Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Самсон Сергеевич видел Манину стеснительность и, предполагая, что это от робости перед ним, сам для простоты отношений стал хозяйничать: откупорил вино и налил по граненым стаканам, потому как хорошей посудой Маня еще не обзавелась. Маня пригубила, Самсон Сергеевич выпил полстакана и взял Маню за руку – из-под широкого и короткого рукава она открывалась белая, пышная, с ямочкой возле локтя.
– Ну, еще капельку, – воркующе просил он, и Маня подняла стакан… Но в это мгновение раздались прерывистые и пронзительные гудки сирены.
– Что это? – нервно спросил Самсон Сергеевич.
Маня подошла к окну и увидела свою маленькую пожарную команду, суетящуюся вокруг красного автомобиля. Пожарники разматывали шланг, наставляли лестницу… У стены на стуле сидел Поликарп в каске и отдавал команды.
– Учебные занятия, – тихо сказала Маня, отходя от окна, – это бывает.
– Да, – успокоился Самсон Сергеевич, – а надолго?
– Не знаю.
Сирена наконец замолчала, и Самсон Сергеевич, вновь взяв Маню за руку, стал произносить красивый тост:
– Я хочу, Маня, поднять этот бокал за искусство, оно роднит лю… – Но под окнами что-то зашипело, и струя воды взметнулась в небо, рассыпаясь на брызги и опадая дождем.
– Черт возьми! – вздрогнул Самсон Сергеевич и извинился. – Не дают покоя жильцам. Надо пожаловаться. Закройте хоть окно.
– Да у нас еще паровое топят… Задохнуться можно с закрытым.
Пожарные поливали небо невозможно долго, словно все оно, вместе со своими тучами и облаками, луной и солнцем, пылало жестоким огнем. Когда они кончили поливать, Самсон Сергеевич торопливо допил вино и положил руку на Манино плечо.
– Не надо, Самсон Сергеевич, – вежливо сняла Маня руку.
Самсон Сергеевич почувствовал – никакого отдыха не получится и, стремясь изменить положение вещей, снова потянулся к бутылке.
Маня смотрела на его озабоченное лицо, бегающие сладкие глаза, хваткие пальцы и удивлялась, как не похож он на того величественного Самсона Сергеевича, который покорял сегодня сердца публики. Она ясно угадывала все его намерения, и ей было немножко жалко его – такого умного и слабого.
– Маня, ну, поцелуйте меня, – попросил он, вставая из– за стола и направляясь к ней. Но… завыла сирена, и Самсон Сергеевич замер, меняясь в лице: – Я запрещу им!
– Они по плану проводят, – сказала Маня, – иногда и до утра.
– До утра? – почему-то спросил Самсон Сергеевич.
За окном гудела сирена, вздымалась лестница, пожарные лезли вверх и проворно спускались. Звучали команды, и закатные лучи солнца отражались на касках.
Самсон Сергеевич сел, покатал хлебный шарик, усмехнулся и посмотрел на Маню.
Маня, не поднимая головы, старательно водила мизинцем по цветной клеенке.
– Ну, пойду я, – устало сказал Самсон Сергеевич, поклонился и открыл дверь.
Маня видела в окно, как он вышел во двор, и пожарные смотрят ему вослед с пожарной лестницы, с автомашины… Он свернул за угол, и Поликарп махнул рукой. Опускается лестница, сворачивается шланг, машина медленно двигается в распахнутые ворота гаража.
Маня улыбнулась: ее мальчики устроили смешную игру, но она нисколько не сердилась на них. Она думала, что, если бы у нее были братья, они, наверно, походили бы на них. И только Павла, веснушчатого и курносого, она никак не могла представить своим братом. «Ему обязательно надо сдать за десять классов», – неожиданно подумала она.
Наутро она проснулась от солнца, заливавшего ее комнату. Она вышла из дома раньше обычного.
Пожарные уже были во дворе, проверяли свой инвентарь. Они увидели ее и склонились над инструментом.
– Здравствуйте, – сказала Маня.
Ей не ответили.
– А у меня барометр на великую сушь пошел…
Пожарные еще больше углубились в работу.
– А вчера у меня один москвич был, я ему когда-то стихи показывала, – растерянно объяснила она.
– Сушь – ничего, – отозвался Павел, самый отходчивый, и предательски покраснел. – Еще ветер, может, дожди натянет…
НюшаЖил на одном из ладожских островов рыбак Петр, колхозник. Охотился он, рыбачил, исполнял разные крестьянские работы – тоже для колхоза.
Жизнь его была непроста. В двадцать пять женился на нелюбимой. Когда его спрашивали: «Как, Петя, женился?»– он разводил руками и отвечал: «Да так…» Зато сына Лешку любил по-редкому. Всю сбою любовь ему отдавал.
В Ладогу наведывался в неделю раз: на сына посмотреть, продукты забрать, сдать выловленную рыбу, – да мало ли какие дела еще находились.
Немало лет тому назад, однажды в летнюю пору, в поселке Дубно, что на запад от острова, встретил Петр незнакомую девушку: невысока, круглолица, с длинной косой. Петр даже остановился. Спросил удивленно:
– А ты чья такая?
– А я своя собственная, – бойко ответила девушка.
Петр стоял перед ней огромный, в белой морской рубашке, кудрявый. И вдруг неожиданно:
– А если своя собственная, то моя будешь! – И это громко сказал, так, что улица слышала, бабки с голов платки посдирали, – только б слово не упустить.
И девушка пошла с ним.
И сели они в лодку.
И поехали на остров вдвоем.
Все Дубно переполошилось. Нюша – так звали девушку – недавно приехала работать в охотничье хозяйство.
– Вот ведь какая! – шамкали на скамьях у плетней старухи.
– Лиха девка! – перемигивались рыбаки.
И только молодые женщины молчали, порой круто ломая бровь и грустно прищуривая глаза.
А Нюша вернулась на следующий день. Шла по главной улице, посередке, гордо откинув голову, не глядя по сторонам. Взошла на крыльцо хозяйства, распахнула дверь, села за свой стол как ни в чем не бывало.
– Пава, – сказали мужики.
– Бесстыдница, – осудили старухи.
Она ездила к нему на остров каждый день.
Был июль. Шла косьба. И еще из лодки видела она его среди серебрящейся под солнцем осоки. Трава серебрилась почти добела, и его морская рубаха казалась одного цвета с осокой. Петр делал широкий замах, выхватывая полукруг травы, и сразу под скошенной травой открывалась темная земля. И Нюше издали чудилось, что он не косит, а просто идет и развертывает от берега в глубь острова коричневую ковровую дорожку – ей под ноги.
Петр чувствовал ее приближение, но не смотрел на воду, а принимался косить лихо, почти забубенно, обходил стороной пырей, который трудно скашивается, и валил осоку, играя мускулами, наслаждаясь косьбой, и действительно в этот миг был прекрасен.
Она подходила к нему неслышно сзади, но он слышал малейший хруст веточки под ее ногами, и когда она хотела обнять его, швырял косу, оборачивался и вскидывал ее на руки. И поднимал ее высоко, так, что закрывал ею от своих глаз полуденное солнце, и всю жизнь вокруг себя они воспринимали только в самом главном – были только Земля, Небо и Они.
Потом они лежали на стогу сена, притихшие. И хотя они лежали не шевелясь, их удивляло, что сено под ними звенит на разные лады, звенит неуловимо – лишь их слуху доступно. И они вслушивались в звон сена и смотрели друг на друга.
К вечеру он провожал Нюшу, сталкивал с песка лодку и шел за ней, пока вода не доходила ему до пояса.
Сколько дней или месяцев длились их встречи – они не знали, потому что люди сами придумали понятие времени, но жизнь человеческая гораздо богаче, и иногда время бессильно отмерять ее.
,По серой осенней воде приплыла на остров жена Петра. Она сначала набросилась на него: «Потаскун!» – потом обмякла, заплакала, жалобно повторяла: «Сына пожалей, сына!..» Петр ни слова не сказал, посадил ее в лодку, завел мотор и отправил домой. Лодка ушла в туман, ее не было видно, и только глухие всхлипы долетали до него. И Петру стало так тоскливо и смутно, как будто вся жизнь кончилась.
В ту же ночь он ездил в Дубно к Нюше.
Назад вернулся почерневший, с внезапно прорезавшимися морщинками в уголках рта.
Больше они не встречались.
Годы шли.
Нюша уже работала в сельмаге, стояла за прилавком. Она располнела, обрезала косу к слегка румянила свои поблекшие щеки. Это не прошло без внимания, и ее стали прозывать в поселке «Помадихой».
Петр редко приезжал в Дубно. Пожалуй, только когда загуляет с дружками на острове, а вино кончится. Он приезжал с сыном Лешкой, оставлял его в лодке, а сам все в той же белой морской рубашке, латаной и застиранной, шел через весь поселок в магазин. Он входил в магазин, сразу заполняя собой небольшое его помещение, и случайные посетители, сами не зная почему, но чувствуя, что так надо, уходили поспешно. Нюша спрашивала:
– Что вам, Петр Владимирович?
И он отвечал:
– Вина, Нюша.
Это были простые слова, но у Нюши глаза наливались слезами и голос звенел щемяще, как в дни любви, и горестно, как в день разлуки. Петр мял кепку, совал в кошель бутылки, говорил:
– Пока, Нюша! – и шел, ссутулившийся, не оглядываясь.
Нюша стояла за прилавком, смотрела на часы: «Пять минут – значит, он дошел до школы… Семь – до охотничьего хозяйства… Десять – он садится в лодку…» И тогда она закрывала изнутри на засов магазин, взлетала, как девчонка, на чердак и смотрела в бинокль на озеро. И видела, как отчаливает лодка, как худенький большеголовый Лешка садится за руль, как белеет старенькая, заласканная ее руками моряцкая рубашка Петра, и еще она замечала, что смотрит он не на поселок, не на озеро, а куда-то вниз, в ноги себе, и сидит так долго, неподвижный и, наверное, печальный. Потом Лешка о чем-то спрашивает его, он поднимает голову и идет к мотору. А потом лодка исчезала за зеленой полосой льна.
И Нюша тут же на чердаке роняла бинокль и плакала беззвучно, тяжело, как плачут женщины, много нехорошего испытавшие на своем веку.
И вдруг вспоминала: «А ведь он, прощаясь, сказал мне: «Пока, Нюша!» Значит, он еще вернется, придет… Значит…» И она спускалась вниз, раздумывая над его последними словами, и в ней теплилась надежда. Она была ласкова с покупателями и даже выставляла на полки дефицитные товары, которые собиралась придержать до праздников.
Ранняя осеньДеревья еще зелены, но идешь по лесу, и вдруг вспыхнет перед тобой желтое пламя листьев. Таких деревьев пока мало, и потому невольно перед каждым останавливаешься. А когда в низине сорвешь сыроежку и увидишь тоненькие прозрачные льдинки, приставшие к ножке, сразу ощутишь приближение осени.
Небо синее, оно стало глубже, словно повзрослело за лето. Хорошо лечь на сухую хвою в редком бору и долго– долго смотреть в небо. И тогда особенно поймешь, как волнуется лес, ожидая чего-то нового. Вершины деревьев движутся, то сходятся по двое, по трое, то расходятся в стороны, и все время говорят, говорят… Красные плоды ландышей клонятся к земле, костяника на сухих длинных стеблях пламенеет ало. Я срываю ее и смотрю через ее ягоды на солнце. Ягоды становятся прозрачными, налитыми, багряными, и в серединке их темнеет зернышко. Сосновый кустарник густо зелен.
Я вижу, как из кустарника на песчаную лесную дорогу выходит женщина; на ней цветной платок, синяя кофта, на полных ногах невысокие сапоги из кожи. Она идет статно, чуть покачиваясь, с плетеной корзинкой в руках, и ветер обвивает полы ее юбки вокруг ног. Я смотрю на нее и всем своим существом чувствую в этот миг, что ранняя осень – это не увядание, а нечто щедрое и, может быть, щемящее.
ОзарениеПо узкоколейке ходил древний паровозик и тащил скрипучие вагоны. Поезд останавливался у каждого переезда, и все они были знакомы пассажирам до подробностей, потому что пассажиры постоянные: рабочие с молокозавода, с лесоразработок. Лишь в летнее время появлялась новая разновидность пассажиров – «дачные мужья» из областного города, обремененные кошелками и свертками.
И природа тоже уже не поражала ничей взгляд, хотя из окон поезда открывались живописные виды: сосновые боры, шумные речонки в блестящих камнях.
Но в одном месте дороги, у разъезда «Шестьдесят семь», глаза пассажиров оживлялись, все льнули к окну и кивали путевому обходчику.
А дело в том, что звали путевого обходчика на разъезде Настей и считалась она самой красивой девушкой в селе Холмцы, что лежало километрах в двух от разъезда.
Настя стояла у насыпи, когда проходил поезд, в железнодорожной фуражке, из-под которой выбивались русые пряди. Она была красива той спокойной русской красотой, которая не часто встречается ныне, а если и встречается, то в местах, далеких от больших городов, Свой желтый флажок она держала так доверчиво и добро, словно сама про себя радовалась, что путь открыт и она об этом сообщает людям. Она скользила глазами по окнам и улыбалась знакомым.
И было так изо дня в день.
И вот произошло событие, которое привело в волнение постоянных пассажиров этого поезда.
В конце сентября, в синий и солнечный полдень, подошел поезд к шестьдесят седьмому километру, и вдруг ахнули все, потому что на деревянном настиле у сторожки стояла не Настя, а солдат. Он стоял, расставив ноги, в гимнастерке с распахнутым воротом. Его счастливое лицо пассажиры разглядели до малейших подробностей – и ровные белые зубы, и синие глаза, в которых дробилось солнце, и волосы, упавшие на лоб и рассыпавшиеся по нему. Но больше всего поразило то, что держал солдат в руке флажок, Настин, желтый, и он, солдат, открывал поезду дорогу. А держал флажок неумело, зачем-то руку согнув в локте. Он держал флажок с каким-то наивным торжеством и бесшабашной лихостью, и машинист даже на секунду притормозил, несколько растерявшись от столь необычной картины. А за спиной солдата на пороге сторожки, смущенная и взволнованная, стояла Настя. Она была все в той же своей фуражке и в тужурке с блестящими пуговицами, но весь вид ее казался таким юным и необыкновенным, что пассажиры покрутили головами, посмотрели друг на друга: «Ну и ну!» За этими словами они словно скрывали свою растерянность и, может быть, ревность. И тогда один выпалил:
– Да ведь это Колька из Холмца!
Все разом засуетились, закричали:
– Точно, он!
А кто-то высунулся и звонко, срывающимся голосом завопил:
– Привет, Коляня, шуруй!
Была в этом забубённая удаль, которой часто на Руси прикрывают нежное и чистое, что поднимается со дна души.
Я знал их историю.
Еще до армии встречались Настя и Николай на вечеринках. Провожал он ее, целовал у изгороди. О любви ни слова не говорил. А когда в армию призвали, гулял Николай два дня с ребятами.
А Настя его провожала и подарила ему кисет с махоркой, как всегда и полагалось на военных проводах, и махала ему, заплаканная, когда он уезжал.
Писем от него не приходило.
Месяца через три после отъезда Николая посватался к ней телеграфист с вокзальной почты. Он говорил:
– Вы увянете без мужской любви. А у меня есть и дом под городом, и у мамаши моей корова отелилась.
Настя расплакалась и в слезах выпроводила его из дома. Он вышел на улицу, стряхнул соломинку с пиджака, сказал рассудительно:
– Вы все-таки поимейте меня в виду.
Через год осенью приехали студенты на уборку. И один из них, Вася, после работы преданно приходил к ней на линию. Он носил очки, щурился близоруко, когда их снимал, из кармана куртки у него всегда торчал учебник математики.
– Знаете, – говорил он, – с такой интересной теоремой познакомился сегодня!
Можно было подумать, что он встретил человека удивительной судьбы, – Вася говорил о теоремах, как о живых людях.
Настя плохо знала математику, но Васина горячность ее увлекала, и она слушала о тангенсах и гипотенузах, как рассказ о неведомом, но красивом мире.
Перед отъездом Вася пришел молчаливый, долго стоял в дверях, потом сказал:
– Настя, давайте каждый день писать друг другу письма.
Настя ответила:
– Вы очень хороший, Вася, но я не могу вам писать.
Вася протер очки, полистал зачем-то учебник и медленно пошел от сторожки вдоль полотна.
А Николай просто песню запел, когда к ее дому стал подходить:
– «Живет моя отрада…»
И Настя плеснулась к окну и увидела его с деревянным чемоданом в руке. Споткнулась о порог, выбежала, замерла. Колька в канаву бросил чемодан, пилотку зачем-то прямо в небо швырнул, схватил на руки Настю и не в дом понес, а на луг, что возле дома, и целовал ее под солнцем, среди мокрой болотной травы. Она лежала, тихая, у него в руках, потом встрепенулась, прошептала:
– Поезд восьмичасовой… Надо желтый…
И Колька бросился в дом, взял желтый флажок и встал у железнодорожной насыпи, такой богатый, словно всех пропускал в счастье.
Я тоже смотрел из окна.
– Дождалась, – сказал я, – самого главного.
– Чего самого главного? – недоуменно спросил сосед.
– Не знаю… У каждого оно свое, это главное.
И подумал, что главное – это, наверное, дождаться чувства, которое бы озарило всю жизнь до ее конца. И потом еще подумал с грустью, что совсем не просто его дождаться, ибо жизнь человеческая скоротечна, а человек так не любит ждать!
ВаськаВаську так и звали в поселке – Васька-моторист. Ему было лишь девятнадцать, а он уже четвертый год ходил по Ладоге на рыболовецком судне, и старые рыбаки говорили:
– Добрый капитан выйдет.
Но по виду оставался Васька – мальчишка мальчишкой. Во-первых, длинный и тощий, никакой представительности; во-вторых, в веснушках лицо, а это уж совсем несолидно; и в-третьих, рыжие Васькины волосы торчали вихрами в разные стороны, словно их разметал ветер в шторм, и они так и застыли.
Да и вел себя на берегу Васька не как взрослый: таскал яблоки с дружками у деда Анисима и даже один раз поздно вечером ходил с огольцами на кладбище, там они выли, наводя страх на прохожих.
И вот этот самый Васька влюбился. В Зинку-буфетчицу. Она была лет на пять старше его, жила самостоятельно, одна, и зорко следила за ленинградской модой. А еще она обожала лузгать семечки, и осенью у нее на прилавке лежали желтые круги подсолнухов.
В буфете продавались бутерброды, запыленные от времени конфеты и пиво. Главное, конечно, пиво. И наливать его Зинка умела с шиком: она чуть наклоняла голову, кудри спадали на одну сторону, оттопыривала мизинчик, открывала кран. Потом она говорила:
– На здоровьице!
Разумеется, так она наливала не всем, а только начальству и тем, кто симпатичней.
Васька приходил в буфет и просто стоял у прилавка. Сначала Зинка не обращала на Ваську внимания, а однажды спросила:
– Тебе чего? – и удивилась, что он покраснел до корней волос.
Зинка воспринимала его любовь равнодушно, и только когда в буфете собиралось много народу, бросала Ваське:
– Отойди, мешаешь!
Вот почти все их разговоры и были.
Однажды приковыляло к берегу рыбацкое судно. Не местное. Дальнего колхоза. Поволокла его волна по камням, попортила. В поселке был судоремонтный завод, и решил капитан подправить судно, чтобы до дома добираться.
Команда – пятеро моряков, молодые ребята, – поселилась в доме для приезжих. Они ходили по поселку все вместе, чуть покачиваясь, и изображали на лицах грусть, – ведь они потерпели кораблекрушение. Заводилой у них был Семен. Плотный и чернявый, он выделялся тем, что у него на каждом пальце было вытатуировано по якорю.
В буфет они тоже пришли все пятеро.
– Зиночка, – сказал Семен, – пострадавшим на море по одной большой и одной маленькой.
Зина наливала пиво, оттопыривая мизинчик, а когда подавала Семену, то посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Моряки не уходили. Они пили пиво еще и еще… Семен, освоясь, уговаривал Зину «не бросать его на произвол судьбы, как морская стихия». Зина раскраснелась. Семен ей нравился. Она говорила воркующе:
– Ну «на произвол»! Да такие, как вы, в каждом поселке девушек имеют!
– Моя жизнь – море! – уже бил себя в грудь Семен, – Может, я из-за него и несчастлив…
В этот момент дверь раскрылась, и вошел Вася. Он до боли сжимал кулак, в кулаке – два билета в кино на «Трех мушкетеров». Ему было страшно, потому что он в первый раз отважился пригласить Зину. Он подошел к прилавку и выпалил:
– Два на «Мушкетеров», пойдем на семь!
Зина сначала не поняла, потом рассмеялась и, возбужденная мужским вниманием, жеманно прищурила глаза:
– На «Мушкетеров» мне никак нельзя, Васенька. – И, желая сказать что-то необыкновенное, что поразило бы всех, она протянула – А хочешь, я тебя поцелую в губы?.. А ты мне лосося добудь… Ну, лосося!..
Все сперва опешили, но, предчувствуя забавную игру, закричали:
– Лосося, Васька! И целуй ее до одури!
И Семен тоже кричал:
– Лосося, Васька!
А Зинка вдруг действительно почувствовала себя королевой, она повела бровью и спросила:
– Ну как, миленький?
Васька повернулся и выбежал из буфета. В ушах звенело: «Лосося!» – но он уже трезво соображал, что над ним издеваются, что сейчас не рыбий сезон и лосось разве что приснится. Но ноги сами несли к берегу. Отвязал свою моторку, прыгнул в нее и, скорее подчиняясь желанию куда-то ехать, бежать, чем на что-то рассчитывая, рванул на остров Княжно к знаменитому на все озеро рыбаку Николаю.
Гнал на полном газу, подлетел к острову, чуть на берег не выбросился. Николай стоял у прибоя.
– Дядя Коля! Выручи – лосося надо! – крикнул он.
– Ты что, парень, лыка не вяжешь? Опохмелки у меня нет.
Они вошли в дом, сели за стол, обо всем рассказал Васька.
– Крутит баба. Ломается. Плюнь, – отрубил Николай.
Васька твердил:
– Ну и пусть крутит. А все равно целовать должна, при свидетелях говорила. Лосося только за то просила…
– Васька, угомонись!
– Эх, дядя Коль, мне все одно поцеловать ее, а там что будет…
Васька встал, пошел к выходу:
– Махну через озеро, там рыбы богаче.
Николай вытащил из-под лавки высокие резиновые сапоги, сказал:
– Чаль свою лодку. На моей едем.
Они плыли вдоль льна, и Николай пристально вглядывался в озеро, словно отыскивал какое-то место.
– Подведешь меня под статью, ведь браконьерим.
– Дядя Коль, сам сяду, помоги…
…Часа через три в доме на острове Васька плясал вокруг стола. Лосось килограмма на полтора лежал на лесенке, еще слабо шевелил жабрами.
– Сказка! – кричал Васька. – Дядя Коля! На всю жизнь…
Васька не стал ждать рассвета. Завернул лосося в полотняную тряпицу, прыгнул в лодку и опять на полном газу– в поселок. За час доплыл.
От берега до Зинкиного дома бежал стремглав, но на углу перевел дыхание и пошел медленно. Дом темнел на бледном по-рассветному небе, и густая ветка отцветшей сирени коснулась Васькиного лица. Он подошел к самому окну и стукнул тихо, три раза. Послышался шорох, и снова все замерло. Тогда он подождал еще немного – и снова стукнул, осторожно, одним пальцем. И сразу шторка откинулась, и Зинка, в одной белой рубашке, горячим ночным шепотом спросила:
– Чего тебе?
– Лосося привез…
– Утром, утром, – торопливо и чуть испуганно сказала она.
И в этот миг где-то в глубине комнаты, за Зинкиными плечами, возник голос: «Я тебе дам лосося!» Зинка захлопнула форточку и отпрянула от окна.
Васька стоял минуты две, не понимая, откуда он слышал этот голос – с неба ли, из-под земли, из зарослей сирени… И вдруг с такой щемящей болью почувствовал – из дома, из Зинкиного дома голос, и он не знал, что ему делать, разбить ли дом на щепки или самому разбить себе голову. Он прижал к себе тряпицу с лососем и снова бросился к лодке…
Васька причалил к острову, разбудил Николая и, ни слова не говоря, положил лосося на стол…
Николай хмуро оделся, сел в Васькину лодку и, лишь когда отъехали от острова, сказал: «Ну, парень», – и Васька не мог понять, что этими словами хотел сказать Николай.
Когда они причалили к берегу, Николай велел сидеть Ваське в лодке, а сам взял лосося и пошел в поселок.
Уже светало, песок потемнел от росы, и шаги были негулкими, но тяжелыми. Николай взошел на крыльцо Зинкиного дома и постучал в дверь твердо и властно. Зинка отперла дверь.
– Позови! – Он сказал это так, что Зинка нырнула в комнату, и через несколько минут вышел на крыльцо Семен.
– Ведь не любишь, – медленно сказал Николай и чуть сдавил Семеново плечо.
Семен поморщился, ничего не ответил. Зинка стояла за его спиной, бледная и непричесанная.
– Ты меня знаешь?.
Семен кивнул.
– Когда судно будет готово? – спросил Николай.
– Завтра, – сказал Семен.
– Сколько денег есть?
Семен, не переча, порылся в карманах, вытащил вместе с табачной трухой два рубля и серебряные монеты.
– На еще три. Хватит. Шагай на станцию вон той тропой, чтобы люди тебя, паразита, не видели.
…Через пять минут Семен, стукнув калиткой, пошел по дороге. Заплечный мешок спустился и бил его при каждом шаге по ногам, но он не обращал внимания и шел, втянув голову, молча.
– Лосося готовь, – сказал Николай Зине. – И вина пошарь. Мы ночью не на пуховике валялись…
– Дубина ты, – говорил он Ваське, когда они шли от берега к Зинкиному дому. – Ну кто лососем ночью в окно тычет? Перепугал девку до смерти… А теперь она чай кипятит…
И Васька шел и думал счастливо, что голос ему почудился, что действительно он дурак – так перепугать ночью! – и он обязательно попросит у Зины прощения.
Они сидели за столом, Зина разлила по стопкам и сама села, молчаливая и грустная. А потом, как-то до странности непохожая на себя, строгая, она подошла к Ваське и слозно в раздумье, без улыбки, перепутала ему рыжие волосы и снова налила по стопкам – ему и себе. Николай не обиделся – себе он мог и сам налить.