросил Лешка.
– Может быть, Леша, – ответил я, – хотя есть на земле обиды, которые человеку никак не простить…
Мы сидели, глядели на огонь и почти не разговаривали.
А когда он уходил, мне привиделось, что на лбу у него залегла первая легкая морщинка. Может быть, она мне и показалась в полумраке сеней, но если что-то кажется, то ведь и это уже что-то значит.
КузнецЖивет в Новом селе кузнец. Не одному поколению пегих, каурых, буланых коней ладил он звонкие подковы.
А ныне кузнец стар, ноют осенью раны, полученные на всех войнах, начиная с первой, германской. Не часто он из дома выходит.
Кузнец сухощав, узок лицом, волосы темны, седину заметишь, лишь приглядевшись.
Я вошел к нему в избу и почувствовал запах березовых поленьев—березовые бруски лежали всюду, сверкая белизной.
– Что это вы мастерите? – спросил я.
Когда отказали кузнецу ноги и не смог он у наковальни стоять в кожаном переднике, помахивая кувалдой, затосковала его душа. Стала его болезнь сушить, приезжий доктор прописал порошки, а кузнец их пускал по ветру и томился еще больше.
– Ну, что ноги, батя? – сказал сын. – Руки у тебя десяти пар ног стоят…
И договорился сын с колхозом, чтобы попросили отца изготовлять грабли.
Вот и мастерит он грабли теперь. По двести штук за зиму.
Он берет березовое полено, долго примеряется к нему, в ладонях повертит, прежде чем ударить топориком. А ударит—и сразу полено какой-то иной облик обретает.
Грабли стоят у стены, как солдаты в одной форме. А приглядись—и они все разные. У одних– зубья навыкат, что-то хищное в них; другие – ласковые, как дамские гребенцы. У всех свое выражение, словно грабли смеются, злятся, хохочут, улыбаются. И все потому, что зубья как-то неуловимо смещены, наклонены, сдвинуты.
Есть у кузнеца, когда он кончает новые грабли, нечто от знаменитого папы Карло: так же кузнец прищуривается, подмигивает и дает веселого шлепка своим граблям – идите во поле летом, деревянные ребятишки, трудитесь да озоруйте в меру.
Я не видел кузнеца, когда он сидел на крылечке в тоске, печалясь об ушедшей силе. Я даже представить его себе таким не могу.
Мы ели сало с картошкой, подцепляли вилкой грибки, пили чай и шутили и серьезным размышлениям предавались. А грабли стояли у стены – будто любопытные балагуры глазели на нас…
Петр ГригорьевичЗавхоз Петр Григорьевич человек пожилой, маленького роста, ссутулившийся. Он целыми днями на своем складе – отпускает паклю, принимает толь, отвешивает гвозди…
А как выпьет Петр Григорьевич, он отыскивает меня и просит:
– Слушай, я тебе жизнь свою расскажу, а ты опиши ее в подробности. Так вот. Была гражданская война. А я отделенный. Спит рота. Часовой уснул. А тут белые. Убили командира. Опешили все. И я как крикну: «Рота, в ружье! Пли!» – Он улыбается блаженно и добавляет – Аж сейчас дух захватывает…
И молчит и смотрит трезво куда-то поверх моей головы, и словно видит себя, молодого, в расстегнутой гимнастерке, с трехлинейкой в руках, спасающего положение…
– Ну, а что дальше? – спрашиваю я.
– Так вот. Была гражданская война. А я отделенный…
И снова повторяет Петр Григорьевич все слово в слово, и снова замолкает после фразы «аж сейчас дух захватывает». Я уже и не прошу его продолжать, знаю, что дальше он не сдвинется.
Когда он уходит, то говорит строго:
– Так, значит, напиши книгу о моей жизни.
– Напишу, Петр Григорьевич.
– И чтоб толстая была, – добавляет он и уходит, и идет молча по снежной тропке наедине с самым героических: мгновением своей жизни.
