355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Шестинский » Блокадные новеллы » Текст книги (страница 21)
Блокадные новеллы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:23

Текст книги "Блокадные новеллы"


Автор книги: Олег Шестинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Голос

Мой дом стоит поодаль от деревни. Он большой, разделен надвое толстой бревенчатой стеной, и за стеной живут молодожены – доярка и рабочий леспромхоза.

Долгими зимними вечерами, когда устаю от чтения и работы, я ложусь на кровать и слушаю звуки, которые долетают в мой бревенчатый терем.

Ветер свистит, выламываясь на разные лады.

Лают собаки, по привычке.

Соседка входит к себе в комнату и бросает у печи охапку дров.

А однажды я услышал младенческие всхлипы, тихое и долгое урчание – у моих соседей народился ребенок.

Новый голос был неожиданным и чем-то завораживал, как йавораживает мягкий свет луны в полночь или последний лет журавлей над мокрыми рябинами. Казалось, что этот голос еще принадлежит не столько человеку, сколько приводе. И одновременно в его настойчивой интонации я словно слышал: «Ну, как на Земле? Хорошо или плохо?»

Пасмурное летоСеверные записки
I

Шел дождь, моросящий, бесконечный. С Двины дул резкий ветер. Мы с товарищем, Сашей Еловым, сидели в Архангельском аэропорту, ожидая самолет на Пинегу: каждые полчаса радио объявляло, что рейс задерживается.

Наконец, не выдержав ожидания, пошли в ресторан. И сразу не повезло. Два дня назад, когда мы ужинали в архангельской гостинице, к нам за столик подсела пара (поскольку свободных мест не было): женщина – дородна, па обеих руках массивные золотые кольца; мужчина – тщедушен, с маленькими круглыми глазками. Они недовольно взглянули на нас, словно мы подсели к ним, а не они к мам; заказали шампанского, выпили, попросили бутылку убрать и тогда приступили к обеду, вдумчивому и обильному. Они переговаривались между собой скороговоркой, как бы заслоняясь ею от нашего слуха, но мы невольно улавливали отдельные фразы:

– Машка-то, дура, за него пошла… А он – сто двадцать зарплата, и пой романсы при луне…

Она трогала иногда за локоть своего соседа, поводила глазами:

– …На ту, на ту взгляни-ка, потом расскажу…

Когда они пообедали и ушли, Саша убежденно сказал:

– Торгаши.

…Нашей официанткой в аэропорту оказалась именно та соседка по столику. Она, конечно, узнала нас, – невидяще взглянула и проплыла мимо. Весь ее вид говорил: «Не велики бары… Чем лучше меня?» Наше присутствие словно унижало ее: «Вчера за одним столиком сидели, а сегодня обслуживать вас!..»

Минут через сорок, не глядя, она взяла заказ. Мы не волновались – спешить было некуда: радио снова сообщило о задержке самолета на Пинегу.

К концу обеда появился за столиком сосед; он посидел немного, затем сам отправился в буфет и принес две бутылки пива. Пил мелкими глотками и при каждом глотке благодушно покачивал головой. Чувствовалось, что ему крайне хочется поговорить.

– Вот пьете вы. – решился он и указал пальцем на минеральную воду. – А что от нее толку? Язык пощиплет, до нутра не дойдет. От болезни, может?

Мы сказали, что не от болезни, а просто нравится.

– Оно верно. Кому что. У нас-то село большое, даже своя аптека есть. От аптеки однажды закупщика на юг послали, за целебными водами. Тот три месяца в селе не появлялся– на песке там вальяжился. А потом целый вагон такой воды прибыл: дескать, смотрите, не зря я время терял, воду для вас раздобывал… Столько бутылок в селе оказалось, что их по всем магазинам распределили, даже в промтоварном, в игрушечном отделе стояла. А кому опт нужна, коли у нас своя ключевая, подземная? Одна только дачница из Архангельска ее брала, да много ли она употребит за лето? Стояла так вода, стояла, а потом ее попробовали однажды, а она уже протухшая, с запахом. Ну ее, ясно дело, списали, вылили, а бутылки в сельмаг сдали… И опять хорошо – сельмаг план по пустым бутылкам перевыполнил, а кое-кто на выручку настоящей белой купил… А куда путь держите?

