Текст книги "Блокадные новеллы"
Автор книги: Олег Шестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Я плыл на небольшом теплоходе из Вологды в Кириллов. Удивителен и трогателен этот путь. После возникновения Волго-Балта разлились реки, ушли под воду деревни, леса, ушел кусочек жизни, обжитой многими поколениями. Я понимаю, как важно для страны то, что пролегла нынче мощная водная трасса, но – угадываешь кипевшую здесь когда-то жизнь, и невольно становится грустно: вот обрывается дорога, исчезает в реке, две ее натруженные колеи еще четки; колокольня высится из воды, камень ее замшел от непрестанных ударов волны; тянутся березовые, осиновые рощи, затопленные и нагие; черные вершины деревьев провожают нас, как древние погорельцы. Новые берега еще не успели осесть, вода их не подмыла, и совсем не береговые цветы растут на них.
Я стоял на палубе, и медленное движение теплохода не утомляло меня, наоборот, давало возможность как бы углубиться зрением во встречные предметы. И еще одно обстоятельство заставляло меня быть на палубе: вместе со мной в каюте ехала молодая пара, и мы, бегло познакомившись и не найдя общего языка, стеснялись друг друга. После одной из остановок, где сошло на берег много пассажиров, я спросил капитана, нет ли пустой каюты, где бы я смог провести ночь. С капитаном меня познакомили еще в Вологде, и он любезно пообещал выяснить и помочь.
Темнело. Начинался июньский вечер с мягкими белесыми сумерками, которые вроде и не скрывают ничего от взгляда, но окутывают в матово-серебристый цвет поля, леса, деревни… Плескалась рыба, кружилась мошкара, и чайки, плавно паря, стремглав ныряли. Меня кто-то тронул за плечо.
– Устроилось. Можете и переходить, – сказала женщина, которая выполняла на теплоходе обязанности горничной, уборщицы, дежурной. Она провела меня в каюту, сама постелила постель, по-домашнему взбив непышные казенные подушки, оправив простыню и одеяло. – Коли что, кличьте тетю Шуру… – улыбнулась и ушла.
Я приметил ее, когда еще сел на теплоход. Она была щуплой, с узким, обветренным, некрасивым лицом. Одетая в голубенькое, горошком, платье, она могла показаться пассажиркой, севшей на маленькой пристани. Но стоило ей пройти по палубе – и в ее походке угадывался человек, привыкший к корабельной жизни. Я приметил, что и капитан разговаривал с ней уважительно, не как с самым младшим по должности членом экипажа, а словно с хозяйкой какой – «Александра Ильинична» да «Александра Ильинична». Она без распоряжений знала, что нужно сделать пораньше, побыстрей: мела салон, разносила белье и даже сама музыку выключила, увидев, что все от нее утомились.
В моей новой каюте было прохладно, я посидел за столиком, полистал газеты, но выглянул в окно—и очарование летней природы, такой благоговейно-спокойной перед своим ночным сном, повлекло меня на палубу.
Вода простиралась тихая, едва колеблемая течением. В ее светлом зеркале отражались деревья: стволы четко и ясно, а ветви и листья расплывчато-зыбко; между отражением каждого дерева пробегали дорожки более темные, чем сама речная гладь. Трава по склонам тяжелела, почти физически ошущалось, как на пыльные, примятые от дневного тепла стебли ложится роса. Луга выглядели в этот час особенно сочными и пышными.
– Отдыхаете? – Тетя Шура стояла у борта. – Красота какая! Я чуть не тридцать лет на воде и все не привыкну…
– Так уж тридцать?
– А и не меньше…
Мы облокотились о перила, глядя перед собой на реку.
Я удивился тому, что после трудного рабочего дня ей не спится, и почувствовал – что-то тяготит ее, хочет она выговориться, излить какую-то печаль. А то, что рядом оказался я, человек почти незнакомый ей, ну и не беда, – ведь мы, русские люди, не можем жить без излияний своей души на миру.
– Родом я из-под Вологды, из Вологодского района. Сиротой жила, отца-матери не видывала, в одном году померли, когда еще дитем была. У родни росла, да как себя помню, все работала, с шести лет, поди. А началась война – я уж в невесты вызрела. Да только женихов наших – в строй, а нас, девчат, по трудповинности – на лесоразработки, на сплав. Меня тогда капитан одного буксира присмотрел, да и оттягал к себе в команду – не для баловства какого, а потому, что я ему шустрой и жилистой показалась. Он меня помощником кочегара и поставил. «Знаю, деваха, сказал, долго не выдюжишь, а мне-то как? Матросов позабрали, а катерок должон двигаться. Шуруй». Ну, и стала я шуровать. Смен почасовых нет, стоишь, пока не валишься, там другой кто сменит; в чувство и силу придешь– опять ворочай. Дровами топили. Жрет топка дрова почем зря. Девять кубометров в час – как не бывало. Иной раз топливо кончится, из «ершей» – так плоты зовутся по– нашему – бревна вытаскиваем, к берегу пристаем, пилим, колем и снова суем поленья в топку, тянем за собой по реке «ерши». А что делать? Война кругом, в каждом письме из деревни пишут – тот погиб, тот ранен… Всю войну кочегарила. Надорвалась изрядно, с той поры сделалась сухонькой да в спине неровной, а до войны тело каждой жилкой играло, хоть и еда проста была. К концу войны полегче стало – начали с фронта приходить по ранению отпущенные. И к нам мужик попал – Федор-сержант, контуженный, болезный, да все ж не девка. Деревню его на Новгородчине немцы сожгли. Как перст остался, и завела его судьба на Сухону. Меня он подменил, а я попроще делом занялась на судне – стирала, готовила, убирала… Федора выхаживала, у пристанских баб парное молоко доставала; пил он, розовел, веселел – ему-то кочегарство не в такую тяжесть было. А однажды он и говорит мне: «Давай поженимся. Мне такую, как ты, надо – степенную, хлопотливую». – «А любишь?» – спрашиваю. «Одинокие мы с тобой», – отвечает. По правде сказать, обрадовалась я, парень видный, а разбираться особо мне боязно, потому как на десять девок – один, и покраше меня девки многие. Вижу, что характером я ему люба – и на том хорошо. Явились к капитану – так, мол, и так. Капитан одобрил: «Самый раз, говорит, войне конец настает, землю обновлять надо… Только вот что: вода вас свела, на воде и свадьбу сыграем». А нам и кстати – на земле нам и приткнуться не у кого. Ухи наварили, рыбы нажарили, напарили, даже заливное умудрились сделать. Бражку ядреную в деревеньке одной отыскали. Судно под вечер на якорь у берега поставили и за стол сели – капитан, помощник его, два сплавщика, Федор и я. Капитан стакан поднял: «Не забижай ее никак, Федор, она у нас лучшего ордена достойна, да только неприметны мы, сверху нас не видно. Вода чиста, на ней обман не положен…» Федор свой стакан о мою стопку стукнул: «Спасибо за твои заботы, Шура», – говорит и в губы целует, потому как «горько» закричали. Славно мы в тот вечер сидели, песни пели, мужики аккуратно пили, а я им все рыбку на тарелки подкладывала. Капитан нагл жить закуток приспособил, вроде отдельной каютки получилось, со своим входом. Я как родилась заново. Все мне на судне как братья стали, а Федор – как сокол ясный.
Вижу, однако, так через год, чего-то тоскует Федор, неспокоен стал. «Что с тобой?» – спрашиваю. «А ничего», – отмахивается. Теперь-то уж я понимаю– не любил он меня, а так лишь – уважение было. На буксире ни к дружку не сходить, пивка попить, ни долю иную приглянуть – все одно и то же. А парень-то он еще молодой – хочет, чтоб жизнь перед ним разворачивалась.
Как-то подвозили мы на своем катерке попутных пассажиров из Городищ. Вижу: Федор с ними уединился, оживленно чего-то беседует. Потом через пару дней капитану говорит: «Дай-ка мне отгул, дружков навещу в Городищах». Вернулся оттуда веселый, с похмелья, видать. «Знаешь, говорит, не рыба я речная. Ну, сколь можно по воде да по воде?» – «А куда ж, Феденька?» – «А мне завскладом предлагают в Городищах. Комнатой наделяют». – «А я как же?» – «А ты поплавай пока, обзавестись треба». Беременной я была, – может, он и прав, не стоит пока мне с ним ехать, думала. Долго от него вестей не следовало, наконец пишет: «С работой порядок, да комната сыровата, еще не обзаведена, так что потерпи…» Гадала я, гадала и, как к отцу родному, к капитану: «Потеряю я мужика, ехать мне к нему надо». – «Что ж, – размыслил капитан, – завсегда тебя примем от души. А то, что тебе к нему спешить нужно, – может, и верно оно…»
Прежде чем к Федору явиться, зашла в магазин, по коммерческим ценам еды хорошей купила, чтоб его порадовать, а самогон у меня заране припасен был. Дом быстро нашла, по лестнице поднялась, позвонила. Открывает женщина: «Вам кого?» – «Федора Алексеевича, жена я». – «Ах, жена, – сказала и на живот мой смотрит. – Вот ключ их под притолокой, а вот комната». И все зыркает на меня, за один миг до самых косточек разглядела. Вошла я. Комната хорошая, кровать стоит, стол, два стула, шкаф платяной. «Смотри-ка, уж и обставился, а от меня скрывает». Прибрала я комнату, стол накрыла, села у окна, жду его, а сердце колотится: как встретит, ведь по первому взгляду узнаю, что у него на уме. Соседка заглядывает: «Не желаете ли чего разогреть, у меня печь топится», – а сама глазами зырк-зырк… Поблагодарила ее, на кухню не пошла, думаю – дождусь Федора. К вечеру послышались голоса в прихожей, слышу, соседка сообщает: «Гости пожаловали к вам», – и Федор удивленно: «Кто ж такие?» Дверь распахивает и на пороге явился, не один – с женщиной. Растерялся на миг, но враз спохватился: «Познакомься, говорит, товарищ по работе». А «товарищ» этот мне в живот уставился, глядит, молчит и не двигается. «Вот что, Ольга Ивановна, мы с вами наш разговор завтра продолжим». А она так протялшо: «Да уж завтра продо-олжим…» – сама плечом дернула и – наружу. Федор за ней поспешил, слышу, что-то они там шепотом… Потом возвратился Федор, сел за стол и закуски мои коммерческие, ровно траву сухую, жует безучастно. Поел, недовольство высказал, что, мол, без письма приехала я, нет у него никакой подготовки к приему, на сносях, мол, я, на кровать вдвоем не поместиться, да и ни к чему сейчас – так он у товарища одного переночует. «Чтоб тебе давление на живот не оказать», – выразился. Тут я не выдержала, заплакала: «Знаю «товарища» одного, только что с ним разминулась…» А он мне строго: «Александра, оставь намеки, у меня служба серьезная». И ушел. Только ушел, соседка ко мне – стук, стук. «Вы не удивляйтесь, что я слышала, стены у нас такие. Вы к нему в местком сходите, – очень это на них действует…» Да разве пойду я. В местком – тем более. Я там раз путевку в отпуск попросила, не дали, велели очереди дожидаться, а тут просить их, чтобы мужа домой вернули?! Так они и принесут его мне на подносе алюминиевом.
На следующий день явился Федор, а на ночь снова под тем же предлогом исчез, и вся такая жизнь пошла, пока дочка у меня не родилась. Пришел он как-то и говорит: «Берег я тебя, Шура, пока не разрешилась ты, а теперь правду сказать должен: другая у меня на примете есть…» – «Не хитри, говорю, не на примете у тебя, а на кровати… А что берег, так у тебя от этих слов совесть полинять должна…»
Девочку отдала я в круглосуточные, а сама опять пришла на свое судно: «Примите, ребята, бесталанную, меня…»
Так и растила дочку. А с воды почему не ушла? Здесь мне и зарплата приличная, и надбавка, и еда… Что получу, то на девочку трачу. А на берегу с моим знанием тянуть – не вытянуть. К дочке по свободным дням ездила, одевала ее так, что меня за няню считали… Один московский художник в Ферапонтов монастырь ехал, меня с Машенькой увидел, хотел девочку срисовать, да я не дала—признак у старых людей есть: на полотно человека переведешь, он и зачахнет… А Федор с той своей и стал жить, кассиршей она у них на базе была, поженились позлее они, уехали. Помогал сначала мне на дочку, после замолк, – видно, та запрет наложила. Да мне и не надо евонного – хватает своего. Розыск мне советовали объявить, я посмеялась только. Чего это мужика непутевого, как зайца, травить. Дочка– то у меня комсомолка сейчас, и не простая – начальница над другими девчатами… Говорят, крепкая баба – из мужика веревки вьет. Я так скалеу – вьет не вьет, бог знает, а уж рубанком обстругает, коли какие сучки-задоринки не по ней. У меня-то такой крепости к нему не было, – любила я просто…
Замолчала женщина, и мы оба молчали, следя за бегом воды, думая…
– Он… сейчас тут, – глухо сказала она.
