Текст книги "На двух берегах"
Автор книги: Олег Меркулов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
«Не каждый час обыскивают пленных, не каждый час обыскивают любых арестантов!»
Не доставая руки из-под бедра, он вынул ладонь из варежки, толкнул в нее костыль и снова засунул в варежку ладонь. Костыль был шершавый, холодный. Он погладил пальцем его конец, потрогал шляпку, поцарапал ногтем весь стержень. Это был инструмент, которым можно было расковырять любые доски и кирпичи, представилась бы только для этого возможность. Костыль бы выдержал любую такую нагрузку, выдержали бы только руки. И это было страшное оружие – удар костылем в затылок означал смерть.
– Вот бы наши! Вот бы дали бы сейчас прикурить! – помечтал вслух кто-то из пленных.
– А мы бы ходу! – решил сапер. – Как зайцы, прысь – и по сторонам! Лови ветра в поле!
– А они тебя в спину, да по ногам, да по башке! – сказал кто-то, Андрей не видел, да и не хотел видеть кто, но подумал: «Заткнись: типун тебе на язык!»
Помолчал, сапер все-таки возразил:
– Уж тут кому какая звезда светит. Кому, конечно, и по ногам и вообще, а кому – воля!
Андрей прислушался к гулу – гул уходил, и с ним уходила и надежда, родившаяся и у него рвануть под бомбежкой. Он даже прикинул, куда ему мчаться: за уборную, в поселок, через заборы, дворы, сады, к оврагу, который им попался по дороге, и по нему к лесу. Но самолеты ушли куда-то за горизонт, их гул замер, немцы на перроне воспрянули духом, конвоиры уставились на пленных, и он слегка толкнул майора в бок.
– Товарищ майор… Товарищ майор!
Майор повернул, насколько это было возможно, к нему голову, Андрей тоже обернулся и углом рта прошептал майору в ухо:
– У меня костыль. Железнодорожный.
Все сообразив, майор приказал:
– Молчи!
Пес, видимо, что-то почуял – он вновь зарычал, задвигал лапами, отчего у него на спине заходили лопатки, а с отвисших черных губ с боков пасти потекла слюна.
«Тварь!»– подумал Андрей, стискивая костыль.
Наверное, пес понял, почуял в нем врага, глаза у пса стали кровавыми, уши прижались к голове, пес зло взвизгнул, как бы принимая его вызов, и конвойный резче, злее скомандовал:
– Хальт! Цурюк!
– Спокойно, – тоже резче сказал, тоже скомандовал майор. – Ты что, по-русски не понимаешь? Все потом. Не шелохнись! Надежда – на тебя! Да гляди в оба!
Последние слова майор сказал с горькой насмешкой, Андрей даже обернулся к нему. И правда, лицо майора и выражало эту горькую насмешку, и было еще скорбным, и было еще в этой скорби и твердым, как если бы майор принял какое-то важное решение, которому должен был следовать неукоснительно.
– Хозяйничают! – пробормотал майор, но теперь не ему, не кому-то другому, а вроде бы себе самому и всем вместе.
– Кобель вонючий! – процедил сапер, тоже наблюдая за псом.
Майор усмехнулся:
– Пес ни при чем. Ты на людей смотри. Хозяйничают, – повторил майор.
Немцы, конечно, на станции хозяйничали. Видимо, они начали хозяйничать с того времени, как сбили со здания станции название, написанное по-русски, и повесили «Rakitnaja». Теперь станция жила их, немецкой, жизнью. Пропускала их поезда с их грузами, разгружала и загружала их людей, передавала по телеграфу сведения об их делах. Кроме большой надписи на немецком же были и маленькие надписи, указывающие, где комендант, зал ожидания, ватерклозет, грузовой склад.
Участвуя в боях за другие станции, Андрей видел такие таблички, но тут дело было другое. Те надписи казались мертвыми, так как если на тех станциях и оказывались немцы, то только в мертвом виде. Или раненые. Или – пленные. Те надписи, когда Андрей смотрел на них, не работали, не жили, а висели, дожидаясь, когда их собьют. Сдерут. Швырнут на землю, как вещи негодные, заменят. Эти же надписи на Rakitnaja работали, служили. И сам факт этот воспринимался Андреем как-то с трудом. Когда он обратил на них внимание, он все никак не мог сообразить, почему они так поражают его. А они поражали его именно тем, что жили. Были нужны. Служили. Служили немцам.
– Смотрю, – ответил он майору и подвинулся к нему, пользуясь тем, что конвойные на секунды отвернулись, потому что к уборной шли, громко разговаривая, несколько немцев-солдат. – Бежать! – шепнул он.
– Все в вагоне! – не глядя на него ответил майор. – Держись рядом. Хозяйничают, – еще раз сказал майор, теперь уже с таким презрением, что Андрей снова покосился на него, на этого пожилого худого человека с короткой, растрепанной, даже, кажется, оборванной с одного края бородкой, с глубокой ссадиной на скуле, с оборванным до половины воротником ладно сшитой офицерской шинели, на которой был всего один погон, да и то еле державшийся. Видно, майор, когда немцы брали его, не давался, ему и досталось.
– Ничего! – тихо сказал Андрей. – Сколько им так хозяйничать?
– Вот именно, – согласился майор. – Хозяйничать им мало. Поэтому и надо смотреть! Если останемся живы, расскажем. А ведь они думали, – майор, не вынимая рук из карманов шинели, показал подбородком и на конвоиров, и на немцев на станционной платформе, – навсегда! Навечно! На тысячу лет! – Майор вдруг хмыкнул и, не раскрывая рта, засмеялся.
Пленные, одни удивленно, другие сердито, но все посмотрели на него, потом на конвоиров, потом опять на него, одни с радостью, потому что этот совсем не к месту, не ко времени смех майора как бы родил в них еще надежду на благополучие в близком ли, далеком ли будущем, другие, опасаясь, что такое поведение майора навлечет на них злость конвоиров и им всем от этого будет хуже. Но майор, встретившись взглядом с их взглядами, перестал смеяться и строго оглядел их всех, как бы определял, на что каждый из них годен.
Андрей между тем, на секунды как-то забыв, что он пленный, забыв все свое горемычное положение, смотрел на станцию, на все, что происходило на ней, смотрел во все глаза, запоминая.
Что ж, немцев за два года войны он видел, и немало. Но не так.
Он видел их, когда они еще с расстояния в километр представлялись короткими движущимися колышками, ни ног, ни рук, ни головы в тех колышках не различалось. По мере приближения все это начинало угадываться, а потом и различаться, колышки превращались в фигурки, которые бежали, стреляли, падали, вновь вскакивали, чтобы бежать и стрелять. Так было при атаках немцев. И он тоже должен был в них стрелять. И стрелял. И кидал в них гранаты, когда они сближались на такую дистанцию, что он не только видел их лица, но даже выражение на этих лицах.
Он участвовал и в уличных боях. В этих боях случалось, что его от немцев отделял лишь переулочек, за которым немцы занимали дома, и он видел, как мелькали они за разбитыми окнами, стреляя через них. А в Сталинграде он с ребятами из роты два дня удерживал третий и четвертый этажи какого-то большого дома, когда первый и второй уже были заняты немцами. В Прилуках, отбивая школу, ворвавшись в нее, швыряя в коридорах гранаты, он нос к носу неожиданно столкнулся с рослым фельдфебелем. Фельдфебель на бегу пытался перезарядить свой «шмайссер». А у Андрея в магазине оставалось патронов еще на короткую очередь, и он всадил эту очередь в фельдфебеля. Фельдфебеля отшвырнуло к двери учительской. Падая, фельдфебель судорожно хватался за табличку с надписью «Учительская», оборвал ее с одного гвоздика, она повисла на другом, слегка шатаясь, как маятник, над скорчившимся под ней фельфебелем.
Немцев других – пленных – он тоже видел. Видел их и в расположении роты, здоровых, хмуро, настороженно оглядывающихся – не расстреляют ли? – раненых или стонавших, или молчавших, прислушивающихся к боли, старавшихся сидеть, лежать или двигаться так, чтобы боль была тише. Видел их в тылу, угрюмо и медленно работавших, отворачивающихся от любопытных, насмешливых, презрительных взглядов. Видел других, фальшиво-добродушных, фальшиво-приветливых, фальшиво-заискивающих немцев, которые просили: «Табак, цигаррет, брод», – добавляя для убедительности: «Война – капут. Гитлер – капут!» Это, как правило, они добавляли, когда поблизости не было других пленных.