А наутро он бодр и подвижен, как всегда. И снова режет толь, отпускает фанеру, отвешивает гвозди…
Об уваженииЯ написал очерк о леснике. Очерк ему понравился. Как-то, в тридцатиградусный мороз, встретил я его в деревне.
– Пойдем в лес, Николаич, – сказал он.
– Стужа какая, померзнем.
– Это верно, холодно, а все же пойдем.
– Чего так спешно? – удивился я.
Он смущается немного.
– Видишь, ты мне уважение оказал, хочу и я тебе уважение оказать. Ну, могем поллитру выпить – так слишком просто. Лучше в лес пойдем – я тебе покажу, как лес живет, как дышит, – это мало кто знает.
Василий Иванович ХарламовИспокон веков славились лодейнопольские плотники. Они рубили избы и ладили корабли еше со времен царя Петра.
Василий Иванович – потомок умельцев и сам умелец.
Семья у него большая – в Кеми, под Выборгом, да и в самой деревне живут взрослые дети. Они учительствуют, водят поезда, возделывают землю. Младшая – милая девушка Тамара – окончила одиннадцатый класс и заведует деревенским клубом.
По праздникам Василий Иванович навещает детей. Домой возвращается довольный и приосанившийся.
– Семеро у меня, – говорит он, – и все мною в люди спущены!
«В люди спущены» – он произносит эти слова несколько торжественно, как старый лодейнопольский корабел, который знает, что его корабли надежны.
МатьПо пути в дальнюю деревню зашел я передохнуть к Потапу Ивановичу. Потап Иванович и жнец, и швец, и на дуде игрец. Семья у него большая – девять человек детей. Правда, сейчас с ним живут лишь те, кто еще в школе учится.
Ему пятьдесят три, а жена его помоложе, но выглядит– не преувеличу – лет на семьдесят, да к тому же и ходит она согнувшись.
Когда жена вышла, я спросил:
– Что с ней?
– Шестой год так. Девочка у нас была, последняя, десятая, Машенькой звали… Утонула она пяти лет от роду. С той поры не может мать в себя прийти – погнуло ее.
Он помолчал, закурил.
– Лето жаркое выдалось. Пошла Машенька с подругами к реке. У нас с малолетства все плавают. И она по воде ручонками бьет, движется. Незаметно от берега отдалилась. Тут Демьян Аверьянов на лодке, – электрик он нынче, а тогда парнишкой был. Уцепилась Машенька за его лодку, а он – какой черт дернул – возьми да крикни: «Не трожь, ходу мешаешь!» Машенька и отпустила. И под воду прямо ушла.
Я в то время на пожне косил. Услышал крик, бросился к реке и в воду. Многие с берега прыгали – Машеньку искать.
Нашли ее часа через два, принялись откачивать, да бесполезно– у ней только капельки крови изо рта и хлебные крошки пошли… «Не мучьте дитё!» – заплакал и понес ее» Мать без сознания упала…
Входит жена.
Потап Иванович вздыхает. Наступает тягостное молчание. Я пытаюсь отвлечь его, поднимаю с пола выкроенные из телячьей кожи голенища, спрашиваю:
– Сапоги шьете?
– Мастерю. Работы без спешки – на три дня. А за шитье – четыре рубля плата. Демьян Аверьянов кожу принес, ему и тачаю…
Я невольно вздрогнул, снова услышав это имя, а у матери дрогнули плечи, и она вышла в соседнюю комнату.
ХозяйкаЯ был приглашен на праздник к директору школы. Гостей собралось человек десять. Стол заставлен в изобилии той здоровой едой, которую в городах называют «деревенской», – в глубоких тарелках вареные яйца, яичница, картошка со свининой, картофельный пирог…
Уже выпили гости по второй, а хозяйка все не садилась за стол. Средних лег, невысокая, очень живая, она подавала чистые тарелки, бегала на кухню, что-то несла, что-то убирала.