– Как – тут?
– Да, видать, на родину собрались. До Горицы билеты… В первом классе, – устало добавила тетя Шура, – с женой едут… Вот и не сплю я, подменилась до Горицы, чтоб не встретиться.
Прилег я под самое утро, но, подъезжая к Горице, проснулся и вышел на верхнюю палубу, чтоб увидеть пассажиров из единственной каюты первого класса.
Я увидел мужчину, немолодого, дородного, в соломенной шляпе, с крупным мясистым носом на полном, уверенном лице. Он нес чемодан, а за ним следовала женщина, такая же дородная, как и он, в плоских больших лаковых башмаках и в черных чулках со сместившимися сзади швами. Она раскрыла сумку, вынула платок, стала обмахиваться, – солнце уже пригревало.
Я проследил, как по трапу они сошли на пристань, и увидел, как вдруг женщина схватила мужчину за руку и стала ему что-то горячо объяснять. Он вяло махнул рукой, и ее горячность удвоилась. Потом она решительно передала ему свою сумку и мужским шагом пошла назад, на судно.
«Чего она?»—подумал я и хотел предупредить тетю Шуру, которая, приступив к своей смене, начала убирать верхнюю палубу. Но энергичная пассажирка уже взлетела по лестнице, ринулась в свою каюту и через миг, торжествуя, выскочила оттуда, потрясая коробкой монпансье.
– Граждане оставляют, так надо сразу им сообщать… Небось успели уже проверить, не прихватили ли мы казенные полотенца!.. Да ты не серчай, не серчай, – кивнула она потускневшей тете Шуре, – я мать свою, может, десять лет не видела, еду к ней, надо ж мне ее чем-то городским одарить…
Дары искусстваМаня жила в районном городе, в доме, где внизу размещалась пожарная часть, а на втором – пожарные, холостые ребята. Маня никакого отношения к тушению пожаров не имела. А попала она в этот дом вот как.
Мане было двадцать пять лет, она уже успела и замуж выйти, и развестись, и находилась в трудной полосе своей жизни, снимая угол у одинокой старухи, переживая только что отгремевшие семейные неурядицы.
Маня писала стихи и работала корректором в газете. Стихи писала неважные, но искренние, от души, и никому их не показывала.
Она выглядела привлекательной – статная, сероглазая, с высокой грудью; Маня немножко шепелявила, точно у нее каша во рту, но кавалеры ей такую мелочь прощали.
Однажды Маню послали в Москву на семинар. Маня с радостью поехала, потому что у нее была тайная мысль собрать все свои стихи и показать одному столичному поэту, который ей очень нравился.
В Москве, в справочном. Маня узнала адрес поэта, а потом уже и номер телефона. Бледнея, меняясь в лице, Маня набрала номер Самсона Сергеевича – так звали писателя, – и когда он подошел к телефону, пролепетала, что она издалека, начинающая, мечтает показать ему стихи. Самсон Сергеевич тяжко повздыхал в трубку, что-то прикидывая, и назначил ей на следующий вечер.
Маня ушла с семинара пораньше, сделала прическу на улице Горького, маникюр, подкрасила ресницы и вдруг разозлилась на себя за эти приготовления, – ведь от них стихи лучше не станут.
Она добралась до нужного дома, поднялась на третий этаж и позвонила, сжимая свернутую трубочкой тетрадку.
Самсон Сергеевич открыл дверь и весьма оживился, увидев интересную женщину. Самсону Сергеевичу было за сорок, но его молодило то обстоятельство, что семья – жена, теща, двое детей – отдыхали на даче.
В тот вечер у Самсона Сергеевича собрались приятели. Приятели повскакали из-за стола, усадили Маню в центре. Ей сразу налили вина, положили закуску и заставили выпить. Она не знала, как себя вести, особенно когда ее сосед, чернявый и взъерошенный, с отчаянными цыганскими глазами, стал хлопать ее по бедру и провозгласил, что отныне она его муза. Самсону Сергеевичу это очень не понравилось, он сказал, что Маня пишет стихи и пришла к нему их прочитать. Все непомерно обрадовались тому, что Маня пишет стихи, и стали ее уговаривать читать сейчас же. Маня принесла из прихожей тетрадку, дрожащими пальцами раскрыла ее и слабым голосом, монотонно, принялась читать о природе, лесе, своем городе и любви.
– Гениально, – шептал взъерошенный, – я могу спокойно умирать.
Самсон Сергеевич, не желая упускать инициативы, театрально обвел всех рукой и сказал:
– Нам уже так не суметь. Слишком опытны.
Молодой человек неопределенного возраста, с пегой бородкой и услужливыми глазами, уронил голову на руки и повторил как эхо:
– Не суметь.
Самсон Сергеевич спросил бархатно:
– А как вы живете? Расскажите нам.
И Маня, видя, какие здесь искренние и благородные люди, поведала всю правду о своем житье-бытье.
– И вы живете, снимая угол! – воскликнул Самсон Сергеевич.
– Как Беранже, – добавил бородатый.
– Постойте! – вскричал Самсон Сергеевич, загораясь. – Мы вам поможем! – Он выбежал в соседнюю комнату и через пять минут вернулся, размахивая письмом.
«Дорогой Коля!» – начиналось письмо к руководителю областного Союза писателей. Самсон Сергеевич с пафосом прочел письмо. Все ахали.
– Как это здорово: «талант гибнет»! – сказал бородатый. – Мы все подпишемся!
– Да я не гибну, – вставила Маня, но ее не слушали.
Письмо было подписано всеми в порядке значимости каждого, и бородатый, расписавшись последним, тут же выбежал на улицу и бросил его в ящик.
Потом чокались, отбирали стихи для большой подборки и наконец разделились на две спорящие стороны: одна предлагала передать стихи в «Наш современник», другая – в «Октябрь». За спорами о Мане забыли, и она, улучив момент, вышла в коридор, накинула плащ, отворила входную дверь и оказалась на лестнице.
Большего смущения Маня никогда еще не испытывала. «Милые, отзывчивые люди, – думала она, – но как они много говорят…»
…Стихи в журнале не появились.
Но как-то пришла открытка из местного Союза писателей, в которой просили ее выслать свои стихи.
Маня отослала.
Руководитель Союза – Николай Ильич – прочел стихи, крутанул головой: «Развернулись ребята!» – но поскольку было письмо, и за несколькими подписями, он, оказавшись в Манином городе, зашел к зампредрика.
– Думаете, может действительно стать явлением? – спросил зам.
– Все может быть, – уклончиво ответил Николай Ильич – он был человек добрый.
– Ну-ну, – озабоченно постучал карандашом зам.
А через неделю Мане предложили комнату в доме, где висела вывеска: «1-я профессиональная городская полярная команда».
Пожарных звали Андрей, Матвей, Федор, Павел и старший – Поликарп. Все они были молоды, после демобилизации сюда определились. В недальних деревнях жили их отцы и матери. Когда удавалось, сыновья ездили к родителям.
Они походили друг на друга – коренастые, светловолосые. Лишь Поликарп отличался – и по возрасту (ему к тридцати шло), и тем, что носил усы, рыжие, густые, стриженные щетинкой.
Пожары случались редко, но службу они несли браво и два раза в месяц на небольшой площадке перед домом устраивали учения.
Они рты разинули прямо, когда к пожарной части подкатил грузовик с легким скарбом Маши и из кабины явилась сама Маня, как диво дивное.
– Дева-аха, – протянул Андрей.
– Я в Германии однаж таку видел, – поддакнул Матвей.
Федор кашлянул в кулак.
А Павел, самый младший, покраснел, словно его уличили в чем-то.
– Дисциплина, ребята, – сказал Поликарп и потрогал усы.
Пожарные познакомились с Маней.
Дом их был построен не фундаментально, стены тонкие– все шумы слышны. Когда Маня просыпалась, начинала ходить по комнате, парни слышали и говорили:
– Ходит. Уже девятый, значит.
Сами они вставали раньше. Когда шаги Мани становились особо четкими и резкими, пожарные знали, что она надела туфли и сейчас покажется во дворе. Они выходили из помещения и встречали Маню.
– Здравствуйте, мальчики, – говорила она.
Они улыбались, – никто их так не называл, – и вперебой:
– На работу?
– Домой, как всегда?
– Наше дело – пожары ждать…
Говорили обычные слова, но такими радостными выглядели их лица, что Мане хорошо делалось на душе.
Пожарные знали девушек с соседней ткацкой фабрики, наведывались к ним в общежитие, но девушки были словно сами по себе, а Маня отдельно. Маню они никогда не решались пригласить в кино или на танцы, да и поодиночке с ней не виделись – вместе все, обычно во дворе их дома. Маня радовала их. Они переживали какое-то неясно– счастливое чувство оттого, что рядом живет красивая и сердечная женщина, озаряя своим ежедневным приветом их обычную жизнь. А их служба, дежурства, редкие пожары, девушки с ткацкой фабрики – это и была обычная жизнь.
В апреле у Андрея женился старший брат. Жила родня недалеко от города, в колхозе работала, и брат просил Андрея непременно приехать. Поликарп рассудил, что Андрей и земляк его, Павел, на два дня отлучиться могут, Они собрались, купили подарок, и перед отъездом Андрей спросил товарищей:
– А что, коли я Маню приглашу?
– Как ее встретят-то? – спросили остальные.
– А как друга нашего, – нашелся Андрей.
– Ну, смотри, приглашай, коли согласится она. Только уж оберегай за пятерых, – решил Поликарп.
Маня согласилась ехать. Они тряслись на паровичке, Андрей и Павел старались развлечь Маню в дороге: это была их родина, а они гордились тем, что все здесь знают. Но Маня слушала их рассеянно. Она смотрела в окно вагона, любовалась сосновыми лесами, ручьями, темными от отраженных в них ветвей, первой, некошеной травой на болотистых низинах.
Бабы, возвращавшиеся с городского базара, разглядывали ее, пытались заговорить, но она отвечала односложно, и женщины обиженно замолкали. А одна, проходя к выходу и громыхнув пустым бидоном, бросила Андрею с Павлом:
– Хороша у одного из вас женушка, да только напрасно гордость в ней угнездилась.
Все рассмеялись и Маня оторвалась от окна.
В деревне мать Андрея руками всплеснула:
– Да никак и ты, Андреюшка?!
Андрей объяснил матери, кто такая Маня, какой она им товарищ. Мать поддакивала, одобряла, но, выслушав сына, повела все же Маню осмотреть хозяйство. Угощала свежей редиской, лук зеленый рвала. В избе она, несмотря на суету свадебных приготовлений, достала семейный альбом, дала его Мане, приговаривая:
– Вот Андреюшка совсем махонький… А вот на службе он…
Во главе свадебного застолья сидели жених, невеста, родня и председатель колхоза Максимыч, молодой и веселый. Когда свадьба разгулялась, Максимыч поднял стакан, обращаясь к Мане:
– А переезжайте к нам. На лучшую работу обоснуем!
Маня неловко пожала плечами, закраснелась.
– Нет, вы переезжайте, – закуражился Максимыч, – и жениха найдем… А хоть я сам, – стукнул он себя в грудь.
– Максимыча даем! – орали мужики.
Андрей встал и сказал раздельно:
– Не то говорите… Сергей… Максимович…
– Я к тому, – примирительно объяснил Максимыч, – что свадьба свадьбу должна рожать, как семя семечку…
Маня осталась свадьбой довольна. Наутро мужики бражничали, а она с девчатами пошла в лес за щавелем, находилась по лесным полянам, как на всю жизнь.
Андреева мать журила:
– Носки домотканые хоть надела б. Так и ноженьки захолодить недолго.
На прощание она заставила Маню забрать всякие домашние соленья-варенья. Маня простилась с ней ласково, а Андрей сказал на обратном пути:
– Вы уж извините ее, коли что не так…
…Когда Маня разобрала гостинцы, она пригласила на ужин своих соседей.
Парни пришли в праздничных костюмах, в белых рубашках с неразглаженными складками от долгого лежания в шкафу, в одинаковых галстуках – темных, в зеленую полоску; чувствовали себя неловко в парадной одежде и все время поправляли галстуки. Они уже знали подробности свадьбы, и им льстило, что Маня всех на свадьбе затмила.
Маня сама им рассказывала о поездке, и деревенская жизнь представала с ее слов и красочней, и незнакомей. Восхищалась матерью Андрея – какая хлопотунья да мастерица… – и парням казалось, что Маня еще ближе им стала, потому что побывала в домашнем миру одного из ник. Но потом им четверым – кроме Андрея – привиделось, что Маня как-то уходит от общения со всеми ними, как-то неуловимо предпочитает Андрея, и четверо сидели настороженные. Они, четверо, даже насупились, заметив, как слушает ее Андрей: глядит прямо в глаза, встряхивает головой, роняя на лоб русые пряди; слушает, не перебивая, и лишь когда Маня вспоминает о матери его, вставляет: «Вы уж извините ее, коли что не так». Маня принимается уверять – «все было чудесно», – и Андрей снова вскидывает головой, почти забубенно. Допили вино, Андрей предложил, оживленный:
– Может, сбегать?
Но Поликарп, не дожидаясь хозяйского слова, остановил сурово:
– Не надо, дежурство скоро.
Они пили чай с медом, Маня нахваливала мед, мол, какой прозрачный да ароматный, и Поликарп, не выдержав, уронил:
– А у нас меду в деревне – что воды в колодце, даже огурцы с медом едим.
…Парни пели песни своей юности, и им становилось грустно, потому что это было невозвратно позади. Поликарп попросил:
– Маня, вы нам спойте, что любите…
Маня отказалась:
– Мальчики, у меня голоса нет… – И, видя, что они не верят, добавила – Хотите, я стихи почитаю?
Стихи произвели на парней огромное впечатление: они никогда не думали, что можно знать так много на память. Стихи звучали звонко, красиво, текли плавно, завораживая.
Гости ушли. Маня, моя посуду и прибирая со стола, улыбалась каким-то своим мыслям.
После неудачного замужества Маня жила замкнуто, мечтая иногда, что еще встретится ей в жизни человек, которого она полюбит. И в этой своей затворнической жизни она ощущала ласково-уважительное внимание своих соседей и понимала, что без них было бы сиротливей. Внезапно она подумала, что если бы влюбилась в кого-нибудь из них, то, наверно, в Павла. Она вспомнила его почти девическую застенчивость, синие мальчишеские глаза и поймала себя на том, что ей нравится его смущать – он так совсем не по-мужски краснеет. Во время поездки на свадьбу они беседовали между собой мало. Павел больше молчал, но она чувствовала, как может чувствовать только женщина, уже любившая когда-то, что за этим молчанием скрывается и нежность, и нечто братски надежное.
Однажды Маня, просматривая областную газету, увидела заметку. Под шапкой «Наши гости» была напечатана фотография Самсона Сергеевича, московского поэта, и сообщалось, что он совершит путешествие по области. Среди других райцентров, которые собирался посетить Самсон Сергеевич, был назван и их город.
А на следующий день уже местная газета извещала, что прибыл дорогой столичный гость и вечером в городском клубе состоится его творческий вечер.
После работы, не заходя домой, Маня отправилась в клуб. Она села в третьем ряду и, волнуясь, ждала, когда выйдет на сцену известный поэт.
Занавес раздвинулся, и она увидела Самсона Сергеевича. Он был в черном мешковатом костюме, стрижен, загорелый, брюшко чуть оттягивало пиджак, но при его высоком росте и широких плечах брюшко не портило, а лишь придавало некоторую солидность. Он откашлялся, выпил глоток воды и стал излагать цели своего путешествия серьезно и важно. Но потом, словно не выдержав такого тона, начал шутить, приводить смешные случаи из своей жизни и очаровал зрителей. И вдруг, оборвав байки, стал читать стихи, сильные, драматические. Слушали его напряженно, и когда напряжение достигло высшей точки, он внезапно прочел стихи лукавые и ироничные.
Самсон Сергеевич слыл опытным чтецом своих произведений, и публика внимала ему доверчиво и благодарно. Он кончил читать, грянули аплодисменты, а он стоял на сцене, чуть ссутулившись, утомленный, и поднимал руку, словно просил: «Не надо хлопать, все естественно, разве буду я читать то, что вас не заденет?»
Маня хлопала вместе со всеми, и сейчас ей Самсон Сергеевич казался недосягаемым, величественным – кумиром.
Он ушел со сцены в артистическую, еще больше ссутулившись и волоча ночи, словно на него взвалили мешок. Маня вышла в фойе и встала около дверей, из которых должен был выйти Самсон Сергеевич. Она убеждала себя, что ждет Самсона Сергеевича, чтобы поблагодарить его за комнату, которую получила. Но где-то в глубине души – в этом она и себе не хотела признаться – рождалось желание побыть с ним, послушать, как он говорит, веско и умно.
Самсон Сергеевич вышел из артистической в окружении местных интеллигентов и твердым шагом направился к выходу. Маня растерялась и неожиданно произнесла:
– Здравствуйте. Это – я.
Самсон Сергеевич остановился, взглянул на Маню и сказал просто:
– Куда же вы тогда делись? – Обернулся к своим спутникам: – Значит, как договорились – завтра в двенадцать, – и взял Маню под руку.
– Я поблагодарить вас хочу: мне дали комнату.
– О! – воскликнул Самсон Сергеевич. – Я помню… Не подвел Коля… Ну, так с вас новоселье. Верно?
– Верно, – согласилась Маня, не очень понимая, что ей нужно делать.
Самсон Сергеевич, несмотря на свой литературный успех, скучал. Ему хотелось милого женского общества, а его окружали городские руководители и любознательные деятели культуры. И Маня, симпатичная и восторженная Маня, явилась ему в этот миг как подарок.
– Приглашаете? – еще раз спросил он.
– Да, Самсон Сергеевич, – пролепетала Маня и наивно добавила: – Но у меня дома пусто, я в столовой питаюсь.
– Это поправимо! – И Самсон Сергеевич сделал широкий жест рукой.
…Когда райкомовская машина, обслуживающая Самсона Сергеевича, подкатила к Маниному дому, пожарники сидели на лавке во дворе, и Поликарп, согласно внутреннему распорядку, проводил политбеседу. Они уставились на машину, из которой вышел грузный мужчина с бутылкой «бренди» в одной руке, а другой прижимая к груди какие-то свертки. Он вышел, и вслед за ним… выпорхнула Маня. Оба они – Маня чуть впереди, а мужчина за ней, – что-то рассказывая и похохатывая, прошли мимо пожарных, замерших, как на фотографии (Поликарп даже газету не свернул), и Маня, не глядя на них, сказала:
– Здрасте.
– Это и есть ваш особняк? – Самсон Сергеевич оглядел его. – Не палаты, зато какое соседство – не сгорите, – кивнул он на вывеску пожарной части.
Маня скрылась на лестнице. Самсон Сергеевич проследовал за ней. К пожарным вернулся дар речи.
– Что же так, ребята? – недоумевая, спросил Андрей.
– На нас и не взглянула…
– А хоть бы и взглянула – тебе легче?
– Сама привела…
– Жизнь… – сказал Поликарп. – Слушай меня… – И все четверо устремили взгляды на своего старшего.
…Маня, когда она вышла из машины, мельком увидела обиженное, как у ребенка, лицо Павла, непроницаемо закрывшегося газетой Поликарпа, и Маня возмутилась: «Они меня своей женой считают, что ли! Никого и пригласить не могу!» Но возмущение в ней не разрасталось, а наоборот, ощущение какой-то вины не давало покоя, и она сердито говорила сама себе: «Что за ерунда! Разве я не свободна?..» Но все равно настроение у нее было испорчено.