Даже в блиндаже, где были их офицеры, куда его затащили разведчики, даже в их дивизионном тылу все-таки все было не так, как на станции, была война. А здесь войны как бы уже и не было. Ходили, прогуливаясь по перрону, стояли на нем в одиночку и группами начищенные, ухоженные денщиками офицеры, они спокойно курили, о чем-то разговаривали, поглядывали на часы. Суетились, бегая за
кипятком или еще по каким-то делам, солдаты, спокойно и важно парами ходили жандармы, держа, руки на псвешенных поперек груди автоматах, поглядывая из-под касок, изредка останавливая какого-нибудь появившегося солдата, требуя документы.
Тут даже работая базарчик. Чуть на отлете от скверика станционного здания, между этим сквериком и пакгаузом, по ту сторону дороги, по которой подъезжали к пакгаузу, чуть в глубине от нее было несколько столов, за которыми расположились торговки. Перед ними на досках стояли миски с картошкой, огурцами, капустой, кусками пареной тыквы, прикрытые, чтобы не замерзли, тряпицами. Стояли, укутанные в мешковину и рогожи бидоны с молоком, а может быть, и с квасом. У одной женщины были лепешки, перед другой возвышалось десятка два яблок, сложенных в пирамидку, а единственный среди торговок мужчина, подвыпивший старикашка в потертой дамской шубке, поверх которой он был еще повязан дырявым платком, выложил на обрывок полотенца небольшой, с полкило, брусок сала.
Во все это сейчас, после таких значительных слов майора, Андрей не просто всматривался, а как бы даже впивался глазами, как бы снимал эти кадры на какую-то кинопленку, вдруг оказавшуюся в его мозгу. Его как будто стукнула, как ударила и по голове и в сердце мысль, что вот она – та жизнь, которая тут устраивала немцев, независимо от того, устраивала ли она не немцев, и против которой он воевал. Жизнь, которую, коротая дни и ночи в траншеях ли, шагая, навьюченный, словно мул, в переходах по двадцать часов, хлебая ли из котелка суп пополам с дождем – это еще ничего, с дождем-то, а то и с песком или землей, – валяясь на кровавой соломе медпунктов, хороня своих товарищей по отделению, взводу, жизнь, которую он, Андрей Новгородцев, должен был поломать.
К базарчику подходили. И немцы, и жители станции, и не жители, которые куда-то ехали или должны были ехать, да ждали такой возможности. Их тут набралось немало, они узнавались по котомкам, мешкам, чемоданам и еще по тому выражению, которое ложится на лицо человека, снявшегося в путь и не приехавшего к месту, находящегося лишь где-то на этом пути между его началом и концом.
Как это и должно было бы быть, покупатели осматривали товар, спрашивали, даже трогали его, и одни брали, отсчитывая какие-то деньги, другие, поразмыслив, не брали, уходили по своим делам.
Кроме станционной жизни, слагавшейся из дел и забот пассажиров, была здесь еще и жизнь тех, кто работал на этой станции или прибыл на нее, работая.
Из помещения выходили женщины и мужчины с какими-то бумажками, пробежал торопливо в уборную, покосившись на пленных, человек в куртке и фуражке телеграфиста, кладовщик принимал в пакгаузе груз, груз состоял из многих ящиков и трех бельевых корзин. Возле них суетился, сгружая их с телеги, а потом сдавая в багаж, разрумянившийся человек лет сорока, с широкими усами, одетый в крепкие сапоги, перешитое из армейской новенькой шинели полупальто с карманами на животе, в меховой шапке, купленной, видимо, по случаю, так как она ему была великовата и все время съезжала на лоб, отчего он то и дело должен был толчком сдвигать шапку на затылок.
На дальнем от перрона пути шесть рабочих поднимали на платформу рельсы, закидывая на нее попеременно то один, то другой конец рельса. Нагрузив их штук пятнадцать, они, перекурив, навалившись, протолкнули платформу к штабелю шпал, к горке стальных толстых пластин, которыми связываются рельсы, и начали грузить все это, коротко переговариваясь.