Объяснили.

– Рано выбираетесь. Морошка еще не поспела. А дней через десять добра станет.

– Поздно нам через десять дней.

Сосед неожиданно спросил:

– Видно, вы люди искусства? – И добавил с обезоруживающим простодушием: – А то какой дурак в это время сюда в отпуск поедет– комаров полно, а морошки еще нет…

II

«Самолет на Пинегу. Просим пройти па посадку», – музыкой прозвучало в аэропорту.

Долетели. Вышли из самолета на летное поле и сели в автобус, который шел в самый поселок. Вдруг женщины в автобусе бросились к окнам, толкаясь и налезая друг на друга.

– Убиец! – страшно прошептала одна, и все вздрогнули, еще теснее прижимаясь и напирая, чтобы разглядеть человека.

Возле автобуса под охраной милиционера стоял плотный черноволосый мужчина в белой распахнутой рубашке с отложным воротником. Он заметил всеобщий интерес к себе, но с непроницаемым, словно застывшим, лицом смотрев в сторону леса, где простирались пустынные луга. Не шевелился, не менял своего положения. Милиционер присел на лавочку, размял сигаретку. Из-за поворота выскочила машина; милиционер, не докурив, поднялся и строго взглянул па своего подопечного…

Историю этого убийства мне рассказали впоследствии.

В леспромхозе работала девушка, лет двадцати. По вербовке приехала. Парням она нравилась, приставали к ней. Она не заставляла страдать – кого хотела, того приголубливала.

Влюбился в нее мастер, сорокасемилетний лесовик. Где– то на юге жила у него семья, но он как-то сказал девушке:

– Все порушу, а без тебя мне не житье…

– На что я тебе, меня – видишь – сколько любить желают…

– Ни один не подойдет боле, а для тебя ничего не пожалею.

– Вон как – староват да хрящеват, а туда же, – зло обрезала.

Но на удивление лесорубов, один за другим отошли от нее ухажеры, и сама она вроде притихла, «замерзла», как показывали потом свидетели. А мастер комнатку для нее отдельную схлопотал, темную, крохотную, рядом с конторкой, но все своя. Иногда приходил к ней, разговаривали они, вернее, он говорил, а она только или словечко вставит, пли рассмеется. Перегородка с конторкой тонкая, все слышно, а когда мастер заходил, то в конторке особо прислушивались. Однажды сказал ей мастер:

– Конец скоро контракту моему. Уедем вместе в Гомель, дом у меня там родительский. Тепло. Вишен полно.

– А твои-то как? Жинка родная?

– Не заботься. Тебе она не встретится. На развод подал.

– Спешишь, начальник, – протянула девушка и добавила медленно: – А в чем бы, к примеру, я к тебе в Гомель поехала – в ватнике да шароварах?

– Это дело никакое, – быстро произнес он, – командируюсь днями в Архангельск, все в универмаге заберу, что по списочку укажешь.

Бабы за перегородкой даже слюну сглотнули:

– Вот это да!

Мастер скоро уехал в командировку. Его видели, когда он вернулся из Архангельска. Шел в шляпе и галстуке.

– Ну и франт, – улыбнулся ему шофер с лесовоза, когда они встретились в поселковой столовой и выпили по кружке пива. Тот же шофер потом показывал на суде, что мастер был трезв, весел и, кроме как большую кружку пива, ничего в рот не брал.

В леспромхоз мастер добрался вечером – и прямо к конторке. Все уже ушли, лишь у девушки сквозь занавеску свет просвечивал.

– Открой, – сказал мастер.

– Поздно, – ответила девушка, – я не одета.

– Да я ведь тебе – глянь – что навез!

«Тут я не удержался спьяна и чихнул», – это уже показывал на следствии Федька Левша, который был в тот вечер у девушки.