– Садитесь, Ольга Ивановна, – просили гости, но она лишь улыбалась сердечно и снова устремлялась к плите или с той же милой улыбкой подкладывала гостям в тарелки.
– Садитесь, Ольга Ивановна!
Она улыбалась, но не садилась, – и вот уже дымящаяся уха красуется на столе.
Но когда гости запели песни, она, словно позабыв о своих хозяйских делах, села и тоже запела, мягко и неожиданно звонким голосом.
Гости пели, как говорится, «во всю силу», не жалеючи легких, а она выводила песню легко, вкладывая в нее какой то трепет и искренность. И получалось само собой, что наши голоса притихали и последние слова песни она пела одна, волнуя всех.
Потом она спохватывалась и уходила на кухню, а мы кричали ей вслед:
– Ольга Ивановна, садитесь!
…На следующий день я припоминал подробности праздника и все думал, какая хорошая и простая женщина Ольга Ивановна.
Но потом поймал себя на том, что ведь я с ней даже словом не перемолвился и сама она почти ничего не сказала, а только хозяйничала, улыбалась нам да еще пела…
Шаги в космосеЧеловек в космосе. Да не просто в космосе, а выходит из ракеты и возвращается в нее.
Событие фантастическое, и весь день торжественно гремит музыка, произносятся речи.
И все-таки чего-то мне не хватает. Чего? Я и сам не могу точно сказать.
Захожу днем к председателю домой. Его жена, добрая и ласковая женщина, встречает радушно, приглашает к столу.
И вдруг она расплывается в улыбке:
– А у меня сегодня два праздника – Леша четверть без троек окончил и наши космонавты приземлились.
И она так просто и естественно объединила эти два события своей жизни, что событие великое, космическое сразу стало каким-то домашним, человечным, приобрело черты, которых, наверное, мне в нем и недоставало.
Роберт ДеревягинВпервые я увидел его на литературном вечере в лодей– нопольском Доме культуры.
Это был невысокий паренек, круглолицый, сероглазый, с резкими чертами лица. Но не своей внешностью он привлек меня, а тем, как сидел. Он сидел, наклоня голову, чуть подавшись вперед, морща лоб, словно не на вечере лирической поэзии, а на серьезном докладе.
В перерыве нас познакомили.
– Роберт Деревягин, секретарь райкома комсомола.
После этой встречи мы не раз виделись с ним. Однажды он зашел ко мне в гостиницу.
– Хотите, я ваши стихи почитаю, – сказал он через некоторое время.
Мне было лестно.
– Конечно, – ответил я.
Он прочел наизусть одно, второе…
– У вас есть моя книга?
– Нет… Я ваши стихи на вечере слышал.
– Не хотите ли сказать, что запомнили их с голоса?
– Да.
Мне оставалось только развести руками.
В школьные годы пришла Роберту мысль грандиозная и наивная – перечитать всю мировую литературу и усвоить ее. Он стал тренировать память – каждый день учил по странице прозы. И развил свою память феноменально.
Роберту всего двадцать три года, а должность у него ответственная, и справляется он с ней как-то весело и умно.
У нас в деревне Надпорожье должна была праздноваться комсомольско-молодежная свадьба. Я позвонил в Лодейное Поле и пригласил Деревягина.
Роберт приехал под вечер, после работы, отмахав на райкомовском «газике» девяносто километров.
…Он бежал по сугробам, прорываясь со всеми к невестиному дому, чтобы, по местному обычаю, украсть ее.
…Он платил выкуп, когда перед санями молодых на дороге разложили костры и не пропускали свадебный поезд.
…Он весь вечер играл на баяне, плясал, произносил речи, смеялся.
А наутро в райкоме говорил товарищам:
– Писать трудно. Руки одеревенели – весь вечер на баяне играл.
Меня привлекала в нем неуемная жажда жизни. Помню, как двое суток просидел он в одном колхозе, пока не был собран кворум и не провели собрания.