Пришел встречный товарный поезд. Машинист, выглядывая из своего окошечка, отирал паклей руки, равнодушно ожидая, когда дежурный принесет ему жезл. К поезду спустились смазчики, обычные смазчики в насквозь пропитанной маслом одежде, с молотками на длинных ручках и носатыми плоскими лейками. Они пошли вдоль состава, постукивая по отзвенивающим колесам, поднимая молотками крышки буксов, доливая в некоторые буксы нефть, хлопая крышками буксов, обходя, словно это тоже были попадавшиеся им по дороге столбы, спрыгнувших с тамбуров, выстроившихся вдоль состава немцев-охранников, которые внимательно встречали и провожали взглядом этих смазчиков.
Все было как бы на обычной удаленной от фронта, но все-таки уже подчиненной ему станции, где все определяют военные и военные, грузы же, а штатские оттеснены на дальний и малый план.
Все было так и не так. Но суетня военных, но их разговоры и смех не разрушали какой-то общей покойницкой атмосферы, как если бы тут же, на перроне, в скверике, у пакгауза, просто на рельсах и шпалах, вообще за каждым углом, на каждом шагу лежали мертвые, которых немцы не видели и которых не немцы, видя, старались не замечать.
Андрею пришло было в голову, что станция эта Rakitnaja, именно и похожа на кладбище, но он ошибся, потому что на кладбище не суетятся, не хохочут, громко не разговаривают, как делали это немцы, а у тех, других, выражение лиц должно было бы быть иным – грустным, задумчивым, добрым, просветленным, другим каким-то, но не таким, каким было оно здесь.
В первую очередь, главным на лицах, в глазах, даже в жестах, движениях, походке, вообще во всем облике не немцев обозначалась настороженность. Люди стояли, сидели, шли, делали что-то вроде бы внешне и спокойно, но когда они сидели или стояли, то время от времени оглядывались по сторонам и назад, словно ожидая чего-то неприятного, опасного и готовясь к этому неприятному, опасному. Они оглядывались так, хотя и реже, и когда работали, словно все эти люди в чем-то провинились и за это могли в любую секунду ждать облавы, ареста, немедленного осуждения и расправы.
Когда эти люди шли и когда навстречу им попадались немцы, было заметно, что немцы идут на них, как на пустое место.
Немцы, конечно же, так и хотели бы, чтобы не немцев вообще не было на этой Rakitnaja.
Сама Rakitnaja им, несомненно, была нужна, иначе на кой черт они сюда приперлись? Нужно было поле за путями, синевший вдали за ним лес, нужна была, наверное, и речка, через которую они переехали, гремя на мосту. Нужно было и небо над всем этим. А люди, которые тут жили, немцам были, видимо, не просто не нужны. Они мешали немцам. Раздражали, наверное, самим фактом, что были. Немцы, конечно, не могли обойтись без них – чтобы работала эта Rakitnaja следовало грузить рельсы и шпалы, чтобы не горели буксы, следовало подливать в них нефть, чтобы поезда шли, еле-, довало машинистам их вести, а кочегарам кидать в топку уголь. Само по себе ничто это не делалось, а заменить не немцев на немцев немцы, конечно, не могли. Немцев просто не хватало на все те дела, которые должны были делаться, чтобы немцы могли жить там, везде за Германией, куда они пришли, на любой земле, которую они завоевали.
– Думаешь? – не оборачиваясь спросил майор.
Похолодало, да и от настывшей земли пробирала дрожь, и пленные тесней жались спина к спине. Андрей чувствовал, что майор, прислоняясь к нему, совсем дрожит.
– Думаю.
– Это хорошо. Что ж надумал?
– Пока ничего. Особенного ничего.
– Ну, а все-таки? Если без частностей, что главное?
– Почему они здесь? Почему же все-таки они здесь?
– А-а-а… – протянул майор. – Значит, и ты тоже?
– Да. Но почему «и я тоже»?
– Почему и ты тоже? Да потому, что вся страна задает этот же вопрос: «Как немцы, почему немцы оказались… почему война обернулась для нас такой катастрофой, почти катастрофой», – поправился майор.
– И почему? – спросил Андрей. – Да, почему?
Так как все пленные угомонились, почти не шевелились, чтобы не терять тепло, молчали, конвоирам было наплевать на этот его негромкий разговор с майором. .Конвоиры даже отошли, чтобы не нюхать из уборной.
– Потому что надо было лучше воевать! – ответил решительно майор. – В конечном итоге – это первая причина. А теперь… теперь, брат, вся страна воюет… Мужчины – в армию, женщины, подростки – на поля, к станкам, в шахты. Вся страна отбивает то, что было отдано этим, – майор показал пальцем на немцев на платформе, – представителям высшей расы. Тьфу! – сплюнул майор.
Майор помолчал, повздыхал, не поворачиваясь, нащупал его руку и пожал:
– Ладно, ладно, брат! Отбросить грусть! Мы еще будем у них! Будем! Никуда от нас они не уйдут! Главное, чтобы каждый воевал так, как надо. Чтобы стрелял их, уничтожал, сволочей!
Рабочие, накидав нужное количество шпал, сели опять курить.
– Помогают. Все-таки они немцам помогают, – заметил Андрей о них.
– Что сделаешь? – возразил майор. – Заставляют. За неявку – расстрел. Если бы мы сумели всех вывезти… Ведь не сумели же мы всех вывезти. Знаешь, когда надо кормить детвору, это… И в этом – в том, что наши люди, чтобы не быть расстрелянными, чтобы их детвора не умерла с голоду, работают на немцев, наша вина! Тоже наша вина!
«А что, если бы гитлеровцев было в десять раз больше, – ужаснулся про себя Андрей. – Тогда бы им нужна была только земля, только географическое пространство. Они бы не только уничтожили каждого, кто попал бы под них, они бы, наверное, и наши города целиком разрушили. Построили бы свои. Они бы все наше уничтожили!» – решил он.
То ли от холода, то ли от своих мыслей майор начал бормотать себе под нос про какой-то космический лед:
– Ганс Горбигер. И тоже австриец. Надо же так! Земля в тесной связи с космическим льдом. Вся ее история – это история катастроф, вызванных оледенениями. Ледники, смена климатов, отсюда подвижка живого, великие переселения народов, смена цивилизаций. Пусть арии пришли откуда-то из Гоби. Все это проверится наукой. В конечном итоге археологи и историки ответят, откуда и почему кто пришел. Археологию не сбросишь со счетов науки. Арии – сверхлюди, а все остальные – неполноценный человеческий материал? Почему в это мракобесие верят потомки Гете?
– Ладно, товарищ майор, – Андрей хотел успокоить майора. – Нам главное продержаться и вырваться. Вот что главное сейчас.
Майор поерзал у него за спиной, прижимаясь лопатками к его лопаткам.
– Верно, брат. Ага! Кажется, зашевелились! Кажется, сейчас поедем. Ну, сержант, умри, а чтоб костыль был в вагоне. Он – тоже оружие против мракобесов.
Дверь с лязгом поехала на свое место, глухо звякнул крюк, которым она запиралась снаружи, все замерли от нахлынувшего отчаяния: «Куда везут? Что ждет дальше?». В вагоне стало так тихо, что было слышно, как царапает по доскам проволока, которой конвоиры закручивали крюк, чтобы или его кто-то не откинул, или он не откинулся сам от тряски.
– Где ты? – позвал негромко майор. – Старший сержант!
– Здесь! – Андрей шагнул к нему. В вагоне было совершенно темно, пусто и пахло сырой картошкой. Несколько картошин каталось у них под ногами.
– У кого зажигалка? Осмотреть вагон! – приказал майор.
Чиркнул кремешок – желтый, маленький, как тыквенное семечко, огонек, осветил лишь несколько лиц.
– На! – Майор подал саперу, это он зажег огонек, письмо в конверте. – Жги. Посмотри, нет ли чего железного.