Мастер рванул дверь, с крючка сорвал, встал на пороге. Из показания Левши следует, что мастер встал на пороге «…ровно зверь. Свертки один за другим выронил. На меня не глядит – ее глазами полосует… А она халатик на себе запахивает, от волнения пуговицей в петельку не попадает. Да как тут крикнет на него: «Чего надо! Пошел, старая образина! Я с молодыми хочу!» Огляделся мастер – топор В углу. Схватил он его, махнул… Тут я в беспамятстве в окно прыгнул, стекло разбил и бежать…»

А мастер, убив девушку, разделся, схватил шест и бросился к проруби. Привязал шест к ногам и кинулся головой вниз в прорубь. Шест привязал, чтоб труп его не искали потом, – сразу из ледяной воды вытащили бы за палку.

Но случилось иное. От Федькиного крика всполошились в поселке, уразумели кое-что от Федьки, рванулись к конторке, а река возле конторки, и сразу увидели – из воды ноги торчат, к шесту привязаны. Вытащили мастера, в тепло отнесли, откачали – он сначала всех матом крыл, после впал в беспамятство… С воспалением легких лежал, вылечили, на следствие в Архангельск отправили, а теперь привезли в Пинегу судить.

Взглянул я еще раз на пинежского Отелло: милиционер подсаживал его, он, сгорбившись, лез в машину.

III

– Оставлена комната писателям. Коли писатели, заходите, – тетка в Доме приезжих оглядела нас с ног до головы, – а коли нет, выставим. Как вас заприходовать? Фамилии?

Поселок Пинега раскинулся вольно, вдоль реки. Зашли в лавку, взяли консервы «закуска» под ласковый говорок продавщицы:

– Вкусные, ешь и никакого от них в желудке осадку нету…

Отправились в Дом приезжих. Тут-то и встретился он нам, погорелец Афонькин.

Он стоял, покачиваясь, у входа в Дом приезжих и вяло переругивался с дежурной. Дежурная, с распаренными от стирки руками, волновалась и не пускала его в дом.

– Поселй, – тянул Афонькин.

– Да у тебя все огузье мокрое! – возмущалась дежурная.

– В дождь попал, с того лишь, – и голосом, набирающим силу: – Позвать мне заведующую!

Дежурная взвилась:

– Мне умирать некогда, а я тебе заведующую звать буду! Иди спать, где напился!

– А я в тайге напился!

Они долго препирались, я не стал ждать конца их перебранки и поднялся к себе в комнату. Через некоторое время в дверь ко мне постучали – и вошел Афонькин. Он выглядел трезвее и речь вел связно.

– Я, как сегодня у директора леспромхоза был, вас видел у него. Вероятно, вы начальник какой, ну рассудите же нас…

Я ответил, что он обознался, к директору леспромхоза я не заходил и никакой не начальник.

Афонькин не поверил, хитро прищурился, достал из кармана документы, протянул мне:

– Ну, рассудите же нас… Из погорельцев я… Чего он так со мной?..

Афонькин был из Мордовии, из русской деревни. Однажды жарким летом загорелся пустой сарай, ветер перекинул пламя на ближайшую избу, вспыхнула она – и полдеревни слизнул огонь. Изба, где жил Афонькин с отцом и матерью, тоже сгорела. Сами спаслись, а из добра лишь самовар вытащили да одежонку кое-какую. Плача, потом головешки перебирали, железные вещи находили – покореженные и обугленные.

Дали им, как погорельцам, пособие, да ведь на пособие дом не сладишь. Пристроил Афонькин своих стариков на время у родни, а сам завербовался на север, чтоб лесу на новый дом заработать.

В договоре его с леспромхозом отмечено было– обязан леспромхоз отправить стройматериалы в Мордовию железной дорогой, когда истечет срок контракта.

Афонькин старательно работал. У себя в деревне он слыл хорошим печником, и здесь, на севере, его мастерство в почете было: то печь где переложить, а то и новую поставить. Вина не пил, разве что по праздникам.

