355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Меркулов » На двух берегах » Текст книги (страница 27)
На двух берегах
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:08

Текст книги "На двух берегах"


Автор книги: Олег Меркулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

– Не трусить! – приказала Милочка через маску. – Обувь!

Он сбросил тапки.

– Ясно.

– На стол!

Стол был высокий, жесткий, а клеенка на нем холодная, с левой стороны стола был еще маленький столик.

Он взобрался и лег, положив руку на маленький столик.

– Мне ничего не остается, трусь тут или не трусь.

– Именно, – подтвердила операционная сестра.

Она густо обмазала йодом кожу вокруг раны, захватывая тампоном почти до кисти и до локтя, запеленала руку в простыню так, что открытой осталась лишь часть ее с черными дырами от пули, розовенький санитар, скользнув от двери, пристегнул ему правую руку и лодыжки ремнями в столу, Милочка скомандовала: «Маску!», операционная сестра наложила ему на лицо маску, и Милочка скомандовала: «Эфир!», а ему: «Считать!»

– Я верю вам, – сказал он им всем, чувствуя, как сладко-горький запах заполняет его рот и нос, отчего его тело становится все легче и легче, а в голове начинает звенеть, и начал:

– Раз, два, три четыре, пять… Я верю вам, – повторил он и сразу же услышал, но уже как будто через какую-то дверь, что ли, в общем, через какую-то перегородку резко отданные команды Милочки сестре: «Прибавить!», а ему: «Считать!», горько-сладкий эфир заполнил его всего, он, дойдя до счета «семнадцать», хотел было еще раз сказать им, что он верит, но язык у него онемел, и он только успел подумать: «Лена… Бедный Стас…»

– Зень! Зень! Зень! – звенело у него в голове, звенело тонко, то ли как будто там пела синица, то ли кто-то стучал крохотнейшим серебряным молоточком по серебряной же наковаленке.

Он открыл глаза, в лицо ему ударил желто-соломенный ослепительный свет от окна, перечерченный фиолетовыми линиями рамы. Он тотчас же зажмурился, но тут же, вспомнив, быстро повернул голову налево, сердце его заколотилось, сжалось от страха, но он все равно должен был увидеть. Рано или поздно, но он должен был все увидеть.

Рука лежала на ладонях операционной сестры, приподнятая от столика так, чтобы Милочке было удобно бинтовать. И Милочка это и делала – ловко, в меру туго скатывая бинт вокруг ран, движения Милочки были быстры, но все-таки бинт успевал промокать там, где била кровь, и на бинте все время оставались розовые пятна – одно внизу, другое сверху. Но и с каждым витком бинта они уменьшались, наконец они съежились до пятака, потом до трехкопеечной монетки, потом до копейки, потом до точки, потом их не стало. Милочка сделала еще несколько оборотов и ловко, разрезав бинт, завязала концы на бантик.

– Ух! – сказал он. – Спасибо.

– Ух! – передразнила его Милочка. – Спасибом не отделаешься. – Она отошла к форточке, дернула маску под подбородок, а шапочку столкнула к затылку. Лоб и все ее лицо были в мелких капельках пота. – С тебя вено. Выкуп. Папиросу.

– Готов, – ответил он, отворачиваясь от руки. Только сейчас он почувствовал, как нарастает боль. Он отвернулся еще и потому, что ему было противно видеть две бобовидные металлические чашки с его кровью. Одна из чашек была полна совсем черной кровью, в другой крови – более светлой, той, что, наверное, натекла позже, было на три четверти.

– Пошевели пальцами! – приказала Милочка. Он пошевелил. – Теперь каждым отдельно! – Он пошевелил, хотя от этого боль усилилась. – Норма! – определила Милочка. С тебя пять – это за каждый палец. – Он не понял. – Фрицев. Пять фрицев, – пояснила Милочка.

Ну это можно было обещать, это он был готов обещать каждому, только бы обошлось все с рукой. Пока обходилось.

– Шесть, одного и за руку.

– Курить будешь? – Милочка, сдернув перчатки, взяла у сестры-регистратора коробку.

Его поташнивало, и курить не хотелось.

– Нет. Спасибо.

– Рюмку коньяку?

С этим можно было согласиться, тем более что он начал зябнуть – одет-то он был только в подштанники, да и они, влажные сейчас от пота, не грели, а холодили.