– Как только тронемся, как только наберем скорость – ломать. Здесь! – показал майор, взяв Андрея за руку и проведя его рукой по стене у двери. – На полу доски толще. Вдруг не успеем? Товарищи! – сказал майор громче. – Из лагеря бежать труднее. У них там все и продумано и налажено. Здесь наш последний реальный шанс. Пока мы не обессилели, чтобы добраться до своих. Или до партизан. Пока есть воля…
– Это уж как каждый. Кто бежит, а кто и нет, – возразил кто-то из темноты. – Дело добровольное.
– Правильно, – согласился майор. – Добровольное. Но…
– Чего там «но»! – возразил тот, из темноты. – Теперь каждый своей судьбе хозяин. Без всякого «но». Каждый живет один раз.
– И умирает тоже раз! – перебил его сапер. Он вернулся, бегло осмотрев вагон и не найдя ничего, что могло бы сослужить им хоть какую-то пользу для побега. – Заткнись! – приказал он тому, кто возражал майору. – Не хошь, не надо. Подыхай у них под сапогом! Держи! – он сунул Андрею зажигалку и последний листок письма. Андрей, встряхнув листок, чтобы он развернулся, поджег уголок, и пламя полезло по строчкам вверх, сжигая слова: «Эта зима будет тоже трудной, хотя и… Сменяли твой коетюм на муку… Жена Николаева все ждет, не верит… Работали всей школой на заготовке дров…» – и всякие другие, в которых, наверное, жена майора рассказывала ему о своем житье-бытье.
– Вот! – сапер сдернул шапку и осторожно вынул из-за наушника минный взрыватель.
– Это – да! Это – да! – сказал майор.
– Вот! – повторил сапер, доставая второй взрыватель. – Меня взяли, когда мы ставили мины. Туман, за два шага не видно. Я и дернуться не успел. Все, ироды, обшарили, а в шапку не полезли. Не выкидывать же мне самому!
– Молодец! – майор держал оба взрывателя на ладонях. – Еще у кого есть бумага? – Кто-то передал тоже письмо. Оно было треугольником, из желтоватой оберточной бумаги. – Не жги! – приказал Андрею майор, потому что немцы шли вдоль загона, было слышно, как скрипели по гравию сапоги.
В темноте майор за руку подвел сапера к двери.
– Как только наберем скорость, надо рвануть здесь.
Шаги затихли, и сапер стал ощупывать стенку.
– Запалы, конечно, слабоваты, сюда бы полшашечки! Как же их приспособить-то? Аль чем просверлить да вставить?..
– Это решим. Это сделаем. Придумаем. Как будешь рвать? Сразу два или по одному? Чтобы дыра была побольше. Старший сержант! Дай-ка! – майор в темноте взял у Андрея костыль и дал его потрогать саперу. – Рви дыру, потом мы этим.
– Ага! Понял. Ну-кась! – сапер захлопотал у стены. Сейчас мы поковыряем, потом…
– Отставить! – приказал майор. – Только как стемнеет. Чтобы уходить в ночь, согласны, товарищи? Всем отдыхать!
Паровоз, гуднув, пошипев тормозами, дернул и потянул вагоны. Все пленные затихли, загорюнившись еще больше, потому что с каждым стуком колес о рельсы их увозили все дальше от своих, все глубже во фрицевскую жизнь, в которой для каждого из них не было места для человеческого существования. Разве только не горевал тот, который спорил с майором.
Андрей сел, съехав спиной по стенке, возле майора. Глядя перед собой в темноту, он видел, как мчится их поезд, как на закруглениях изгибается дугой, как пыхает из трубы паровоз, как напряженно натянуты сцепки, как гнутся под набегающими колесами рельсы, как поднимаются, когда колесо прокатится, как дрожат камешки между шпал, как, нахохлившись, держа автоматы наготове, стоят в тамбуре их вагона охранники.
То ли от дрожи вагона, которая передавалась ему через пол и через стенку, на которую он опирался, то ли от волнения, что вот он, вот он, вот он, этот шанс – два взрывателя, потом костылем, руками расширить дыру так, что можно, высунувшись, броситься под откос, а вагон, а конвоиры лишь мелькнут, мелькнут их прыгающие от выстрелов стволы автоматов, конвоиры ведь заметят и начнут бить по каждому, кто кубарем будет лететь под откос, и в кого-то, конечно же, попадут, потому что расстояние всего ничего, какие-то метры! – то ли от дрожи вагона, то ли от всех этих мыслей, он начал тоже дрожать. Душа у него забилась, задергалась, затрепетала. Но он прикоснулся через карман к Зининому кисету, вздохнул и успокоился.
«Так, Лена! – сказал он себе. – Так. Посмотрим».
– Так что, начали? Чего ждать? Начали? – спросил он майора.
– В ночь, в ночь, в ночь, – хотел было доказать ему майор, но тут паровоз тревожно вскрикнул, резко прибавил скорость, так что пол дернулся под ними, кто-то, видно ударившись, выматерился, майор скомандовал: «Тихо! Слушать!» – все притаились, различая даже через стук колес и дребезжание вагона все усиливающийся гул. Потом впереди рванула бомба, но мимо, потому что поезд все мчался, пролетев под ревом самолетов, как под гулким длинным мостком; майор скомандовал: «Сапер, взрыватели! Живо! Свет!» – Чиркнула зажигалка, загорелась бумага, майор скомандовал Андрею: «Костыль! Сюда! Отжимай!» – показав, какую доску надо отжать, чтобы вставить взрыватели, и Андрей, всадив костыль в паз, навалился на костыль так, что доски раздвинулись, так, что сапер сунул в щель взрыватели, и, когда Андрей выдернул костыль, доски вновь сошлись и зажали взрыватели.
– Всем назад! Свет! – скомандовал майор, пока сапер приматывал к кольцу взрывателя проволочку и отжимал усики чеки. – Ложись. Сапер! Жди команды!
Самолеты сделали еще один заход, было слышно, как приближался их гул, майор крикнул: «Когда бомба, рви!» – поезд резко затормозил, наверное, потому, что самолеты летели с хвоста, ударило несколько бомб, сапер дернул проволочку, стенку на миг осветило, в пустом вагоне грохнуло, запахло толом, но тут же в вагон через дыру влетел свежий холодный воздух, от него сердце вдруг забилось в надежде, и Андрей вскочил и бросился вместе с сапером к дырке, которую сделало взрывом.
«Только бы не попали! – мечтал про себя Андрей. – Только бы мимо!»
Он думал верно: если бы наши летчики попали в паровоз или разбили перед ним путь, немцы бы выскочили из вагонов и залегли бы поблизости, пережидая бомбежку. Конвоиры тоже бы залегли, держа оружие наготове, и черта с два тогда бы было можно ломать стенку – немцы бы сразу это заметили и, конечно же, открыли бы огонь, а вот если бы наши бомбили и мазали, и поезд шел бы, можно было бы успеть сделать все!
«Только бы не попали!» – еще раз подумал он, всаживая костыль в щель рядом с дыркой.
– Дружно! – крикнул он. – Взяли! Несколько рук в темноте, на ощупь, ухватились за края дырки, за ребро доски, которую он, как рычагом, отвел внутрь вагона. – Взяли? Ну! – скомандовал он.
Вагончик был старый, катавшийся по рельсам много лет. Несмотря на многие покраски, доски от дождей, снега, жары, ветра, хотя и не сгнили, не подгнили даже, но крепость потеряли, и когда Андрей скомандовал: «Ну!» – сколько-то рук в темноте на пределе своих сил рванули доску. Она затрещала, сломалась, Андрей тут же скомандовал: «Нижнюю! Взяли! Ну!» – треснула и эта, он скомандовал: «Верхнюю! Ну!» – и эта доска затрещала и отломилась.
Так он командовал, и чьи-то руки хватали, дергали, ломали доски, и он чувствовал, как его, торопясь, толкают, как его невольные товарищи по этой движущейся тюрьме быстро, возбужденно дышат, он ощущал их горячее, пахнущее махоркой дыхание у себя на лице, и через несколько минут – через минутку всего, через две! – под ногами у всех трещали обломки, а в стене вагона получилась дыра, через которую, высунувшись из нее наполовину, став на одну ногу, можно было, толкнувшись, прыгнуть под откос.
– Давай! – крикнул майор. – Темп, черт! Один за одним – как горох!
Ухватившись левой рукой за край дыры, твердо поставив левую же ногу на полоз, по которому ходила дверь, Андрей просунулся боком через дыру. В лицо, в грудь, в колени ему ударил тугой ветер, его даже отшатнуло вправо, но он напрягся,успев увидеть откос насыпи, канаву в конце ее, кусты за канавой и, главное, в километре за полем лес.
– Туда! – скомандовал он себе и, держа правую руку на отлете, потому что в ней был спаситель-костыль, потому что он опасался, падая, ударить себя, чуть спружинив на полозе, толкнулся ногой и рукой, пролетел над краем откоса, пробежал по нему несколько шагов, не удержался, упал вперед и кубарем, через голову, ударяясь об землю то спиной, то коленями, покатился в канаву, зажмурившись, стиснув зубы.
Но он был цел! Он почувствовал это, когда, ударившись о борт канавы, рывком приподнялся и выглянул из нее. Он был цел и свободен! Лишь какие-то мгновенья, глядя вслед поезду, он видел, как уменьшается последняя теплушка, на тамбуре которой вдруг засуетились немцы («Черта с два!» – подумал он злорадно), как, набирая высоту, уходит от него в еще непотемневшее небо тройка штурмовиков, как немцы с тамбура полоснули из автоматов по нему, как кто-то высунулся в дыру, чтобы прыгнуть под откос, как немцы полоснули теперь по этому человеку.
Он выпрыгнул из канавы и, не обращая внимания на то, что ломило все тел?, держа все так же костыль на отлете, побежал к лесу, то подгоняя себя: «Быстрей, быстрей, быстрей! – то задыхаясь от счастья: – Свободен! Свободен! Лена! Леночка! Свободен! Жив! Быстрей, быстрей, быстрей!..»
Снегу выпало еще мало, в солнечные дни он подтаивал, на вспаханном поле снег лежал лишь в бороздах, а отвалы земли оставались черными, поэтому поле казалось рябым.
Мороз не очень жал, он не чувствовался даже ушами, не промерзла хорошенько еще и земля, мягко поддаваясь под ногами; вечер кончался, кругом не виднелось ни живой души, как-то незаметно приближавшийся лес ждал гостеприимно, и Андрей бежал и бежал, стискивая в кулаке костыль, командуя себе: «Не сбавлять! Прибавить темп! Ты же свободен!»
Эта мысль приходила к нему уже бессчетное число раз, сна все время вскакивала между другими мыслями о том, что же дальше? Как двигаться – через лес или держаться на небольшом расстоянии от опушки? Идти ли всю ночь или только пока более менее видно, так как ночью в лесу обязательно будешь шуметь, а это значит, что ты легко на кого-то напорешься. Где достать при случае оружие, чтобы, если на кого-то напорешься, было бы чем отбиться. Он подумал и о том, что не лучше ли ему не очень рваться к переднему краю, по мере приближения к которому шансы, что немцы его заметят, все будут нарастать, не лучше ли подойти к нему на сравнительно безопасную дистанцию, а потом где-то, не зная где, не думая пока даже где и как, спрятаться, забазироваться и ждать, пока не подойдут наши. Он не принял и не отверг этот вариант, просто отметив его про себя, потому что опять мысль «Свободен!» захлестнула его такой радостью, что он на бегу затряс головой, обхватил затылок руками, закрыл даже на время глаза, продолжая бежать вслепую. Эта мысль была главной. Она определяла все.
Наверное, он промчался уже сотни метров от дороги, прежде чем глянул влево-назад. Там должны были бежать те, кто прыгал за ним. Если прыгал. Он хотел бы, чтобы это оказался майор, майор ему понравился, он чувствовал, что на майора можно положиться, он хотел бы, чтобы бежал и сапер, судя по всему, хороший парень, он хотел, чтобы бежали другие солдаты из той кучки, которая жалась к стенам уборной. Он хотел, чтобы бежали все.
Но не бежал никто.
У него сжалось сердце и за майора, и за сапера, и за остальных.
«Что же такое? – подумал он. Сразу за ним должен был прыгать сапер, сапер и сказал ему: «Давай, друг. Давай!» – и эти слова как бы включали в себя и другие: «Я – за тобой».