Год с лишком минул, месяцев восемь до истечения контракта оставалось. И тут получил он письмо от родителей. «Сынок наш, – писал отец, – все крепились мы с матерью. Понимаем, что ради нас поехал ты в холодную страну работать, да уж мочи нашей больше нету. Живем у родственников не нахлебниками, трудимся с матерью оба, а не угодить никак на них. Все-то их стесняем, все-то на пути их встреваем. Уж второй месяц переселены в чуланчик, оно бы и ничего, да зима наступит, а тут дыры в полу и стенах, – снег, верно, захаживать станет. Я, знаешь, человек солдатский, стерплю, коли ненадолго, а матери худо, ото всего вздрагивать зачинает… К тому пишу, что не могло бы твое начальство поране нам лес отгрузить, до срока твоего. Надо, так и сам им письмо напишу, объясню, что ты парень честный, все по норме отработаешь…»

Отпросился у бригадира Афонькин на один день и поехал в дирекцию с отцовым письмом, чтобы сделали ему некоторую уступку. К директору явился.

– Иван Иванович обедает, – секретарша ему.

«Ничего, подожду», – подумал Афонькин.

Он прошелся по поселку, встретил знакомого, пивком с ним побаловался, попутно свое дело рассказал. Тот хлопнул Афонькина по плечу:

– Порядок будет!.. А если он что-либо заупрямится, ты ему прямо по кодексу давай: «Человек человеку – брат» – и тут уже твоему директору деваться некуда.

Снова отправился Афонькин в дирекцию. Секретарша не пускает:

– Совещание с представителем из области. Ждите.

Ждал Афонькин, ждал и спрашивает:

– А ежели они до конца рабочего дня совещаться будут?

– Тогда, пожалуйста, завтра. Прием с девяти до одиннадцати по личным делам, – очень вежливо ответила секретарша.

– Да я из тайги, с лесопункта. Сегодня отпустили, а завтра не явлюсь – прогул зачтут. А мне никак нельзя с прогулами быть.

– Всем нельзя, гражданин, – уже суше сказала секретарша.

Афонькин сидел почти до конца рабочего дня.

– Как же быть? – взмолился Афонькин.

Секретарша взглянула на него, как будто впервые увидела:

– Завтра, гражданин. С девяти…

Афонькина прорвало – он чувствовал, что к нему несправедливы, а ничего сделать не может.

– Волосы завила – и думаешь: всех умней!

Афонькин открыл дверь в кабинет. Секретарша впорхнула следом:

– Он самовольно и еще грубит!..

– Вот у меня письмо от родителей, – невнятно сказал Афонькин.

– Пить надо меньше, – ответил директор.

– Да я нисколько… У нас дом сгорел… Я потому и тут… А прошу дать мне лес сейчас… Честь по чести будет… – путано объяснил Афонькин, и директор поморщился. Он взял документы Афонькина, бегло их просмотрел и вернул спокойно.

– Чего ж тут говорить – через восемь месяцев расчет сполна. А сейчас – за какие глаза? Надо заработать сначала.

– А как же отцу с матерью быть? – растерянно спросил Афонькин. – Вы письмо их прочитайте.

– Ну, знаете, если я стану читать все родительские письма – работать некогда…

Афонькин повернулся и, пряча конверт в карман, неуклюже вышел из кабинета.

Он побрел по мосткам, завернул в орсовский магазин и купил перцовки. Спустился к реке, сел на перевернутую лодку, выпил, стал в подробностях вспоминать прошедший день. Перечитал письмо, и глаза его наполнились слезами. «Нет, – думал Афонькин, – если бы начальник все узнал, о чем пишут отеи с матерью, он бы дал лесу сейчас. Просто обязательно надо, чтобы он прочел. Переночую, а утречком к нему, он на порог – и я тут же. Прогул, конечно, впишут, ну, да коли лес дадут, уже не так страшно…» Бутылка обмелела, а Афонькину стало легче на душе, он верил в свой новый план, верил, что начальник, прочтя письмо, никак не откажет.

Афонькин отправился на ночевку в Дом приезжих, где я его и застал.

Он излагал мне свои горести, сидя в нашей комнате за столом. Я все-таки казался ему тем человеком, которого он приметил у директора.

Через сорок минут отходил наш пароход на Карпогоры.

– Вы ложитесь на мою кровать, я рассчитался, а дежурная уже вроде ушла. До утра и проспите…

Он поблагодарил и стал раздеваться, стянул через голову рубаху, взъерошив волосы. Таким он и остался в моей памяти – обнаженный по пояс, с молочно-белой незагорелой кожей, лишь шея и выпирающие ключицы обветрены и черны, кудлатый, пьяненький и убежденный, что завтра он уже обязательно заставит начальника прочесть письмо.

…А через несколько дней, когда я был уже в совсем иной местности, неожиданно вновь предстала передо мной судьба Афонькина, и с каким-то обостренным угрызением совести я подумал, что ведь мог бы пойти с ним к директору, что ведь мог бы… Да не сделал ничего– может быть, из торопливости, может быть, из лености… И еще я подумал – какой печальной станет моя жизнь, если человеческие печали я буду провожать равнодушным взглядом, так, как провожают взглядом облака.

IV

Теплоход оказался небольшим, с двумя пассажирскими салонами. Но местные жители все почему-то устремились лишь в носовой салон. И мы со всеми. Устроились у окна возле маленького откидного столика.

По берегам Пинеги отвесными стенами высился красный известняк; косматые ели с полуразрушенными корнями свисали над водой. Порой камень громоздился столь прихотливо, что берега напоминали развалины города.

Над рекой потемнело. Перевалило за полночь. Мы клевали носами. Рослый пинежанин, который весело пересаживался с лавки на лавку, сказал нам доверительно:

– Чего так неловко дремлете? На корме никого нет, там на лавке и выспаться можно…

Мы прошли через весь теплоход, спустились в кормовой салон. В нем действительно никого не было. Да вряд ли кого сюда можно было и заманить – свежий ночной воздух вместе с дождем сквозь разбитые стекла врывался внутрь. Под нами грохотало машинное отделение. Пришлось возвратиться назад. Но… на нашей скамейке, развалясь и причмокивая во сне, спал пинежанин, добрый наш советчик. Пассажиры потеснились, и мы кое-как приткнулись возле прохода.

Рядом со мной сидела женщина с девочкой. Девочку она заботливо уложила на скамье, прикрыла.

Я приметил эту женщину еще при посадке. Она пришла почти к отплытию, вела девочку за руку. Я видел, как она спускалась с косогора по берегу – в белом пальто с голубыми горошинами, перетянутом в поясе. Шла она чуть покачиваясь, степенно. Но когда приблизилась, я разглядел ее бледное лицо, морщинки трещинками пробегали по щекам, сходясь в уголках губ. Удивляли глаза: один серый, выпуклый, ясный, а другой – сокрытый мутной пленкой, водянистый. Людское внимание раздражало женщину – наверно, поэтому она наклонила голову, чуть отводя ее в сторону. В толпе отъезжающих ее знали.

Пассажиры уснули. Не спали лишь мы с ней: она следила за девочкой, разметавшейся во сне; а я, как говорится, перебил сон.

Мы мало-помалу разговорились. Она чувствовала во мне внимательного слушателя, с которым жизнь свела на несколько часов и разведет скоро… Словно истосковавшись по откровенной речи, все говорила и говорила о своей судьбе…

– Выросла я на Пинеге. У отца с матерью пять человек детей народилось. Я старшою была. Как война началась, отца по мобилизации взяли, на войну угонили, стала я первой рукой в доме, с матерью наравне.

В военную зиму на лесоразработки направили. Меня, как самую шуструю, десятником назначили. Работа нетрудная. Следить да записывать, кто сколько выполнил урока. Ну, и заработок невелик – шестьсот рублей. Пришла к начальнику и стала в лесорубы проситься—там и девятьсот можно выжать. А деньги ух как необходимы: дома малыши, одна мать с ними.

Ледяные дороги в ту пору строили: прорубали просеку эт лесоповала до реки, наваливали снег высоко, как железнодорожное полотно, колеи прокладывали в снежной насыпи, заливали водой. Мороз схватит – и гони по тем звенящим колеям сани с бревнами на нижний склад. Я снег лопатой наращивала. Спецодежды никакой. Обмотаешь ноги мешковиной, чтобы тепло уберечь, да так и вкалываешь весь день. Ядреные ноги тогда были.

Но больше работала на лесоповале. Вручную, с такими же молодыми девчонками пилила. Как-то случилось летом на опушке елку валить. Упало дерево, молодняк рядом покачнулся, и вдруг с тоскливым криком взметнулась из травы дикая утка – «чернеть». А в траве, захлестнутый насмерть веткой, прижался к широким листам подорожника птенец. Не смогла я в тот день работать: носится птица надо мной, стонет. То отлетит– будто кто-то вдалеке плачет, то возвратится к срубленному дереву – вопль слышен. «Иди ты, – сказал десятник, слушая утиные всхлипы, – незадача-то какая вышла…»

Не шла, бежала по просеке к лесной избе, а птица летела за мной. Страху натерпелась. Бабки после в деревне твердили, что в птичье тело овинница вселилась, потому по-человечески она себя и вела, потому и страдала так по мертвому птенцу.

Однажды к концу войны приехал возница на лесоучасток. «Богданова здесь?» – выкрикнул. А это я Богданова и есть. «Пластай в конторку, к телефону кличут!» Сердце похолодело: «Зачем к телефону-то? Не иначе – беда стряслась…» Телефон-то видывала, а самой говорить не приходилось, и оттого еще страшнее сделалось. С возницей отказалась ехать, прямиком через лес бросилась. Бегу, чувствую, как ноги слабеют, точно ватные. В конторку вбежала, телефон на стене висит, поблескивает серебряными чашечками. «С отцом что?»—спрашиваю. «Ничего не сказано… Тебя из района ищут, звонят как начальству какому… Жди, еще на аппарат потребуют…» Тут я совсем расстроилась. Если уж из района меня, соломинку, разглядели, то не пустяку быть. Снова звонок. «Ты Богданова?»– спрашивают. «Я», – губами шевелю. «Должна прибыть в райком комсомола послезавтра в десять». Я немножко пришла в себя: «А дело-то какое?»– «Дело на месте скажут. Не время все по проводу разглашать». Ну, я, конечно, замолкла, если так вопрос ставится. Сгрудились вокруг меня в конторке, спрашивают: «Чего? Чего?» А я в ответ: «Зовут, а о деле молчат, говорят: «Разглашать не положено»… «Ну, девка, и внимание тебе! Может, какую державную работу поручат…»

Ночь не спала. Наутро собираться стала. Дарья, повариха, как сейчас помню, советует: «Надень-ка мою жакетку плюшевую, на люди покажешься – приободриться надо… В розном платьишке и обращения того не будет…»

Поехала. Где пешком, где на лошади – всяко добиралась. Но поспела в пору. Вхожу в коридор, вижу: у дверей еще ребята стоят, а среди них – Андрюшка из нашей деревни. «Что за сборы?» – спрашиваю. Никто толком не знает. Наконец вызывают нас, всех вместе. За столом парень сидит, румяный, но строгий взглядом. Встал, уперся руками о стол и спросил: «Знаете, в какое время живем?» Молчим. Он помолчал тоже и говорит: «В победное! Наши доблестные войска обложили фашистского зверя, и скоро мы водрузим знамя Победы над рейхстагом!» Слушаем – к чему речь идет. «…Надо нам страну еще краше еде-1 лать и, значит, везде насаждать очаги культуры… Поэтому открываем мы культпросветучилище и отобрали вас, лучших комсомольцев района, чтобы первыми вы в него вошли…»