Ему говорили:
– Давайте начинать. Всего трех человек недостает.
– Подождем, пока явятся, – с железным упорством повторял Роберт.
А совсем недавно он пришел ко мне и положил на стол пачку стихов, своих собственных.
Они выглядели не очень умелыми, но, пронизанные строгостью и сердечной чистотой, составляли как бы часть самого Роберта.
Были среди них строки о погибшем отце, молодом солдате.
Часто отца вспоминаю,
Знаю – меня не осудят,
Если стихи я слагаю,
Пусть это памятью будет.
И я, еще ничего не говоря ему о стихах, подумал, что жизнь Роберта озарена подвигом его отца, который пал на границе в сорок первом году и которому он, Роберт, нынче ровесник.
Ранний апрельЯ иду по снежной реке на остров, густо заросший вербами. Издали остров кажется огромным пятном – ивовые ветки порыжели.
Сережки уже сбросили свою кожуру и выглядят ослепительно белыми, атласными, нежными.
По ночам подтаявший снег стынет на морозе, и образуется блестящий крепкий наст. Зимой в лес не ступишь – сразу по пояс в сугроб провалишься. А сейчас я уверенно сворачиваю с дороги, иду по холмам, лощинкам, кустарниковым зарослям. Мягко подается под ногой наст, но тяжесть выдерживает. Вокруг деревьев углубления – это тает снег от нагретых лучами стволов.
Но самое замечательное, что можешь нынче куда хочешь идти, словно весенняя природа, уже предчувствуя свое торжество, приглашает в покои к себе Человека и одаривает его солнцем, синевой, первым и тревожным шелестом ивовых прутьев.
Как сапожник Прон лишился своих заказчиковЖили в деревне сапожник Прон-хромой – у него одна нога на протезе была – и охотник Пров. Оба мастерами своего дела были. Прон тачал такие сапоги, что хоть в Москву на выставку. Пров так метко бил зверя и птицу, что хоть всю деревню мог накормить. Славились они по округе как умельцы.
Но даже у умельцев есть свои недостатки. Были они и у Прона с Провом: любили выпить друзья при случае.
Однажды Прова вызвали в орс и сказали:
– Даем тебе лицензию на отстрел лося. Мясо магазину надо.
Вскоре Пров убил лося. Мясо и шкуру сдал, а копыта с собой понес в деревню. Пошел под хмельком, потому как деньги получил.
Наведался прежде всего к другу Прону.
Стали обмывать удачную охоту, благо у Прона жена в отъезде, а Прова никто не ждет– вдовец он. Ставили друг другу по чекушке, глядит Пров, а у него денег совсем мило в кошельке.
– Слушай, Прон, купи ты копыта.
– На что мне копыта, – отвечает Прон.
– А ты к протезу примастеришь, ходить ловко будет.
– Да ну? – задумался с хмеля Прон.
– Да как же не так! Лось зверь, а эвон на копытах какой гон дает.
– Это верно, – почесал затылок Прон.
И купил два копыта. Одно – на протез, другое – про запас.
Ушел Пров. Стал Прон копыто прилаживать. Приладил. Встал на копыто и сразу кособоким сделался. «Это от непривычки», – подумал.
А в это время бабка-соседка за ботинками пришла и видит: стоит Прон и копытом постукивает о половицу.
– Дьявол, – обмерла бабка и из сеней одним духом.
Сообразил Прон – не так что-то, и решил снять копыто.
Сел на лавку, снимает его.
А бабка тем часом других привела, те в окно заглянули – и обалдели. Шепчут:
– Он копыто отымает… А сам весь черный…
И все врассыпную.
С тех пор старухи Прону даже на починку сапог не носят, а Пров, как навеселе, посмеивается:
– Ну, как копыта? Не сносил? А то у меня еще два есть с задних ног!..
Из охотничьих баекСобрались мы с Ванькой на охоту – выпили.
Пришли мы с Ванькой в лес – выпили.
Собаку с поводка спустили – выпили.
Глухаря на ветке увидели – выпили.
Пальнули. Я – в Ваньку, а Ванька – в меня – выпили.
Я – Ваньку убил, а Ванька – меня… Выпили.
СловаЕсть в русском языке слова и речения, которые не могут жить в городах – словно боятся шума толпы, скрежета машин и фабричного дыма. Они селятся в лесных деревеньках, живут красивой жизнью, как летние травы.
Ученые называют такие слова диалектизмами, а местные жители просто дружат с ними со своего младенчества.
…В лесу росло столько грибов, что, казалось, трудно ступить, чтобы не надломить шляпку. Я бродил по лесу, потом вернулся домой, спросил сына моей хозяйки: «А мать где?» – «А за грибами на упряжку пошла».
«Упряжку… упряжку… – подумал я. – Уж не возят ли они на телеге грибы из леса?»
Но все было проще: «на упряжку» здесь говорили как «на минутку», «ненадолго».
В другой раз сказал мне старик: «Не ходи на реку. Скоро мочкий дождь пойдет».
«Мочкий» – тог, который вымочит. И вправду, хлынул дождь, крупными каплями стучал по лопухам, сбивал с ветки молодой вишневый цвет.
У Онежского озера я заблудился в лесу. Встретил ребят на берегу. Они играли в моряков, и вид у них был решительный. «Идите по кенде – попадете в деревню», – сказал старший, в матросской бескозырке, и это слово «кенда» звучало в его устах как какой-то старинный корабельный термин. А оказалось, что по-здешнему «кенда» – тропа вдоль воды.
В пасмурные городские дни я иногда мечтаю о горных алых цветах марьины коренья или об огромных – с блюдце– полевых ромашках. Так же и с этими словами – отрадно, что они живут где-то, как диковинные яркие цветы, и делают русский язык еще глубже и необычней.
Раздумье о домеЯ шел по взгорьям, легко пружиня на мхах, с треском ломая сучья в зарослях. Поздняя осень чувствовалась во всем. Издали рябина в багряных гроздьях выглядела еще прекрасно, но, подойдя ближе, я увидел, что многие ягоды потускнели, осыпались в бурую листву.
На холме показались из-за леска два дома. Я пошел быстрее и через десять минут добрался до них. Один дом, почти разобранный, как будто покачивался от ветра, насквозь проглядывался и являл собой полное запустение. Другой – ладно обшитый, с заколоченными окнами, с дверью на запоре. Все в нем вроде пока хорошо, но это обманчивый вид, потому что не касается его ничья заботливая рука, и он, созданный могучим, дряхлеет от одиночества.
Холмы, на которых стояли дома, поднимались выше других окрестных холмов, и с них видны были темные-темные дальние леса. На холмы неумолимо и жестоко наступал ивняк, захватывая все новые и новые куски земли. Земля словно съеживалась, делаясь маленькой и беззащитной.
Возле домов на крепком суку прибита скворечня, – наверное, еще в те годы, когда детские голоса раздавались у дома. Ныне она покосилась, почернела от дождей. Внутри ее темно, и как будто ощущаешь сырость, вырывающуюся оттуда. Хочется скорее уйти, хлюпать по болотной траве, жевать горько-сладкую рябину.
А из головы не выходят эти две избы. Думаешь, все– таки дом у человека всегда один. И если покидает он его, то становится трудно и птицам, которые вились возле крыши, и полям, которые простирались за порогом. Человек в ответе перед ними, не знающими человеческой речи и не могущими ничего сказать.
Где хозяева изб? Какая судьба заставила бросить эти обетованные края и бежать? Я не знал, и некого было спросить. Ни судить, ни оправдывать их я не мог. Но мечтал о тех временах, когда ничто не будет гнать человека из родных до последнего бревнышка домов.