– И рубаху.

Рюмка оказалась хорошим полстаканом, но хороший глоток сделала сначала Милочка.

– Ишь ты какой! – заявила Милочка. – Уже влюбил в себя! Без любви разве сестра налила бы тебе такую порцию?

Коньяк пах так, как, наверное, пахнут ульи, если их поставить в розарии. Но коньяк его согрел, и в голове перестало звенеть. Он сел, и сестра набросила рубаху ему на спину.

– Спасибо, – сказал он сестре. – Хорошо быть среди своих.

Милочка, удостоверившись, что кровотечения через повязку нет, скомандовала:

– Лангету! – приняла участие в ее сооружении. В лангете – глубокой гипсовой лодочке, захватывающей и половину кисти -руке стало как-то сразу покойно: она не шевелилась, и боль от этого затухала. А может быть, она затухала и от коньяка.

– Идти можешь?

– Попробую, – он слез со стола сам, хотя санитар был готов его поддержать.

– Одеть! В палату! Операционную в готовность! – распорядилась Милочка, и все засуетились, и в той комнате, где его готовили к операции, его и одели, а сестра-регистраторша записала под диктовку Милочки:

«Сквозное пулевое ранение левого предплечья с переломом лучевой кости, осколочным. Отек. Гангрена. Операция – разрез 7 см до кости и 9 см. Удалены костные осколки. Повязка с хлорамином. Лангета. Лечение стационарное. Глубокий тыл. Эвакуация сидя. Назначения: вливание крови, дренаж, орошение хлорамином. Состояние удовлетворительное».

Его устраивал весь этот текст, кроме формулы «глубокий тыл».

«Посмотрим. Поглядим, – сказал он себе, – Мы знаем, какой нам нужен тыл». – Он пошатывался, пока одевался, но на душе у него было веселее: операцию он прошел, рука осталась цела, черной крови в ней теперь не было, впереди его ждали госпиталь и все, что прилагалось к нему.

Без халата, шапочки, без очков Милочка утратила сходство с осьминогом. Она была просто полной, седеющей женщиной, одетой в армейскую форму с погонами капитана медслужбы.

Несколько минут они постояли на крыльце. Их там встретил Степанчик. Степанчик сиял, он все уже знал до того, как они вышли, и сразу же выпалил:

– Спасибо вам, тетенька, то есть, виноват, тааш капитан. От всей роты, так сказать, спасибо. Андрюха парень – во! – Степанчик ткнул вверх большой палец.

– А ты! Ты не «во»? – усмехнулась Милочка. – Я тебе что сказала?

Но Степанчик был не из пугливых. Он щелкнул каблуками и опять засиял:

– Сделать фокус – скрыться с глаз. Но я выполняю приказание своего командира роты – доставить сержанта Новгородцева до койки. Или куда уж вы его положите. Так что, тааш капитан, как скажете.

– Лежать спокойно, после вливания – спать. Не ходить. Поменьше шевелиться. Ясно? – приказала Милочка Андрею.

– Ясно.

– Вечером приду. Я не совсем поняла, что ты хотел сказать, говоря «хорошо у своих». Ты что, был у чужих? По хабитусу не похоже, даром, что ли, я поминала Теребенева. Нет, ты не из плена. А?

Воздух на крыльце просто пьянил – чистейший, влажный от таявшего снега, пахнущий отогреваемой землей, да еще после запахов операционной, да еще после эфира, да еще после даже ульев в розарии этот воздух просто шатал его, и все перед ним – домишки поселка с капелью от крыш, с голыми еще, но уже проснувшимися, как-то распрямившими ветки деревьями, небом, ярким солнцем на нем, лежащими за поселком огородами, а за огородами полями – все это то и дело срывалось перед Андреем куда-то вбок, как будто он стоял на карусели, которая делала короткое движение и останавливалась. Даже физиономия Степанчика – а Степанчик стоял прямо перед ним, но ниже, у крыльца, и смотрел на него радостно, открыв слегка рот, – даже рожица Степанчика срывалась влево – сорвется и остановится, сорвется и остановится.

– Нет, коротко сказал он. Ему надо было лечь поскорее. – Но я был без своих. А это тоже, знаете… Ну, я пойду?

Санитар провел его до палаты – комнаты в домике, который был раньше конторой МТС. В палате лежало на носилках семеро, одни носилки были свободны, и он завалился на них, а Степанчик, как подушку, подсунул ему под голову вещмешок. Такая подушка была ужасно жесткой и неудобной, но он, кое-как устроив голову между ребер консервных банок, вздохнув глубоко и облегченно, сразу же задремал.

Первым к нему заявился ротный. В палате уже горела керосиновая лампа, окна были задрапированы светомаскировкой, и он понял, что проспал несколько часов. Руку ломило, но терпимо. Он пошевелил пальцами, пальцы двигались. Ротный, глядя на них, одобрительно покивал головой.

– Все будет в норме. Хороший ремонт, а медицина это умеет, и – ко мне. Но вообще-то они могут еще разик пройтись – вдруг все не вычистили? Но это все так – семечки.

У ротного на лбу была вертикальная складка, подбородок как будто еще больше отяжелел, и даже при свете лампы можно было заметить, что глаза его озабочены, что в глазах у него нет спокойствия.

– Какие новости? И ты не крути. За помощь, – Андрей еще пошевелил пальцами, – за помощь спасибо. Но говори все. Какие новости?

Ротный подцепил – это у него получилось легко и ловко, ротный был хотя и приземист, но длиннорук, – ротный подцепил табуретку, положил ее на бок, чтобы быть пониже у носилок, сел и прищурился.

– В целом – положительные. Я бы сказал – хорошие.

– То есть?

– То есть по бригаде будет отдан приказ о тебе.

– Какой?

– М-м-м… Какой? Простой. Когда ты исчез, я должен был доложить.

– Как?

– Как было, – ротный нахмурился. – А было так: ты выполнял боевое задание? Мое задание – доставить в роту пулемет, боеприпасы, подготовить ОП?

Это было ясно, тут нечего было рассуждать.

– Потом?

– Потом перестрелка, убитый Черданцев, а тебя нет. Те, кто был недалеко, слышали, как ты стрелял.

– Что ж они!.. – вырвалось у него.

– Они! Они! – ротный скосоротился, было ясно, как день, что ротный не может простить ему, что он попал в плен. Как будто кому-то можно простить, как будто он был сам виноват ь этом.

– Ночь! Темень! Дождь! И фрицы, – ротный с силой ударил кулаком по воздуху, – и фрицы сразу же, через, наверное, полминуты, ну через минуту, накрыли нас, знаешь, как плотно? Только этот кусочек, но минуты три, чтобы те с тобой…

– И с убитым, и с Гюнтером, – вставил он.

Ротный кивнул согласно:

– И с убитым, и с Гюнтером, и с тобой успели отойти! Какие-то три, – ротный растопырил три коротких пальца и смотрел на них как бы даже удивленно, мол, такое малое число, а как много значит! – минуты, но так, что мы головы не могли поднять, а утром поражались, сколько они высадили мин.

– Готовились! – сказал он. – Все пристреляли. Рассчитали. Это они умеют. – В нем опять вспыхнула ненависть, он как бы снова увидел штангиста и всех остальных в блиндаже.

Но перед тем, как затащить его в блиндаж, они, волоча его, пробежали те три или четыре сотни метров через ничью землю к своей первой траншее под прикрытием минартналета, и наши ничего не могли сделать, чтобы его отбить.

«Ладно, – подумал он. – Это все в прошлом. Пусть только останется у меня рука!»

– И какой был приказ?

Ротный слегка откинулся, уперся ладонями в колени.

– Считать пропавшим без вести, – ротный развел локти, чтобы наклониться к нему. – Но ты пришел в свою часть, раненый, с оружием… Явился в свою часть, и приказ будет о зачислении тебя на все виды довольствия. Рад?

– Ну еще бы! – Как он мог быть не рад! Приказ означал, что он – среди своих, что он не хуже, чем все они, что он такой же!

– Спасибо, – он поймал взгляд ротного. – Но это не все?

– Нет, конечно, – ротный сказал, как бы небрежно: – Будет назначен дознаватель. Словом, дознание будет. Так что все продумай.

– Мне нечего продумывать, – отрезал он. – Нечего. Я буду говорить, что было. Только это. И ничего другого. – Он лег поудобней, вздохнув.

Ротный слегка шлепнул его по плечу.

– Ну и отлично. Отлично, Андрей. Я тут переговорил с Милочкой и вообще… Все будет в норме. Но не теряй со мной связь! Это – приказ!

Он усмехнулся:

– Сейчас я тебе не подчиняюсь. Сейчас…

Ротный, сдвинув к переносице брови, не дал ему закончить.

– Подчиняешься! И будешь подчиняться дальше. Пока… Пока мы не вышвырнем всех этих фрицев с нашей земли. Всех этих гюнтеров и так далее. Ты – в армии. Пока на излечении, но в армии! Это тебе понятно? То-то! Лечись – и в роту! Взвод тебя ждет. Да-да! – не дал ему ротный ничего возразить. – Ты мне нужен, я буду знать: там, где ты, там мой фланг надежен. Понял? Нам еще гнать этих фрицев и гнать! Тысячу километров, – ротный, пожав ему руку, откинул полу шинели, достал из кармана пачку тридцаток и сунул их ему в карман. – Но-но! Что мне их, солить? А тебе на молочишко, – ротный пошел к двери, но тут в нее просунулась голова Степанчика.

– Та-а-а-ш старший лейтенант, ну куда это годится: Андрей лежит на голых носилках, а на штакетнике висят матрац и подушка. Проявить воинскую смекалку? – выпалил Степанчик.

– Пущай провеется денек-ночку. Утром на этом матраце помер солдат, – сказал один из раненых.

Степанчик открыл рот, ротный толкнул его из двери и махнул Андрею:

– Пока. Пока, Андрюха. Связь не терять!

– Пока. Пока, Георгий. Есть связь не терять.

Под самую ночь явилась Милочка.

– Где тут Теребенев? – властно потребовала она. – Сестра! – Кто-то крикнул палатную сестру, и она тут же прибежала. – Температура?

– Тридцать восемь, – доложила сестра.

– Отменно! – заявила Милочка. Она присела к нему прямо на край носйлок, отчего носилки могли вот-вот перевернуться, но Милочка на это не обращала внимания. – Ну-ка! – Она раздела его до пояса, слушала ухом сердце, приказав: «Свет ближе! Хороший свет!»– при свете лампы осмотрела его руку выше лангеты, щупала под мышкой железы, трогала лоб.

– Отменно! – повторила она. – На этом этапе. Ел?

– Пил чай. Есть не хочется.

– Надо есть! – приказала Милочка. – И спать.

– Я спал.

– Есть и спать. Там у тебя сейчас, – она погладила лангету и пальцы, – миллион на миллион. Кто кого – или микробы, или лейкоциты. Они там – в рукопашной. Есть, спать – значит, помогать своим. Ясно?

– Ясно.

Милочка, погладив ему лоб и щеку, встала.

– Ну спи, Теребенев. Спи. Я тоже пойду, – она зевнула. – Я ведь после тебя еще двоих прооперировала. Так-то, Теребенев.

– Спокойной ночи, – сказал он ей. – Спасибо вам.

– Вено! – напомнила она. – Шесть!

– Обещаю, – подтвердил он.

– Все мои погибли. В Киеве. Все до одного. Я на земле одна. Как перст божий! – пояснила Милочка. – А ты говоришь «спасибо». Так-то, брат!

Она обошла других раненых, слушая, что ей говорила сестра, отдала нужные указания и прикрыла за собой дверь, сказав еще раз:

– Спать! Спокойной ночи! За тобой – шесть!

Но спокойной ночи не получилось. Часа в три по коридору забегали, застучали сапоги, замелькал свет ламп «летучая мышь», послышались команды:

«Приготовиться к эвакуации! Тяжелых первыми. Больные, одеться, собрать личные вещи!» – и все, конечно, проснулись.

Чуть погодя, через минуты они услышали, как подошли машины, и санитары начали выносить раненых.

Тут, как всегда, начались стоны, перебранка, уговоры потерпеть – словом, все то, что бывает в таких случаях.

Машины отходили, в его палате осталось всего трое, считая с ним, – один в полубреду, другой закованный в гипс по грудь, их, видимо, считали пока не транспортабельными, – когда санитар, заглянув в палату, увидел, что он сидит.

– Ты чо? Слышал, кричали: «Два сидячих места есть!» Чо ж ты! Чо ж ты! – санитар подскочил к нему. – Живенько!

Он был одет и обут, так как на голых носилках было холодно, и он спал одетым, лишь накрываясь шинелью поверх одеяла.

– Твой? – показал санитар на мешок, который ему подсунул Степанчик.

– Да.

– Шинель внакидку! – скомандовал санитар, накидывая ему шинель, развязывая и опуская наушники шапки, натягивая ему шапку поглубже. – Бегом! А то опоздаешь!

Место ему досталось в полуторке, у заднего борта, там уже сидело несколько раненых, подлежащих эвакуации сидя, а тяжелые лежали головами к кабине. Пол в кузове был застелен камышом, поверх которого лежал брезент, но так как водители торопились, то, пока они час добирались до станции, всех растрясло, всем было больно, и все ужасно матерились и проклинали и шофера, и врачей, и вообще весь божий свет!

Эшелон, к которому они наконец подъехали, заканчивал разгрузку.

Было совсем темно, лишь через распахнутые двери теплушек темно-малиновым отсвечивали топки железных печечек с непогасшими еще углями.

Он слышан, как разгрузившиеся строились у вагонов, видел их смутные тени.

– Проверить людей! – командовал кто-то.

– Бушуев, Омельченко, Хаснутдинов, Табачников, Лось, Мамедов. – выкрикивали младшие командиры, проверяя, и потом докладывали: – Товарищ лейтенант… Люди все налицо… Отставших – один… Оружие проверено!

– Приготовиться к движению! – раздалась команда. Суета, разговоры, простуженный кашель как-то затихли. – Направление движения к голове эшелона!.. Марш! – донеслась передаваемая от паровоза команда, офицеры повторили ее, и вдоль состава тяжко зашуршал гравий под сотнями, сотнями ног, смутной, неперемежающейся некоторое время тенью задвигались уходящие, звякало оружие и снаряжение, но шорох гравия скоро стал смолкать, отдаляться, а тени уходивших размылись в темноте, исчезли… «Пошли ребята», – подумал он, стоя у колеса грузовика, ожидая, когда погрузят тяжелых, слушая распоряжения: «Тех, кто полегче, на верхние нары! На нижние – самых тяжелых!»

Сидячим полагалось грузиться в последнюю очередь, и он стоял, поддерживая здоровой рукой раненую, ожидая, когда в ней начнет затихать начавшаяся от тряски боль.

На нарах места ему не досталось, и он сел на скамейку, прижимаясь здоровым плечом к стенке. Вагон еще не потерял всего тепла, в нем было сносно, а когда кто-то снаружи задвинул дверь так, что остался проем лишь в ширину человеческой головы, и когда все в вагоне угнездились, стали затихать, даже стонать тише, он, привстав со своего места, открыл дверцу печки и в ее свете нашел железный совок, ведерко с углем и осторожно, чтобы не загасить огонь, подбросил угля в печку.

Присев на колени, сонно жмурясь на выбившиеся из-под угля огоньки, он думал, что ему остался один лишь бросок, всего лишь один бросок! Путь через Харьков и десяток километров по Белгородскому шоссе можно было не принимать во внимание.

«Интересно, что она сейчас делает? – спросил он себя. – Лена!..»– Он улыбнулся ей, улыбка, наверное, еще не успела и погаснуть на его лице, как вдруг его обожгла иная мысль: «А вдруг ее там нет! Вдруг нет! – он внутренне похолодел, сердце его сжалось, а мысли заметалась – прошло столько времени с того дня, когда он ей писал, и с того дня, когда пришло последнее письмо. – Месяцы же минули! Месяцы!»

На насыпи все затихло – разговор санитаров, команды. Уже отъехало несколько машин, но какие-то еще стояли, урча на малых оборотах моторами.

Когда паровоз, дернув слегка вагоны, попробовал тормоза, вдоль эшелона побежали сестры, санитары, наверное, и врачи – они просовывали головы в вагоны, кричали:

– Счастливо, товарищи! Лечитесь!

– Счастливо, братцы! Привет глубокому тылу!

– Выздоравливайте, ребята! Счастливо!

Им отвечали вразнобой, нестройно, кто что мог сказать: «Спасибо вам! Счастливо вам оставаться! Пакедова!» – но потом кто-то снаружи плотно задвинул дверь, паровоз дернул, в вагоне все замерли, прислушиваясь, как застучали колеса, кто-то хрипло и облегченно обронил: «Ну, господи, благослови. Кажись, выбираемся!» – паровоз прибавил ходу, и колеса застучали все чаще и чаще.

Андрей посидел еще немного у печки, все переживая предположение, а вдруг Лены в госпитале 3792 нет! Но покачивающийся вагон, тепло, которое он ощущал от разгоревшейся печки, затихнувшая почти боль в руке – все это как-то стало отдалять тревогу, он сонно сказал себе: «Чего заранее мучиться? Чего? И потом, если нет ее там. то ведь где-то она есть? Ведь есть же?» – и, усевшись вновь на скамейку, привалился к стене, стараясь, чтобы голова не очень билась о доски.

За ночь он проснулся только раз. Его разбудили громкие голоса. Кто-то спорил, плохо выговаривая слова, кто-то на кого-то кричал и кто-то ужасно матерился.

Ему не хотелось просыпаться, и он, не раскрывая глаз, ждал, что, может, эти люди угомонятся, но они не угомонялись, и ему пришлось все-таки проснуться.

У двери, скорчившись, упираясь ногами в пол, лежал молоденький – лет девятнадцати – солдат. Он был слепой, без глаз, и из-под красноватых, запавших глубоко век, прикрывавших глазницы, у него текли слезы. Они текли по черно-синим от набившихся в них мельчайших сгоревших частиц тола щекам.

– Уйди! Уйди все! – кричал солдат. – Это мое дело! Мое! Я не хочу! Не хочу жить! Уйди!.. Не трожь! Больно! Не трожь!

Над ним, наклонившись к нему, стояло несколько солдат, удерживая его, но он лягался, бил их ногами по сапогам и выставлял обе перебинтованные руки, вернее, то, что от них осталось: одна рука у него была отнята почти по локоть, а другая выше локтя.

– Чего там? Кончайте! И тут не дадут поспать по-человечески, – спрашивали, требовали, ворчали с нар. – Дайте ему по шее! Что он, один тут!? Чего ему надо?

– Открыть дверь да под колеса. Вот что ему надо, – объяснил здоровый, тяжелый, пожилой солдат, у которого руки и ноги были целы, но зато голова была замотана так, что бинт закрывал и один глаз. – Да вот сил не хватило, а этот, узбек, перехватил его.

Узбек с загипсованной рукой, морщась от боли, то закрывал, то открывал свои черные, запавшие глаза, и на его лицо было страдание, а кровь сочилась даже через гипс, но он коленом отталкивал сапера от щели, в которую тот старался просунуть носок сапога, чтобы ногой сдвинуть дверь.

– Совесть у тебя есть? Есть совесть? – спрашивал сапера пожилой солдат, встряхивая за воротник. – Дай людям поспать. Всех сколобродил! Ничо у тебя тут не выйдет. Ничо…

– Не тут, так еще где, – хныкал сапер. – Не буду жить! Не буду!

– Это дело твое… – подумав, решил солдат и оттащил сапера к печке. – Родиться человек не волен, а помереть… Руки на себя наложить в его власти. В его…

– Лучше б меня убило…

– Да… – протянул солдат. – Горе…

Он присел рядом с сапером, достал кисет, бумагу, свернул папироску, прикурил ее, вынув из печки уголек и перебрасывая его из ладони в ладонь, затянулся несколько раз и сунул папиросу саперу в рот.

– Кури. Тебе тож? Свернуть? – спросил он узбека. Узбек сел на пол, поджав по-восточному ноги, и, положив на колени загипсованную руку, стал греть ее. Освещенный из печки гипс казался розовым, а то небольшое мокрое пятнышко внизу него казалось черным, и черными же казались капельки, которые нет-нет да падали с этого пятна узбеку на сапог.

– Сверните.

– Ташкент? – показал глазами на огонь солдат, отрывая две полоски.

Узбек мучительно улыбнулся.

– Ташкент…

Сапер курил, поправляя папироску забинтованной рукой, бинт от этого начинал тлеть, и он тер затлевшее место другой культей.

– Вам хорошо… А мне… А мне… – плакал он.

Солдат, свернув обе папироски, отдав одну узбеку, как бы думая сам над тем, что он говорил, начал утешать его:

– Говорят, есть теперь дома, где держат таких вот… Бедолаг… И кормят там… И обиходят… Что, ты один такой?.. Таких, брат, тыщи… Девать же их куда-то надо… Чтоб ни в тягость ни им, ни семье…

– А что я там буду делать? Что? – не унимался сапер.