Тут все загалдели, никто такого оборота не ожидал. Стали ребята прямо в кабинете заявления о приеме писать. Андрюшка ко мне подскакивает: «Здорово!»– а глаза светятся. «А вы что не пишете?»– спрашивает меня секретарь. «Не могу», – отвечаю. «Как так не можете, когда вы комсомолка, а комсомольцы должны быть на передней линии борьбы?» Осмелела я, потому что вижу – дело жизни касается. «Я в леспромхозе девятьсот рублей выколочу, а здесь сама на обеспечении, а что с малышами делать, коли еще и мать болеет… У меня братьев и сестер пятеро…» – «Нездоровые разговорчики… Потребительские…» – говорит он, не меняя голоса, а сам хмурится и задумывается что-то. «Ну, ладно, – решает наконец, – по вашему вопросу завтра примем решение. Приходите с утра…»

Провела я ночь у знакомых – и снова в райком. Он меня встретил хорошо, усадил на стул, смотрю я на него– усталый, озабоченный, ну а румянец – куда денешь, от молодости румянец. «Давайте так поступим, – говорит, – вы в училище пойдете, а в виде некоторого возмещения на двух ваших старших ребят выпишем ежемесячные пайки, как на взрослых…»

Так и пошла по новой стезе, не думая, не гадая.

Как жила, вспоминать не буду – одно скажу: легкого дня не случалось. Научилась на гармошке и гитаре играть, порой душу отводила с теми инструментами. Обносилась – света бы мне не видеть: чинена-перечинена, латана-перелатана, но живой дух во мне был, не унывала.

После окончания направили меня в деревню, километров за пятнадцать от нашей, – там клуб находился. В нашу Андрюшка поехал.

Прибыла я на место назначения. Девчонка девчонкой еще. А клуб в бывшей церквушке: мусор, птичий помет, сквозь дыры ветер дует… Перво-наперво вымыла пол, дыры законопатила, веток свежих над входом воткнула, села на приступке, стала на гармошке играть, потом отложила – и на гитаре. Заинтересовались жители. Спрашивают: «Чья, мол, откуда?» Одна бабка говорит: «Поп-то наш осанистый был, в колокол ударит, чашку из рук выронишь. А наместо той жизни что удумывают: девка худущая гармошкою лешака тревожит…» Однажды возразили другие: «Пусть себе играет, может, и спляшем когда».

А Девятого мая, между прочим, все ко мне в клуб пришли. И так душевно попраздновали: о мертвых поплакали, о тех, кто не вернулся с войны, живым героям здравицу воздали.

Однажды прибегают ребятишки ко мне, кричат наперебой: «Тетя Лена, Кошка-Муркин приехал!..»– Какой Кошка-Муркин?» – «Да он, говорят, на наших мужиков непохожий». Пошла. Оказывается – из Дома народного творчества инструктор. А у него галстук бабочкой на беленькой рубашке, как усы кошачьи.

Между прочим, из-за того инструктора у меня, может, и жизнь не устроилась. Вадимом звали. Застрял он у нас. «Я, – говорит, – со временем не считаюсь, командировка кончится, из своего отпуска прихвачу… Надо работу в клубе наладить по-научному…» Стал он клубную работу по– научному ставить, да вскоре я поняла, что главное он за мной ухлестывает… Что кривить, и мне он нравился. «Тебе, Лена, может, большая сцена уготовлена, – вел он речь, – потому как много в тебе живости и грациозности». Вот так он меня и обволакивал…

Потом я его в город до самой железнодорожной станции провожала. Поцеловал он меня в лесу, перед станцией, в последний раз, обещал сразу письмо написать. А как на вокзал пришли, стали нас пассажиры разглядывать, – он серьезным сделался, брови сдвинул и громко, чтобы люди слышали, заявил: «Инструкцию почтой вышлем. До свидания». В вагон прошел, из окна глянул, а ни одного слова прощального уже не нашел в себе. Долго я от него письма ждала, а потом плюнула и, наверно, уже не такой дурой сделалась.

Года через полтора я его на совещании в городе встретила. Он не один шел, – с каким-то человеком. Увидел, поздоровался и к спутнику своему: «Вот один из лучших зав– клубов. По-научному работу ставит…» Если б он смолчал, может, и я смолчала. Да как заталдычил он про свою науку, я не стерпела: «Лучшая – худшая – не знаю, а уж вашу-то науку на порог не пустим, сыты от нее». – «То есть это как?»—удивился его спутник. «А вот так и этак», – и по лестнице сбежала. На совещании его спутник (какой-то представитель из области) выступил и такую фразу подпустил: «Некоторые низовые работники слабо методологически подкованы…» – произнес и глазами по залу шарит. Ну, да хватит об этом.

Между прочим, на том совещании увиделась с Андрюшкой. Он все такой же тихий и спокойный был. Вечером с ним в кино ходили. Он мне и говорит: «Выходи замуж за меня…» Удивилась я страшно, говорю: «Не могу…» – «А что, любишь кого?» – «Никого не люблю…» Он подумал, подумал, сморщился: «Одно знай: никто, кроме тебя, мне не нужен…» На том разошлись и разъехались по своим местам.

Всю жизнь занималась я клубной работой. Годы шли, и я вроде как ветераном стала. Перевели меня директором клуба в Архангельск, в лесную промышленность. Там у меня уже и штат появился – четыре человека.

Братья-сестры, которых поднимала, в хорошие люди вышли: сестра – главный инженер на химкомбинате; один брат – партийный работник, другой – корабел… Родители– во здравии. Ну, а у меня личная жизнь не задалась– кого тут винить? Ни на что я обиду не держала. Жили-были…

И вдруг… Заболела я. Как все болеют. Я и значения не придавала поначалу: на работу пошла. Домой вернулась: температура высокая, в животе рези – слегла. Неожиданно– осложнение на глаз. Один глаз видеть перестал – нерв поражен. Бельмом глаз подернулся. В больнице долго лежала, инвалидность дали, велели всякую работу на год оставить, отдыхать и не волноваться.

Затворилась дома, как в монастыре. За продуктами в магазин сходить – для меня пытка. Встречные разглядывают, знакомые попадаются на пути, руками взмахивают: «Что с вами, Елена Ивановна?»– и охать, причитать. Брат обещал направление в филатовскую клинику достать… А сейчас к родителям еду, буду там ждать вызова от брата…

Она замолкла. Грустно смотрела в окно: река сверкала на заре, еще не расставшись с ночным туманом.

– Это очень хорошо, в Одесскую клинику. Там чудеса творят, – убежденно сказал я.

Елена Ивановна обернулась, лицо ее оживилось, спросила с надеждой:

– Вы тоже слышали?

– У меня рука легкая – Одесса поможет!

Елена Ивановна не заметила некоторой наигранности моего тона, в мягкой улыбке шевельнулись ее губы, и с затеплившейся женственностью она словно попросила:

– А остались бы у нас на денек в деревне с другом? Чайку бы попили…

Я поблагодарил, но отказался.

Уже перед самой пристанью, торопя девочку и взяв чемодан, она снова сказала, глядя мне прямо в глаза, и мне показалось, что в этот миг она чувствует себя прежней, здоровой, не робкого десятка женщиной:

– А остались бы у пас чайку попить, право? Потом и на машине доедете– шофера свои, деревенские…

– Нет, спасибо…

Она как-то ссутулилась, заспешила по трапу.

Я смотрел ей вослед, видел, как она с девочкой поднималась по крутому откосу, как постепенно темнело ее светлое пальто и наконец на кромке откоса сделалось алым, попав под заревой свет.

…Моя поездка продолжалась далее, и на всем ее протяжении встречались характеры живописные, решительные, мягкие… Кончилась ли моя поездка? Нет. Она будет и будет длиться, пока я живу, все шире раскрывая мне глаза на суть добра и все ближе подводя к пониманию смысла человеческой жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю