Текст книги "На двух берегах"
Автор книги: Олег Меркулов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Андрей посмотрел, как пастушата, неловко шлепая своей солдатской обувкой, подались шарить в кусты, и подумал: «Может, пронесет. Может, ничего с ними не случится».
Бабье лето кончилось, и солнечные дни, когда светло-голубое, выцветшее в жару небо казалось бездонным, когда всюду летали паутины и песок между сосен был сухой и теплый, такие дни все чаще сменялись серенькими деньками, с туманами по утрам и дождичком к обеду или к вечеру. Тогда в лесу становилось неуютно и грустно, и Андрей, побродив, слегка продрогнув, подсаживался к одному из костерков, которые раненые раскладывали из сушняка. Они или просто грелись у огня, или варили в котелках картошку, овощной суп или концентраты, добавляя к скудному госпитальному пайку такой приварок. Картошку, капусту, свеклу, бурые недозревшие помидоры и толстые желтые огурцы они добывали в деревне, покупая их там или выменивая на мыло, на нехитрые солдатские трофеи вроде авторучки, зажигалки, толстого блокнота с глянцевой бумагой или еще какой-нибудь мелочи.
Госпиталь был прифронтовой, без особых строгостей в режиме, к тому же вода в умывальниках и уборных не шла, приходилось пользоваться рукомойниками и ветряками на улице, поэтому обувь у солдат не отбирали, и они могли шататься по округе, не уходя особо далеко, чтобы поспеть к обеду или ужину, которые приносили прямо в палаты, потому что столовая училища тоже пошла под большую палату. Наступление еще не затихло, раненых прибывало много, их следовало как-то размещать, и в классных комнатах кровати стояли впритык.
С Андреем лежало еще одиннадцать человек, людей разных, но удачей было то, что никто из одиннадцати не был тяжелым, все ходили, почти не стонали по ночам, и лежалось в этом госпитале хорошо. Ближним соседом слева у него оказался парень-москвич, Сергей Даулетов, раненный в правую руку. В нее попало сразу два осколка – один рассек мышцу на предплечье, а другой отрубил большой и указательный пальцы. Как рассказал Сергей, они у него повисли на коже, и в санбате их отхватили ножницами. Но все потом у него обошлось – никаких воспалений и осложнений не случилось, раны зарастали, Сергей практически долечивался, уже вовсю наловчившись писать левой рукой, причем буквы выходили не только ровные, но и красивые. После госпиталя ему полагалось ехать домой, в Москву. Считая с удовольствием дни, которые он должен был еще отлежать, Сергей огорчался лишь одной вещью. Он сомневался, разрешат ли ему на гражданке работать шофером. Он в армию попал с машины, на которой развозил продукты по детским садам, а так как но закону за ним сохранялась эта работа, он и хотел вернуться к ней. С надеждой глядя на Андрея, ожидая подтверждения, что его планы сесть за руль машины, которая развозит продукты по детсадикам, сбудутся, он спрашивал:
– Как думаешь? На левой ведь все целые. А правой я и двумя буду держать руль так, что черта с два ты у меня его вырвешь. Глаза целы, ноги целы, жми на педали да газ, и две же руки, две! На одной не хватает пальцев, ну и что? Как думаешь? Или заставят сдавать специальный экзамен? Как думаешь?
– Вряд ли. Должны и так допустить, – считал Андрей. – Раз ты справляешься с рулем, чего придираться?
– Вот именно, чего придираться! – подхватывал Сергей и победно оглядывал всех, как если бы все в палате сомневались, что он управится с рулем как надо, а он им только что это доказал.
Еще в палате лежал с ним Станислав Черданцев. Стас, как он называл его. Хороший в общем-то парень, бывший студент-астроном из Ленинградского университета.
Так как водопровод не работал, им всем приходилось умываться на улице из длинного, на десяток сосков, рукомойника. Они плескались у него, вздрагивая от утренней свежести, и потом, утираясь на ходу, шли по палатам.
В одно из первых утр в этом госпитале Андрей заметил, что из крайнего окна на нижнем этаже на них, на умывающихся, смотрит поверх занавески не то сестра, не то няня, девушка лет двадцати, смотрит и, время от времени оборачиваясь, что-то говорит кому-то, кто был в глубине комнаты, кто не виделся с улицы.
Стас, заметив девушку, толкнул Андрея.
– Глянь-ка! Глянь, Андрюха. Нас выбирают! Как на смотринах. Да глянь же!
Андрей как раз намылил лицо, ему было не до девушки, и он поднял от воды голову лишь тогда, когда споласкивал грудь и плечи.
Стас, подмигнув девушке, помахал ей здоровой рукой, дескать: «Привет! Как дела? Рады тебя видеть. Ты вроде ничего себе», потом, постучав себе в грудь, ткнул пальцем в сторону окна, дескать: «Могу зайти. Начнем знакомство», но девушка, скорчив ему рожицу, отрицательно покачала головой, на что Стас сказал ей беззвучно, губами: «Воображаешь? Как хочешь!» – и бросил Андрею:
– На тебя целится. На твои плечища.
На следующее утро все повторилось – Стас знаками и губами говорил с девушкой. Он, складывая ладони, ложился на них щекой, спрашивая: «Как спалось?», водя пальцем от окна к сосняку, предлагал: «Прогуляемся после завтрака?», стукая себе в солнечное сплетение, назвался: «Стас, я – Стас», показывая на окно, приставал: «Как тебя зовут? Как твое имя?» Но девушка опять корчила ему рожицы, смеялась, оборачиваясь, что-то сообщала невидимому в комнате.
– Да кто же там такой? – завелся Стас. – Ну-ка, Андрюха, пособи. Что это за тайны мадридского двора!
Идти к окну Андрею не очень хотелось, но он все-таки пошел за Стасом, который, приближаясь к окну, разогнался, с ходу вскочил на узкий карниз фундамента и, зацепившись здоровой рукой за кирпич, с которого откололась штукатурка, заглянул за занавеску.
Девушка, сделав сердитые глаза, отпрянула, как бы опасаясь, что Стас с разгону разобьет лбом стекло.
– Там еще одна! – довольно, как если бы он разгадал секрет, сообщил Стас, спрыгивая.
Тут занавеска дрогнула, нижний угол ее широко завернулся, потому что чья-то рука его отвела, на секунду за занавеской мелькнула часть халата девушки, но девушка тут же отстранилась, и Андрей увидел узкую комнатку и в ней слева от двери госпитальную тумбочку, а справа кровать, на которой, положив руки поверх одеяла, на высоко приподнятых подушках лежала другая девушка, как ему сразу показалось, ослепительно красивая и худенькая.
Над краем одеяла, над краем ворота трикотажной сорочки, нежно виднелась шея девушки – высокая, хрупкая шея, которую прикрывал тоже нежный и узкий подбородок.
Девушка чуть растерянно улыбнулась, отчего стали видны ее ровные зубы, отчего чуть сузились ее глаза, отчего светился ее чистый, слегка выпуклый лоб, открытый сейчас совершенно, потому что светлые волосы девушки, расчесанные на пробор, были отведены ото лба по сторонам, к ушам, и лежали на подушке, как золотистая рама, из которой и смотрело все ее лицо.
Еще не улыбнувшись в ответ, еще не ощутив, как что-то дрогнуло в его сердце, Андрей мысленно с тревогой, с огорчением спросил девушку:
«Что с тобой? Ты ранена? Ты больна?»
Улыбка сбежала с лица девушки, девушка на секунду стала грустной, отчего ее глаза казались громадными, и Андрей увидел их цвет – голубой, но девушка тут же вновь улыбнулась, улыбнулась виновато, как будто она сделала что-то не так, и чуть отвернула голову вбок, и посмотрела вверх, и вздохнула – Андрей видел, как высоко на ее груди приподнялось одеяло, но потом девушка снова посмотрела на него пристально и немного растерянно, на секунду закрыла глаза, и как будто что-то зажглось в ней, так засветилось, залучилось все ее лицо.
«Так что с тобой?», – еще раз мысленно спросил Андрей, уже с меньшей тревогой, потому что как будто ничего особо серьезного с девушкой не было, – он разглядел, что и руки девушки целы, и под одеялом есть обе ноги, да и боли на лице девушки не было, так что как будто все обстояло с девушкой благополучно.
Глядя ему в глаза, все светясь, сияя, девушка, поддернув одеяло, открыла обе забинтованные ступни. На одной ступне повязка была плотной, толстой, но на другой легкой, лишь придерживающей марлевый тампон. Крови на повязках не было, и тревога Андрея совсем ушла.
– Ожог! – округляя губы на обоих «о», сообщила девушка весело, как если бы она могла даже гордиться этим ожогом. – Ожог, – повторила она и посмотрела на него – понял он или нет.
Он понял и согласно закивал.
– Ожог. Ожог.
– Чего там? Чего ты с ними говоришь? – спросил Стас. Стас был недостаточно высок, чтобы заглядывать в окно.
– Ожог, – бросил ему Андрей. Он почему-то не хотел, чтобы Стас задерживался тут, словом ли, жестом ли, Стас, опасался Андрей, мог что-то испортить, разбить. – Пошли завтракать. Топай, – толкнул он его в плечо.
Но выглянула та, первая, здоровая девушка, и Стас, отступая, чтобы лучше, удобней разговаривать, начал:
– Ты кого там прячешь? Красотку? В отдельном купе? Мы лежим по десять человек в палате, а она – нате вам – личные покои. Я вот займусь проверкой, что к чему, я…
– Я-яя-я! Подколодная змея! – передразнила его девушка. – Нашелся проверяющий. Иди, иди, а то тебе завтрака не достанется. – Девушка, повозившись со щеколдой, приоткрыла окно, высунула в щель губы и нос и негромко спросила Андрея:
– Ты кто? Как тебя зовут?
Он догадался, что это нужно для той, худенькой, и от какого-то волнения, которое вдруг наполнило его всего, назвался и спросил:
– А она? А ее? Это – ожог – не опасно? Как случилось?
– Лена, – сказал ему в щелку рот девушки, а нос как-то заговорщически шмыгнул, дернулся. – Не опасно. Теперь не больно. Мы наливали «катюшу», – она вспыхнула, -а Лена босая, бензин на голеностопы, и вот… Идите, пока. На сегодня все.
Окно затворилось, занавеску поправили, и над ней лишь коротко выглянул сначала наклоненный лоб девушки, потом один карий внимательный глаз и верх широкой смуглой скулы.
– Нет, не все! – громко сказал он. – Еще хоть секунду!
– Ну ладно, еще секунду! – передумав иди подобрев, сказала за стеклом девушка и, отодвинув тот же угол занавески, подержала его, как фотограф держит колпачок от линзы, дав Андрею еще раз посмотреть на Лену.
Лена теперь лежала на щеке, как будто в дреме, но, когда Андрей про себя позвал ее: «Лена! Лена!», у нее дрогнули ресницы, голубой полоской глаз она встретилась с его глазами, медленно подняла руку и кистью сделала знак: «Иди, иди», занавеска снова закрылась, и он и Стас пошли завтракать.
Вот так все и началось – как будто обычно, как будто банально, не то любовь, не то какие-то другие отношения времен войны, война разбрасывала одних, сводила других, чьи-то судьбы коверкала, дробила, чьи-то устраивала, подчиняя себе, своей необходимой жестокости десятки, сотни миллионов человеческих жизней.
Их любовь, их нежность, ощущение нужды друг в друге вряд ли были особо отличны от таких же чувств многих. Кровавой для одних, голодной и тяжкой изнуряющим трудом для других войне человек должен был противопоставить иные категории, чтобы быть выше войны, стать над пусть оправданным, но убийством.
– Ну, как твоя девочка? – спросил однажды его Стас. Они сидели на скамейке недалеко от госпитального крыльца и смотрели, как по шоссе идут машины, проезжают повозки, тянутся солдаты и штатские.
– А твоя?
Стас откинулся на спинку скамейки, потянулся с хрустом, зевнул, улыбнулся.
– Схлопотал два раза по физии. Вот и все успехи. То ли дело тебе…
На крыльцо вышла Таня.
– Мне исчезнуть? – спросил Андрей.
Стас удержал его за руку.
– Сиди.
Еще не доходя до них порядочно, Таня порывисто подняла руку, как бы не то приветствуя их, не то требуя молчания от них, и выпалила:
– Прохлаждаетесь? Развлекаетесь? Загораете?
– Просто два чудо-богатыря… – Стас встал, сделал вид, что сметает со скамейки пыль, но Таня перебила его:
– Ты бы помолчал. И опять тебе говорю – подбери губы. – Она села между ними и пожаловалась Андрею: – Что у тебя за друг?! Вечно говорит какие-то глупости, вечно от него уходишь расстроенная. Нет бы рассказать девушке что-то интересное, увлекательное. Так он болтает всякую чушь! – она посмотрела на Андрея так, что он понял: она и досадует на Стаса, и в то же время хочет, чтобы Стас изменился, так как он ей нравится, и еще просит его, Андрея, чтобы он помог ей.
– Вот как? Глупости говорит? На него это…
– Похоже, похоже! – перебила Таня.
Она была сейчас очень хороша – на ее щеках горел румянец, широко раскрытые ореховые глаза блестели, из-под косынки выбилась прядка, от торопливого дыхания грудь под аккуратным халатиком то поднималась, то опускалась, а руками Таня теребила, раздергивая марлевую салфетку.
– И не защищай, не защищай. Ну разве про то, что солнце погаснет, что оно когда-то, – она пренебрежительно махнула салфеткой, – через пять миллиардов лет погаснет, – не глупости? А про мировую скорбь? А про Адама и Еву? Ведь это же религия. Какое-то яблоко… Фи!
В этом «фи» прозвучала не только досада, но и огорчение прозвучало в нем. Видимо, Таня хотела каких-то хороших и прочных отношений с Черданцевым, устав от бесконечных ухаживаний раненых и вообще мужчин. Видимо, Черданцев нравился ей, но и открывался ей такими сторонами, которые понять, а значит, и принять, она не могла.
– Ведь так хорошо! – она закрыла глаза от той красоты, что видела, от чувств, наполнявших ее.
И правда, было очень хорошо. Осень расцветила лес, кусты, траву золотыми и багряными цветами, но, хотя зеленого оставалось еще много, он не главенствовал, он стал цветом равным с другими, служил сейчас фоном, на котором светились, горели желтый, бронзовый, багровый, нежно-коричневый.
Часть листьев деревья уронили и стояли сквозными, четко показывая стволы и ветви – белые у берез, зеленоватые у осин, красноватые у диких яблонек. Трава под деревьями тоже была иной, она подсохла, посветлела, и ее цвет смешался с разноцветьем увядших цветов.
Ночами становилось холодней, выпадала роса, за ночь воздух промывался, и сейчас, под солнцем, был чист, и стоило поднять голову и посмотреть вверх, как виднелась бездонность неба, потерявшего за лето синеву, блеклого, но очень прозрачного. Солнце стояло в нем низко, не жгло, а только нежно грело.
Над землей и высоко летали серебряные нити паутины, чиркали, но не так, как раньше, не стремительно, а тяжелей, стрекозы, совсем сонливо жужжали и возились в последних цветах шмели, лишь птицы, сбиваясь в быстрые стайки, кричали тревожно.
– Вот чудо-богатыри и наслаждаются, причем законно наслаждаются, – снова начал было Стас, но Таня сразу же оборвала его:
– Ах, оставь! – она обернулась к Андрею и не положила голову ему на плечо, а как бы прикоснулась щекой к нему и не отнимала. – Лена счастливая такая! Посмотришь на нее, она вся в счастье. Какая девушка не хочет этого? Я так рада за нее! Что у нее все так получилось. Только бы скорей кончилась война. И как интересно – кто знал, что тогда, когда вы умывались, а она лежала со своими ожогами… что ты потом зайдешь. Почему ты зашел? Ты не мог не зайти?
Нет, он тогда не мог не зайти. Он пошел до ужина. Стукнув, подождав: «Войдите. Можно», он притворил за собой дверь. Лена обернулась к нему, удивилась, смигнула несколько раз и предложила:
– Зачем же стоять у двери? Садись на этот стул, но сначала – здравствуй.
Все в его жизни до этого часа могло быть обычным, разнясь только местом, где стоял госпиталь, людьми в палате да еще другими ранами.
Так и шли бы здесь дни один за одним, один за одним, складываясь в недели. Раны бы поджили, его вызвали бы на комиссию, посмотрели бы врачи, решили бы «годен», канцелярия выписала бы ему новую справку о ранениях, пообедал бы он последний раз в палате, получил бы комплект обмундирования да вещмешок, стал бы на улице у дверей госпиталя в строй команды отбывающих, пошел или поехал бы с ней на пересыльный пункт, и начался бы новый круг солдатских дней на войне. Минуло бы очень короткое время, и госпиталь ушел бы из его памяти, отошли бы в ней куда-то далеко и товарищи по палате. Ну совсем бы они не забылись, но отошли бы в дальний уголок памяти, потому что другие товарищи по службе, новые дела, иные будни оттеснили бы их туда…
– Здравствуй, – ответил он и прошел к столу. Он сел и зачем-то сложил руки на коленях («Как послушный школьник», – потом сказала ему Лена).
– Зачем ты пришел? – спросила она.
– Так. – Он не нашелся, что сказать.
– Тебя кто-то послал?
– Нет.
(«Послала судьба», – потом объяснила ему Лена).
– Куда ты ранен?
Он показал, притронувшись пальцами к повязкам. Язык у него не хотел ворочаться («Ты сидел как под уколом снотворного, которое еще только начало действовать», – потом оценила Лена его поведение).
– Давно? Где?
Он рассказал, жестами он бы этого сделать не смог.
– А у меня вот… – Лена осторожно потянула одеяло, опять показала забинтованные ступни, опять рассказала про бензин и все остальное, а он опять спросил:
– Больно? Тебе теперь не больно?
– Ах, нет! – с готовностью ответила она и огорченно добавила: – Но как же потом? Всю жизнь или в чулках, или сапогах?
Он не понял:
– Почему?
– Но ведь следы останутся же? Летом, в открытых туфлях…
– Глупости! – тут он не мог молчать. – Глупости. Во-первых, шрамы заживают. Ну в общем, становятся почти такими, как все тело. Во-вторых, подумаешь, следы от ожогов. Ведь не на лице же!
Она слушала его крайне внимательно, крайне заинтересованно: шрамы на ногах ее беспокоили. Она, наверное, не раз об этом думала.
– Ты так считаешь?
– Конечно, – с жаром подтвердил он.
– Ты – матадор.
Он снял руки с колен, упер их в бедра.
– Кто? Матадор? Почему?
– Матадор. Отвернись на минутку. Я хочу сесть. – Он слышал как она усаживалась. – Теперь можно. – Она устроилась полусидя, так что обе подушки были у нее за спиной, укуталась в одеяло и, чтобы оно не сползало, локтями поддерживала его, спрятав кулачки под подбородок. – Ты матадор. Танечка мне так сказала. Она тебя так назвала. Ну ладно. Мы даже еще не познакомились. Я…
Она рассказала ему, что в Свердловске работала в госпитале, что сначала было решила после войны стать врачом, но передумала, так как, хотя медицина и благородная специальность, ей всю жизнь видеть страдания будет не под силу, но что она пока не решила, кем же ей быть.
– Но не геодезистом. Это определенно. – Ее отец был геодезистом. – Не могу терпеть комаров, а геодезисты их кормят целое лето. И вообще слишком скитальческая жизнь. Хотя, конечно, они делают нужное дело. Отец так говорил перед экспедициями: «Смеряем еще кусочек земли».
«А немцы взрывают геодезические знаки. Подкладывают тол под бетон, в который влиты металлические отметки, – подумал Андрей. – А вышки, деревянные, высокие, сухие, как старые телеграфные столбы, вышки они жгут. Они не хотят, уходя, оставить нам даже того, что было просто смерено на земле, даже знаков отмеренного».
В тот первый вечер они поговорили о разных вещах, и он ушел, а она осталась, и, оборачиваясь у двери, посмотрев на нее в последний раз в тот вечер, он и увидел, и почувствовал, что ей тоже будет одиноко.
Неделю он заходил к ней, иногда в день два раза, принося то свежую газету, то «Огонек», побывавший во многих руках, то книжку, то просто так.
В госпитале еще не работало и электричество, сумерки же приходили быстро, после ужина госпиталь замирал, раненые грудились в палатах вокруг ламп-катюш, плошек, домино, шашек, и проскользнуть в полутемном коридоре к Лене не представляло труда.
В один из вечеров он остался у нее. За окном хлестал дождь, ударяя по стеклу, барабаня по раме, гудел примчавшийся откуда-то с севера холодный ветер, на улице все казалось пустынным, сиротливым, брошенным.
Лена зябко куталась в два одеяла, была рассеянна, молчала. Тревожно взглядывая на него, внимательно всматриваясь в его лицо, она как бы трогала взглядом его лоб, щеки, шею.
Он было встал прощаться, она подала ему руку и неожиданно сказала:
– Поцелуй.
Он сделал это, ощущая губами тепло и нежность ее маленькой кисти. Кисть, сжимая его пальцы, чуть потянула его, и, повинуясь этому приказу, он переступил к постели и сел на край.
Лена вырвала вторую руку из-под одеяла, протянула и ее ему, он радостно наклонился к ней, она обняла, захлестнула его руками, приникла к нему грудью, плечами, ее губы сами нашли его губы.
– Ах! – сказала она с радостным отчаянием и, опускаясь на подушку, не отпускала его плечи…
Андрей засыпал на спине и поэтому занимал почти всю узкую кровать, хотя его плечо и локоть приходились на боковину, а Лена засыпала на боку, лежа рядом, вплотную, уткнувшись лицом ему в другое плечо. Она, засыпая, или держала его за руку, или закидывала свою руку ему через грудь, как бы прижимая его к кровати, как бы карауля его.
От этого у него щемило сердце, но он молчал, лишь радостно улыбаясь про себя, а когда ему хотелось что-то сказать, он не был уверен, что скажет именно нужные слова, а ненужными он боялся обидеть, и он просто гладил Лену по голове, по лицу, по худеньким лопаткам.
Но об одном он мог спрашивать и спрашивал:
– Тебе удобно? Не дует? Удобно?
– Да, милый, – отвечала она.
Хотя он и засыпал как убитый, почти мгновенно уходя из этого мира в мир снов, он все-таки по нескольку раз за ночь просыпался. То ли еще не ушла из него фронтовая настороженность – слушать все чутко, слышать, что делается вокруг тебя, хотя ты и спишь, то ли оттого, что чувствовал Лену – ощущал тепло ее груди, руку, закинутую ему через плечо, другую руку, которой она держала его за кисть, словно опасаясь, что, пока она спит, он может исчезнуть. Он просыпался, наверное, и оттого еще, что сам должен был проверить, с ним ли Лена, не ушла ли, хорошо ли ей, все ли с ней в порядке, не обидел ли кто ее, не надо ли что-то для нее сделать.
Открыв глаза, мгновенно вспомнив, где он, он той рукой, которую Лена не держала, нежно обхватив ее спину, нежно же прижимал ее к себе, гладил по голове, шептал ей в ухо:
– Спишь? Ну спи, спи. Еще, наверное, рано. До утра далеко. Спи, милая. Спи.
– Ага, – сонно отвечала Лена. – Далеко. Хорошо, что далеко. Пусть часы не торопятся. Ты им скажи это.
Она вздыхала, наверное, сообразив, что ни ее просьба, ни его слова, не могут задержать часы, наверное, от этой мысли она совсем просыпалась и, отчаиваясь, что часы бегут, бегут, бегут, и, вздохнув глубже и грустней, сопротивляясь времени, сильнее сжимала ему запястье, крепче обнимала другой рукой плечо и, сонно переспросив: «Где ты? Ты где?», найдя губами его губы, нежно прикоснувшись ими к ним, так затихала еще на мгновенья…
Андрей, когда бывал с Леной, чаще молчал. Как-то складывалось, что говорила она, а он лишь отвечал на ее вопросы. Потом о чем он мог особенно говорить? Их сблизило чувство, они отдались этому чувству, но ни общих интересов, ни общих дел у них пока не было, судьбы их пересеклись, но скоро каждая из них должна была идти опять в одиночку, так что о будущем и говорить-то было страшно и больно. Рассказав коротко о своем прошлом, Андрей предоставлял возможность говорить Лене, следя за ее мыслью, стараясь понять ее, хотя это бывало и нелегко, так как Лена порой сбивала его с толку вопросами, на которые не вдруг ответишь.
Он еще молчал и потому, что она вообще выбила его из привычного состояния, слагавшегося одновременно из уверенности в себе и неопределенности обстоятельств. Уверен он был в том, что ничего особенно плохого с ним не случится, ну будет тяжело, так ведь и было уже тяжело так, что тяжелей и не придумаешь. Ну будет опасно, но ведь он проходил через дьявольские опасности, и все ему везло, ну будет голодно, холодно, будут залитые водой окопы, так через это он тоже прошел. Тут он был уверен, что вынесет и на этот раз солдатский груз и что в опасностях ему повезет. Да, обстоятельства всегда менялись, но у него выработалось спокойное и верное отношение к ним: просто следовало всегда быть готовым встретить эти обстоятельства. Войне перечить не приходилось. Вот он и жил так, не задавая себе особенных вопросов, зная, что прежде всего надо выстоять в этой войне.
Но Лена сбила все. Однажды она, как всегда держась за его руку, затихнув надолго, так что он было подумал, что она задремала, и тоже затих, чтобы не прогнать от нее сон, вдруг спросила:
– Что главное? Что главное в жизни? Что главное в жизни для тебя?
Поначалу этот вопрос показался ему и никчемным сейчас, и нелепым вообще. «Что главное?! Война!» -чуть было не соскочило у него с языка. Но Лена, словно опережая его ответ, попросила:
– Не торопись. Ты не торопись, милый… Я не знаю вас, мужчин, и, может быть, ошибаюсь, но вы – все вы – кажетесь мне странными. Вечно вы куда-то к чему-то спешите, всегда заняты разными мыслями, живете то прошлым, то будущим, не замечая настоящего. По-моему, мужчине нравится скитаться, и дом для него только кров, и даже под этим кровом мужчина не в нем, а где-то там, в том, с тем, к чему его вечно зачем-то тянет.
– Хм! – сказал он.
– Ты, конечно же, и не думал. Я так и знала. Ты, конечно же… Нет, я не сержусь, ты – хороший, – она трепетно прижалась к нему, – в темноте ты такой огромный. Просто как гора! А я кажусь себе маленькой. Кажется, что где-то потерялась за тобой. Как крошечка. Милый… – она замерла, отдаваясь этому трепету, этой радости, этому удивлению, что он – с ней.
«Ах ты…» – подумал нежно он. Он тихо поцеловал ее куда-то в висок.
– Так что же главное? Ты не досказала.
– Сейчас, – согласилась она, все еще охваченная нежностью. Ей надо было побороть эту нежность, чтобы вернуться к своим мыслям, чтобы собрать их.
– Так вот, не война – ты же хотел сказать именно это, что главное – война, ведь так? Так? Что главное – война… – она убедилась, что он кивнул, значит, признался, и продолжала: – Нет, не война, совсем не война главное, совсем-совсем-совсем не война, потому что война – это же временно! Эта война – на год, на три! На пять! Но не вечно же! Поэтому она и не главное, – торжественно заявила она.
Он смотрел перед собой, видя войну, – тот крохотнейший кусочек ее, выпавший на его долю, на долю тех, кто был там, где был он тогда, когда он был там, в жутком, но все-таки крохотном кусочке, если мерять его со всею войной.
Конечно же, она была права: не война была главным для человека. Война лишь оттеснила это главное, проклятая война отодвинула его от людей, подменив все собой. Став главным. Но став им на. время. Но что, что же было главным? Что было главным для человека в жизни?
Стас, дернув подбородком, показал в боковую аллею, по которой, выжавшись на костылях в стойку, изогнувшись дугой, откинув затылок к спине, на руках шел акробат – красиво сложенный, весь мускулистый, небольшого роста парень лет двадцати. От натуги его серые глаза сузились, лицо побагровело, побагровела даже кожа под песочными короткими волосами, расчесанными на пробор.
Перенося тяжесть то на одну, то на другую руку, акробат, наподобие ручных ходуль, переставлял костыли. У скамейки, сделав несколько торопливых шагов, он скомандовал себе по-цирковому: «Ап!», отбросил костыль, перехватился за спинку скамейки, скомандовал еще раз: «Ап!», отбросил второй и, подержав стойку на спинке скамейки, медленно опустил ноги, продел их под руки и, секунды продержав их углом, сел на спинку.
– Ну как? – В чистой, красиво сидящей на нем майке, загорелый, побритый, с подчерненной стрелкой усов акробат был хорош той почти еще юношеской красотой, которая говорила о нерастра-ченности сил, отменном здоровье и вере во все светлое на земле.
Портило его одно – левая его нога была без стопы.
– Здорово! – оценил Андрей. – Смотри, как ты натренировался!
– Акробатика плюс баланс! – акробат выбросил, как это делают на арене, обе руки вперед-вверх, как бы приветствуя публику, как бы салютуя ей.
– Три! Аллегро! Три! – подхватил Стас на манер циркового конферансье, слегка для важности гнусавя. – Следующим номером нашей программы уникальный аттракцион! Единственный в мире… Парад Алле! Маэстро, марш!!
Андрей скосил глаза вниз, потому что акробат зашевелил культей, перехваченной внизу брючными завязками. Андрей сощурился, он очень четко увидел снова то, что три недели назад увидел в ППГ1, в который попал, переправившись на эту сторону Днепра.
1ППГ – передвижной полевой госпиталь.
Ему тогда все еще очень хотелось спать, он пока не отоспался после переднего края. И он решил: «Пойду посплю. Надо подольше. Буду спать столько, сколько захочу». Он посмотрел на небо. Оно было чистым, даже без облаков и, что ему особенно понравилось, без самолетов.
Прикинув, что, если налетят «юнкерсы», лучше быть ближе к окраине, он пошел к ней, туда, где кончались дома и садики возле них, но так как и тут всюду были солдаты, уже побывавшие на перевязках, ему пришлось идти все дальше и дальше.
А легкораненые солдаты – уже обжившись или обживаясь здесь, так как им не полагалось быть отправленными в дальний тыл, им надлежало лечиться поближе к частям, чтобы сразу же после выписки и топать в роты и батареи, – а легкораненые солдаты жгли костерки, стирали, если обе руки были целы, портянки и бельишко, писали химическими карандашами письма, чинили порванные в боях гимнастерки и брюки, спали, лежали, сидели, слонялись без дела, так как дел у них до выздоровления, кроме ходьбы на перевязку да за едой, не ожидалось.
После перевязки рана на плече ломила, а на боку жгла, но он старался не замечать всего этого, так как ничто помочь ему, кроме времени, не могло. Следовало терпеть и терпеть, да выспаться, да завтра прийти к канцелярии, да тронуться оттуда, да не торопясь идти и идти, куда будет указано команде в назначении.
Отойдя к самым дальним огородам, смыкающимся уже с кладбищем, он нашел себе место под последними деревьями, неподалеку от крайних могилок, и расположился, расстелив шинель и разувшись.
Он задремал, увидел даже сон, как будто бы он опять студент, как будто бы он на какой-то лекции по этнографии, но чьи-то негромкие голоса его разбудили.
Стряхнув дрему, он увидел, что к тому краю кладбища, где он лежал, идут двое пожилых солдат санитаров. Петляя между могилок, они осторожно проносили между ними большой цинковый бак. Один из санитаров, передний, нес, закинув на плечо, пару лопат, задний же держал чуть на отлете, чтобы не плескать на сапоги, полное ведро карболки.
– Что, гвардеец, помешали и тут? – спросил его первый, рыжеусый, небольшого роста, санитар, отирая пилоткой лысую голову. – Так это, извини, наше местечко. Так решило начальство, а уж оно знает, что к чему.
Санитар смотрел на него приветливо-доброжелательно, лучась глазами, в которых были доброта и готовность сделать для другого человека что-либо полезное или приятное.
Бак был закрыт, но Андрей знал, что в нем. Он стал собираться – засунул портянки в голенища, поднял шинель и, осторожно ступая босыми ногами, сделав две ходки, перетащил свое хозяйство метров на сто в сторону. От постоянного хождения в сапогах, где ноги летом парились, кожа на подошвах стала слабой, чувствительной к камешку, веточке, и надо было идти осторожно, выбирая место для каждого шага.