– Ну… ну, жить… Жить просто… Что ты теперь можешь?..

– Ни делать ничего… Ни видеть ничего…

– Радио будешь слушать!.. – нашелся солдат. – Оно ведь как? Оно тебе про весь мир расскажет. А что? – солдату понравилась эта мысль. – Сытый, обихоженный, слушай себе да думай. Все знать будешь. Как какой профессор.

Сапер затих. Кто-то с нар спросил:

– Ты, солдат, уж не поспи, пригляди за ним. За ради всех.

– Пригляжу. Спитя! – согласился солдат. – Чего не приглядеть! – В голосе у него звучали готовность послужить другим, доброта к ним: наверное, он думал, что вот долечится, вот будет отпущен домой, чего ж ему не послужить всем этим болящим да скорбящим, когда для него война кончилась, когда для него вот-вот начнется человеческая жизнь в родной деревне.

– А если что, под нарами провод. Тут, сразу с краю. Давеча видел. Увяжи его, и вся недолга. Чтоб людям не мешал. Да и сам потише бубни.

Задремывая, Андрей слышал приглушенные голоса возле печки: «И чего же ты так неловко… И надо же так…» – «Я их тыщи разрядил, а эта сволочь… Ночь… Темень… На животе лежишь… Перед их проволокой проход делали… Как шваркнет… И нету ни рук, ни глаз…» – «Да… Радио… Цельный свет-мир… Ты не грей, не грей особо руку – кровить пуще будет… – Это он, видимо, говорил узбеку. – Терпи уж до утра… Тут не долго… Ишь, как набрал ход! Теперь нас… Однако чего же это мы так толкуем? Как безвестные какие, как без роду, без племени. Познакомиться надо. Меня вот зовут Дмитриевым. Степан Николаевич Дмитриев. Тебя-то как? Ага, Суходолов Терентий… А по батюшке? Николаевич тоже? Ну что ж, значит, наши отцы были тезками. А тебя? Рыспеков? Сейтфулла? Мудрено, но имя есть имя… Так вот, ребята…»

Вагон дернулся очень резко, так что не проснуться было нельзя, и Андрей открыл глаза. Через щели верхних люков и в щель у двери шел свет, его было достаточно, чтобы различать все в вагоне: нары, тела на них, погасшую печечку посередине.

Рывок вагона разбудил почти всех, и многие сели и стали тревожно оглядываться, а Андрей пошел к двери. Тут паровоз дал гудок – длинный, тревожный, ему ответили еще несколько отдаленных гудков.

Андрей попробовал дверь, упершись в нее ладонью и плечом, ее надо было подвинуть по рельсочке. Дверь поддалась, и он сдвинул ее, выглянул и в первую очередь посмотрел на небо.

Небо было плохим: его закрывала низкая, с разрывами облачность, которая очень подходила для бомбардировщиков, в нес можно было прятаться, а пролетая разрыв, сверять курс.

Эшелон, изгибаясь, подходил то ли к небольшой станции, то ли к крупному разъезду, на котором сейчас стояло несколько составов и к которому издали и высоко шла девятка «юнкерсов». Он сразу определил, что это «юнкерсы», и по их строю, и по звуку моторов, который, когда дверь была закрыта, еще не был слышен из-за стука колес, а теперь хорошо различался.

«Этого еще не хватало, – подумал он. – Для полного счастья!.. И куда он прет? – подумал он о машинисте, тут надо «Стоп! И – задний ход!»

Действительно, на разъезде стояли цистерны – штук тридцать цистерн, был состав из товарных вагонов, а между ними, как бы втиснувшись, стояли платформы с танками и самоходками. На этих же платформах, задрав стволы вверх, целились в «юнкерсов» зенитки.

– Что там! Что? Эй, парень! – крикнуло ему сразу несколько, а четверо «сидячих» быстро подошли к нему и старались через плечо и под рукой у него увидеть хоть что-нибудь.

– Все то же! – крикнул он всем. – Фрицы! Воздух!

– А, мать их!.. – выругался кто-то на верхних нарах.

Он толкнул дверь дальше, чтобы можно было спрыгнуть.

– Воздух! – крикнул один из тех, кто стоял у него за спиной, и быстро полез под нары. Что ж, крыша, люди на верхних нарах, сами нары, затем люди на нижних нарах, эти нары складывались в довольно-таки надежную защиту для того, кто был под нижними нарами, если бы по вагону сверху били из обычного пулемета. Но от крупнокалиберного, или авиапушки, или от бомбы это не спасало. Но еще несколько человек, кряхтя, матерясь от боли, полезли под нары.

Машинист, дав снова тревожный гудок, резко тормознул, так что звякнула все тарелки буферов, заскрипели, заскрежетали пружины, а вагоны захрустели, стараясь налезть друг на друга.

«Юнкерсы», перестраиваясь, подходили к станции, но и с танкового эшелона, и с земли как-то сразу дружно и плотно ударили зенитки, и можно было подумать, что «юнкерсы» сейчас же отвернут. Но они не отвернули, а ринулись через цветные – оранжевые, белые, темные – хлопки разрывов перед ними, стали один за одним входить в пике и кидать па станцию бомбы.

Самолетам требовались лишь секунды, чтобы прицелиться, кинуть бомбы и, ревя моторами, выходить из пике в горизонтальный полет, они выходили из него над тем путем, по которому шел состав с ранеными, и летчики, конечно же, били по составу, как по дополнительной цели, целясь сначала в паровоз, а потом и по вагонам.

Сжавшись в комок, держась за косяк открытой двери, все не решаясь прыгнуть – откос был высок, а скорость еще большая, Андрей сквозь рев моторов слышал, как немцы попадают по крыше, слышал, как закричали в вагоне раненые: «Добивают, гады!», «Ох!», «А-а-а-а!», оглянувшись, увидел, что крыша в нескольких местах светится, как проколотая, тут скорость эшелона наконец пала, он, оттолкнувшись от края пола, подхватил правой рукой раненую, прижал ее к животу, свел плотно ноги вместе, как это делают парашютисты при посадке, слегка откинул корпус назад, пролетел над краем насыпи, ударился в гравий каблуками, откинулся еще назад, чтобы его не перевернуло, и на спине, так что полы шипели задрались ему к голове, съехал вниз и остановился. И он тотчас же вскочил, снова прижал руку к животу – ее от толчка заломило невыносимо, – стиснув зубы, побежал, как и другие выскочившие из вагона, от насыпи под прямым к ней углом. Через рыхлый снег, по оттаявшей уже под ним земле бежать было трудно, но ему следовало отбежать всего каких-то полста метров, чтобы оказаться в безопасности, и он отбежал их, не переводя дыхания, потом упал на бок и посмотрел на небо, на станцию и на свой эшелон.

В небе, дымя, уходил вбок и вниз «юнкерс», и он злорадно подумал: «Что, вмазали тебе? Чтобы ты грохнулся», но в небе, разворачиваясь на второй заход, шли, как привязанные друг к другу за хвосты, остальные восемь «юнкерсов», и он подумал, что сейчас эти сволочи еще вмажут по станции.

На станции горели цистерны, с нескольких платформ были сброшены танки, но зенитчики отчаянно били и били, хотя можно было заметить, что разрывов в небе меньше.

Он, приподнявшись, попытался увидеть свой эшелон, но увидел лишь уходящую последнюю теплушку – машинист уводил состав подальше, чтобы выйти из зоны обстрела.

«Юнкерсы» успели еще раз отбомбиться, стали ложиться на обратный курс, передние самолеты уже растаяли в облаках, когда справа, идя сначала низко, а потом забираясь все выше, вылетели наши истребители. Звеня моторами, они ввинчивались все выше, доставая уходящих немцев, но прежде чем они догнали их, все «юнкерсы» ушли в облака. Но истребители пошли за ними, наверное, чтобы, поднявшись над «юнкерсами», лететь и ждать, когда встретится новый разрыв в облаках и покажутся цели, и тогда можно будет с ними разделаться.

На станции горели и домики, люди суетились, таскали из колодцев воду, заливали пожары, спасали добро, а железнодорожники, паровозом толкая состав, сначала назад, а потом вперед, отцепляли от горевших цистерн другие. Танкисты, сгрудившись около сброшенных танков, налаживали тросы, проверяли моторы, словом, копошились на танках, внутри них, возле них, делая все нужное, чтобы привести их в порядок и снова затащить на платформы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю