355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Вечера в древности » Текст книги (страница 40)
Вечера в древности
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:01

Текст книги "Вечера в древности"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 61 страниц)

ДЕВЯТЬ

Однажды, сидя с матерью в ее спальне, я увидел, как она взяла круглую серебряную пластину с золотой ручкой и затем поднесла ее к моему лицу. Я едва сдержал крик. Там, на полированной поверхности, плавал мой Ка, смотревший на меня в ответ. Я не раз видел это лицо в воде пруда в безветренный день и узнал, что не могу дотронуться до этого Ка, потому что, как только я протягивал к нему руку, он разбегался множеством маленьких волн. Теперь же мать сказала: «Это-завеса-Ка-который-пребывает-неизменным», итак оно и было. Когда я поднес палец к поверхности пластины, напротив моего появился другой палец, но лицо не сдвинулось с места – оно пребывало там, такое же строгое и почтительное, как и мое собственное. В тот момент я почувствовал себя столь же несхожим с шестилетним мальчиком, по крайней мере по возрасту и уму, как сам мой прадед. Я знал, что нет такой редкой мысли, которую я не смог бы понять, если бы достаточно долго вглядывался в серебряный свет „завесы-Ка-который-пребывает-неизменным". Ибо, когда мое собственное лицо пребывало предо мной, я исполнился мудрости Богов – хоть только на тот миг.

Теперь же какая-то часть знания, обретенного мною тогда, вошла, должно быть, в мое дыхание, потому что, когда я открыл глаза в том крытом внутреннем дворике, ожидая, не знаю почему, увидеть собственное лицо, я вместо этого обнаружил, что мой взгляд погружен в глаза моего прадеда, и мы смотрели друг на друга, пока я не потерял всякое ощущение местоположения горизонта в эту темную ночь. Теперь я мог быть уверен в том, что нахожусь здесь, не больше чем в том, что стою на коленях в каком-то каменном покое в центре каменной горы, и мой рот открыт, а глаза моего прадеда неотрывно смотрят на меня. Тишина окружала нас.

Я начал проникаться ощущением пустоты этого позднего величественного часа ночи. Я все глубже погружался в сошедшую на нас темноту, покуда перестал верить, что когда-нибудь снова увижу солнце. Светлячки едва шевелились, и испускаемый ими свет был таким тусклым, что ткани на их клетках почти не было видно. Затем мой отец пошевелился во сне, и с его губ сорвался стон. Впервые я почувствовал себя близким ему, а затем – не знаю, может, он действительно проснулся или заговорил во сне, – его рука коснулась моей, и поток всех его чувств с его пальцев потек в мои, хотя и не так, как из сердца Великого Сесуси. Моего отца мучила обыкновенная боль в горле, столь же резкая, как у Мененхетета, когда тот проглотил кость, и я узнал, что мы вступили в час, когда Птахнемхотеп и моя мать лежали, сжимая друг друга в объятиях, и соприкосновение их плоти, обнаженной в соитии, мгновенно наложило свой отпечаток на чувства моего отца, столь же жестокий и сильный, словно их захлестнул поток крови. И тогда я узнал, сколь велика власть красоты моей матери над моим отцом. И глубина его страдания не уменьшалась от болезненного удовольствия сознания того, что она отдала себя (и все богатство своей любви) человеку (и Богу всех Богов), к которому мой отец был ближе всех. Поэтому казалось, что из-за любви к моей матери и любви к Птахнемхотепу в душе моего отца кипела испепеляющая схватка одного обожания, сошедшегося с другим, и потому теперь он страдал, подобно льву, пожирающему собственные внутренности. И все же – как схоже со львом! – его сердце знало также и славу.

Именно тогда, как я уже сказал, я вошел в его мысли. Мне случалось уловить некоторые из них и до той ночи, но лишь подобно тому, как палка для метания может ранить птицу, когда та вспархивает у вас над головой. В воздухе носится столько ощущений, что нужно лишь усилие, чтобы уловить одно из них, точно так же палка не может пролететь сквозь облако птиц, не сломав крыла. В эту ночь, однако, я узнал, что если кто-то, подобно Маатхерут, может обладать голосом-Истины, то также можно обладать и истинной-мыслью и плыть в потоке чужих размышлений. Именно таким образом я был унесен в сны моего отца и понял, что он увидел ту же палку для метания (из прекрасного черного дерева, выгнутую наподобие змеи), только что запущенную в небо моими мыслями. Однако эти проделки сознания настолько чудесны, когда не твои собственные глаза видят то, что находится перед тобой, но чужая мысль, что та же самая черная палка для метания на пути вниз вызвала несказанное удовольствие моей матери. Она вскрикнула от восхищения мастерством Птахнемхотепа, и подпрыгнула бы от радости, если бы не стояла рядом с ним на необычайно хрупкой лодочке из папируса, пучки которого были искусно сплетены.

Однако лишь после того, как я увидел, как палка упала, а затем снова взлетела вверх, я осознал, что моя мать выглядит моложе, чем я когда-либо ее видел, и исполнена той дерзкой радости жизни, которая сияет в глазах молодой Принцессы, когда она наслаждается, притом узнал я все это без малейших усилий. И все же, лишь увидев ее сандалий, сделанные из пальмовых листьев и папируса столь же прекрасного, как и папирус их лодочки, и соединенных вместе таким же недолговечным способом, я понял (и лишь благодаря ладони отца, сжимавшей мою руку), что вижу солнечный свет дня семилетней давности, а Птахнемхотеп, под стать ее жизнерадостности, еще молодой Принц, коронованный и ставший Фараоном в том же году и исполненный царственной изысканности, присущей очень молодому Царю, поэтому, когда Он заигрывал с ней и они разговаривали, склонив головы друг к другу, Он, даже в той маленькой лодочке, стоял выпрямив спину, и Его глаза улыбались более, чем Его рот. Ибо к Его подбородку была прикреплена длинная тонкая борода, которую мог носить лишь Фараон.

«О, посмотри, – воскликнула она, – на обезьян!» В тот момент, когда они предоставили лодочку течению и она медленно плыла сквозь тростники (пока птицы, которых они вспугнули, опускались на траву в других местах), ослепительный солнечный свет засиял на цепочке столбов, ограждавших один из Его садов. Там, высоко на деревьях, обезьяны собирали для евнухов фиги и деловито бросали их вниз. Трудно было сказать, кто больше смеялся – садовники или обезьяны. И те и другие приветствовали Его, когда Он, направляя лодочку шестом, проплыл мимо, что, в свою очередь, побудило рассмеяться и Хатфертити. Впереди на болоте солнце сияло на небольших пространствах чистой воды и на цветах, венчавших стебли папируса. Вновь наступила тишина. Они приближались к другому гнездовью птиц, и, чувствуя малейшее колебание лодочки, стоя прямо, бок о бок, они ловко удерживали равновесие, Он врезался в тростник, воздух дрогнул, утки взмыли в небо с набирающим силу криком, подобно табуну лошадей, скачущему вверх по холму, и с ними взлетела Его палка. Птица упала.

Так прошел день. Столь же быстро, как облако, проплывающее под солнцем. Звуки смеха моей матери дважды поранили сердце моего отца. Он любил ее почти каждую ночь в свои пятнадцать, шестнадцать и семнадцать лет и всегда знал, что женится на ней, и все же, когда она стояла в лодочке и прелесть ее стройного тела соответствовала ладной фигуре спокойно стоящего рядом Птахнемхотепа, в ее счастье присутствовала утонченность, которую Нефхепохем никогда не замечал в отношениях с ним. Все это время он подсматривал за ними из ветвей дерева, росшего на краю болота, и его щеки все больше распухали от комариных укусов. Вечером она снова будет смеяться над ним. Поскольку эти нелепые вздутия у него на щеках свидетельствовали о совершенно бессмысленном дне, проведенном на дереве, где он оказался застигнут комарами. Кроме того, она была в ярости. Ее разочарование было безмерно, ведь Птахнемхотеп, приведя лодочку обратно, не попытался склонить ее преступить пределы легкой игры, несмотря на то что дрожь разбуженной Им страсти пробегала по ее бедрам чаще, чем биение птичьих крыльев. Затем, после их затянувшегося прощания, в сумерках ее схватил тот, кто был ее любовником с тех пор, как ей исполнилось двенадцать лет, и теперь в этот день снова овладел ею со страстью четырех Фараонов, и Мененхетет мог бы умереть как раз тогда, когда был готов извергнуться, если бы не понял, как влекла ее застывшая улыбка хранившего молчание Птахнемхотепа. Дважды отвергнутая – первый раз, получив слишком мало, второй – слишком много, Хатфертити, наконец, выплеснула всю свою жестокость, рассмеявшись в лицо своему брату, в то время как тот обладал ею с яростью и вожделением столь же великим, как и у ее деда или любого Фараона, и они обошли почти всю комнату, когда их тела катались по ее полу. Может быть, я был зачат в тот час. Или, может быть, часом раньше, моим прадедом. Или также возможно, что то, что принадлежало в моем зачатии моей матери, родилось в ней от любви во взгляде молодого Фараона? Все, что я знал в тот момент, – это боль сердца моего отца. Он все еще вглядывался в залитое солнцем болото и рыдал в душе, ибо видел мою мать и Фараона в объятиях друг друга и был сломлен тем, что его Фараон, вдохновленный доблестью Своего предка, в эту ночь если и не сравнялся с Усермаатра, то по крайней мере был Его потомком. Исполненные возвышенного счастья, крики моей матери вонзались в уши моего отца, как кинжалы.

Разумеется, к этому моменту я был настолько погружен в сердце своей матери, что мог обходиться без посредничества отца. И вот я увидел его так, как видела его моя мать, узнал плотскую связь и удовольствие их брачных уз и понял, что моя мать наслаждалась любовью моего отца больше, чем ей хотелось бы, в сущности, они были прилеплены друг к другу. Поэтому мой отец – и отчасти в этом заключалась причина его боли – должен был хорошо представлять себе, что, когда он был в ней, моя мать наслаждалась всеми богатствами Египта, однако с таким низменным вожделением, что удары их тел друг о друга отдавались в ее ушах, как чавканье прибрежной грязи. Оттого никогда не было такого случая, чтобы она не ловила момент, чтобы изменить моему отцу с моим прадедом. В объятиях Мененхетета за одну ночь она узнавала больше Богов, чем видела за год с моим отцом. Возможно, запах Мененхетета, будучи запахом благовоний и таким сухим, как далекая пыль, что лежит на самых одиноких скалах, выжженных солнцем, был чужд ей, но он мог быть разными людьми. После она говорила Нефхепохему (поскольку мой отец всегда понимал, что отчасти в этом состоит ее наслаждение, со всей мстительностью старшей сестры – рассказать, да, рассказать ему), что она не только отдалась Мененхетету, но что ее дед уподобился Фараону, и поэтому она могла чувствовать себя Царицей Фараона, тогда как со своим мужем, ах, мой дорогой, это всего лишь твоя низменная привлекательность! С ним она чувствовала себя так же хорошо, как хорошо полю под дневным солнцем, но при этом она не видела ничего лучше крестьян, разбрасывающих семена. Говоря это, она совала свою полную грудь в его голодный рот, перед этим порядком пересохший от услышанной правды ее признаний, и мой отец с жадностью начинал сосать ее, как младенец, как младший брат, как уязвленный муж, и сжимал ее ягодицы с отчаянием любовника, способного проявить силу, но не искусство своей страсти. Хатфертити начинала мяукать, подражая голосу своей любимой кошки, и схватив его несчастный, наполовину поднявшийся маленький член, слабый в этот час, начинала втягивать его губами и выпускать из своего рта, а ее совершенно расслабленный, сладкий в своей искушенности язык был способен сказать и говорил ему, как она делала это и многое другое Мененхетету, и она пробовала густые извержения моего отца и сосредоточенно и лениво растирала их по своему лицу и грудям, а в воздухе пребывал запах слюны его рта и ее рта, и всех других ртов в тех узах, что все еще намертво связывали их и напоминали им о тех радостях, что они познали, когда ей было пятнадцать, а ему тринадцать, и они занимались этим во всех укромных местах. В те дни она считала, что изменяет своему деду со своим братом. Теперь же она изменила им обоим, и даже я, подобно им, жил в богатстве плоти моей матери, когда Фараон пребывал внутри нее, исполненный празднества нашей Свиньи, наш добрый Фараон, Рамсес Девятый, необычно радостный после того, как послушал истории Мененхетета. Подобно Усермаатра, теперь Птахнемхотеп ощущал сонмы Богов в Своем теле. Воодушевленный этими бесчисленными взлетами, мой отец прилепился к телу Хатфертити, но ему, моему бедному отцу, приходилось целовать ноги и ягодицы Фараона на протяжении всех этих семи лет, да, поля и небеса всех Его подданных и Его предков были соединены, когда мой Фараон схватил налитую, готовую взорваться плоть Хатфертити и извергся из самого истока Нила, Птахнемхотеп поднялся, оставив позади пороги, и ощутил, как мощным потоком низвергается в устье Дельты, чтобы быть похороненным там, в Великой Зелени, вместе с Хатфертити, стонущей под ним, подобно львице. Потом Он закончил, а она все еще металась в неистовстве, способном затопить берега любой реки, и запечатала Его рот поцелуем.

В ознобе, всегда охватывавшем Птахнемхотепа после извержения, Он почувствовал отвращение к этой низкой женщине, жене Его Смотрителя Ящика с красками для лица Царя, супруге слуги (с ног до головы покрытой плотью этого слуги), и ее губам, прилепившимся к Его губам, словно слизь, появляющаяся при варке костей – все в ней было отвратительно Ему, но соединение было полным, как настоящая женитьба, с условиями договора, записанными на папирусе. Словно их рты были скреплены такими брачными печатями, подразумевавшими рабство, погребение в одной гробнице, соединение Его Двойного Трона с ее неутолимой алчностью.

Так, вместе с Его наслаждением, холод Его мыслей тоже вошел в мое сознание, но уже не от моей матери, нет, со мной говорило сердце Фараона, и его слышала ночь, оно звучало в ночи, в боли моего отца, превратившейся в открытое ухо. От своего отца я узнал о его чувствах, а знание о том, что его презирают, удвоило боль моего отца.

Однако Хатфертити не знала ни одного из этих мрачных движений души ее Фараона, но лишь бремя Его власти. Она исполнилась Его царственной усталости. Никогда прежде не испытывала она к мужчине такой нежности. И я ощущал эти ее чувства с такой ясностью, словно она говорила о них, и понял – если вообще когда-то сомневался в этом, – что значит обладать двумя разными глазами и двумя ушами, двумя руками, двумя ногами, двумя губами для вкуса (одна для хорошего вкуса, другая – для дурного), двумя ноздрями для дыхания (Боги с одной стороны, Богини – с другой), а также и то, что Египет – страна, состоящая из Двух Земель, соответственно у Фараона была Двойная Корона и Двойной Царский Трон, у Нила – два берега, что есть день и ночь, и так же мой ум был способен принимать мысли двоих людей сразу. В объятиях Птахнемхотепа моя мать пережила самые упоительные минуты любви в своей жизни, даже слаще любви ко мне, тогда как чувства Фараона теперь лихорадила ярость из-за властного наслаждения, что давали Ему прелести этой женщины, эта печать ее губ, ее крепкое тело, мягкое в каждом уголке, который можно было сделать Своей добычей, даже острое касание жестких волос, росших, подобно листве на влажном мясе, между ее бедер, ее притягательность раздражала Его. Он снова овладел ею со всем искусством, приобретенным в Своем маленьком гареме из десяти принцесс, каждую из которых, Он мог сказать, Он знал гораздо лучше, чем Усермаатра любую из сотни Своих. И, конечно же, не было ни одной ласки, которую бы Он не познал, но Ему не было дано ощутить хотя бы подобие присутствия Богини, которой Он мог бы поклоняться, а Хатфертити вовсе не была Богиней, но она пробуждала в Нем такое ненасытное вожделение, которого Он никогда не знал за время тех семи разливов Нила, что случились с момента Его восхождения на Двойной Трон. И пока Он ласкал ее плоть, Птахнемхотеп думал не столько о ней, сколько о Мененхетете.

В ознобе, последовавшем за Его извержением, Он вновь увидел, как могучий член Усермаатра входит во врата между ягодиц Его Управляющего Садами, и это воодушевило Птахнемхотепа. Со вдохом через одну ноздрю Он обрел крепость, но с тем, что вошло через другую, Он ничуть не преисполнился превосходства перед Мененхететом, поскольку теперь Усермаатра входил и в Него, пусть даже лишь посредством языка Хатфертити, вновь заигравшей свою музыку. Теперь, ощущая под одной рукой ее влажную грудь, а под другой – расселину ее ягодиц, вспоминая вид ее раскрытых бедер, какими Он увидал их в свете пламени масляной кадильницы, когда Боги сияли во влажной плоти среди ее волос, Он познал второе наслаждение, и Его жизнь вздрогнула внутри ее живота и начала вытягиваться, уподобляясь Нилу, и заполняться мраком, словно Дуат. Точно Божественное покрывало мощь члена Его предка Усермаатра покрыла Его собственный член. Вероятно, в тот момент Его Тайное Имя открыло дверь, и Боги вошли и вышли из Него во второй раз. Ибо в миг, когда Он извергался, мимо Него пролетела Лодка Ра. Внизу дрогнули Две Земли. Он посмел говорить с Богами с тела жены слуги, и в то мгновение, когда эта ужасная мысль пронзила Его сознание, моя мать вновь увидела огромный каменный обелиск, что мы встретили в то утро на реке, и ощутила в своем животе силу тех мужчин, что гребли вверх против течения, преодолевая громадный вес каменной глыбы, ибо меч Птахнемхотепа походил на тот обелиск и обладал золотым наконечником. В его блеске она поднялась по небесной лестнице.

И действительно Хатфертити поднялась так высоко в сияние собственных чувств, что, несмотря на все мои старания, я не смог оставаться в ее восторге, а соскользнул вниз в мысли моего прадеда, продолжавшего пристально смотреть на меня. Он стремился проникнуть в сознание Птахнемхотепа, и я подумал: не заснул ли наш Фараон, или – не захватил ли Его поток собственных темных мыслей, потому что я больше не мог ощущать Его присутствия, но лишь потревоженную память моего прадеда о Царице Нефертари, хоть я и знал, что подобные вспоминания должны быть столь же бурными, как соленые воды вокруг островов Нового Тира. И все же он, вероятно, нашел те мысли Фараона, которые искал, поскольку мой прадед был так спокоен и тверд, что сперва я не понял, что до наших ушей не доходит ни одного звука, а лишь одни мысли, и если бы вошел слуга, он подумал бы, что мы сидим в молчании. Так оно и было, если не считать отчетливости каждого до единого непроизнесенного слова, что я услышал.

ДЕСЯТЬ

«Признаюсь Тебе, Великий Девятый из Рамсесов, – продолжил свой рассказ мой прадед, – что та Царица Нефертари, что живет в моих мыслях, не похожа на изображения, существующие в виде Ее последних статуи. В них скульптор, желая вернее передать сходство, придал Ей многие черты Самого Усермаатра. Я вижу тот же длинный нос с царственными изогнутыми ноздрями, изысканной формы губы, и, возможно, это удачное решение скульптора, поскольку Она была сестрой Усермаатра. Но я знал Ее очень хорошо, и Она выглядела не так, не совсем так. И все же – и это одна из самых любопытных трудностей существования с воспоминаниями, прошедшими через четыре жизни, – теперь я не могу быть уверенным, действительно ли то лицо, что возникает предо мной, когда я думаю о Нефертари, то самое, которое я любил, когда знал, что такое желать женщину всем своим существом, проникнутым влечением к Ней до кончиков пальцев моих ног, словно, подобно дереву, я мог набираться силы от земли. Я знал Ее лицо, да, и все же, вспоминая Ее сейчас, могу сказать, что Она не была лишена сходства с Медовым-Шариком. Безусловно, Она не была толстой, и тем не менее это была чувственная женщина, по крайней мере в то время года, когда я знал Ее, и лицо Нефертари, как и лицо Медового-Шарика, украшал короткий, отлично вылепленный нос, также дивно изогнутые губы, теплые, как фрукт, они могли быть нежными, веселыми или жестокими – в зависимости от перемен Ее настроения.

Разумеется, волосы Нефертари были темными и блестели как ни у одной другой женщины, а Ее глаза были глазами Богини. Они были темного цвета, но не карие и не черные, а скорее густого темно-фиолетового оттенка или, может быть, то был цвет индиго? Они были пурпурными, как царская краска, которую привозят с берегов Тира, и говорили о самом богатстве как отличии царей, глядя в них, казалось, что твой взгляд мог бы вечно любоваться небом поздним вечером. Так я помню Ее, и все же не могу быть уверенным – Ее ли прекрасное лицо я вижу или просто то, что припоминаю».

Мой прадед всплеснул руками – весьма необычный для него жест, поскольку он редко делал неточные движения, и все же этот неуверенный взлет и падение его рук говорили о грусти, порожденной сознанием того, что невозможно узнать все, что знать необходимо, и поэтому новой ошибке вечно суждено возникать из старой.

«Я помню, однако, – продолжил он, – что в то утро, когда я впервые вошел в Тронную Комнату Нефертари в Ее Покоях Царской Жены (которые представляли собой дворец среди многих дворцов Горизонта Ра) и там был представлен Ее Двору как Доверенный Правой Руки, солнечный свет, проходя в просветы между колоннами за Ее спиной, слепил мне глаза, отражаясь от каждого резного льва и кобры, украшавших Ее золотой трон.

Позволь сказать, что Ее стража быстро провела меня к Самой Царице. Мой новый пост, обладавший очевидным и значительным весом среди Ее Придворных, открывал передо мной одни ворота за другими, и я прошел сквозь большие двойные двери и вступил в золото и великолепие Ее огромного покоя. Я был готов встретить ослепительное сияние трона; маленькие царицы, которые могли рассказывать обо всем, чего сами никогда не видели, говорили мне много чудесного о великолепии утреннего света, когда Она сидит у восточного ряда колонн, но я не собирался падать в обморок. Я провел столько часов с Усермаатра, что считал, что и в Ее Присутствии буду твердо стоять на ногах. Это было не так. Я упал на живот и поцеловал землю, что в те времена, как и теперь, являлось принятой формой поведения при первом представлении ко Двору Великого Двойного Дома или Его Супруги (впоследствии надлежало лишь отвесить глубокий поклон), но в ту первую встречу ни один вельможа, каким бы гордым он ни был, не преминул бы ощутить на своих зубах грязи, в данном случае до блеска отполированного пола из белого египетского известняка. Однако мои зубы застучали по камню. Я находился в присутствии существа, приближенного к Сокрытому. Не Усермаатра, но Амон пребывал с Ней в том покое, и я могу лишь сказать, что, когда бросился на землю, на меня сошло облако, мои глаза затуманились, я облился потом, а мое сердце – именно тогда я понял, что значит это выражение, – находилось уже не в груди, нет, оно вылетело наружу, подобно Ба.

„Поднимись, благородный Мененхетет", – вот первые любезные слова Царицы Нефертари, обращенные ко мне, но мои члены превратились в воду, в которой нет сил, чтобы поднять волну, но пребывает лишь одна тяжесть, и все же, будто, как Аменхерхепишеф, я должен был учиться взбираться на самые крутые скалы, я поднял голову, и в молчании наши взгляды встретились.

Я ощутил прилив сил. От маленьких цариц я слыхал о замечательном цвете Ее глаз и был подготовлен, но я не ждал, что красота их цвета придаст мне силы подобно тому, как умирающий познает счастье, когда ему подносят лепестки роз. Итак, наши глаза встретились, и я жил с Ней во всем том волнении Нила, что возникает, когда его течение разделяет остров – настолько значительную перемену произвели во мне Ее глаза цвета индиго, но тогда мы не просто поприветствовали друг друга, а затем вновь замкнулись в себе, но сошлись, подобно двум облакам разных оттенков, которых несут встречные ветры, и в разделявшем нас воздухе заплясал невидимый вихрь. В тот первый момент Ее лицо и тело походили на мозаику из искрящихся драгоценных камней, я даже не был в состоянии разглядеть Ее целиком, но знал, что люблю Ее, и буду служить Ей, и стану Ее преданным Доверенным Правой Руки. В Ее глазах сверкнуло счастье, и Ее радостный смех прозвенел как заливистый колокольчик, словно – подумать только! – предстоит более благоприятный день, чем обещали все приметы.

Во время церемонии представления мы больше почти ничего не сказали друг другу. Я произнес надлежащие слова негромко, с глубоким почтением, и больше, чем просто почтением, но, что более отвечало такому случаю, невольно прозвучавшим в моем дрогнувшем голосе восхищением Ее красотой, об этом говорило звучание моего голоса, затем я встал и отвесил, как представлялось колесничему, поднявшемуся по службе из рядовых, благородный поклон, такой изысканный и характерный, как мне предстояло тут же узнать, для определенного нома, что Царица спросила: „Не родился ли ты, мой дорогой новый друг Мененхетет, в Саисе?"

„Нет, Великая Супруга Царя, но я жил среди людей из Саиса".

„Говорят, что некоторые маленькие царицы происходят из Саиса".

Я поклонился. У меня не было ответа. Я был слишком смущен. Право, я не смогу сказать вам, сколько придворных находилось в покое – пять или пятнадцать, – я видел лишь Ее и себя.

Позже в тот же день, когда в мое владение был передан Дом Царского Доверенного, и я увидел золото своих стульев и столов и платяных ящиков, мою новую полотняную одежду и золотые браслеты и фаянс моего нового нагрудного украшения, на котором каждый из тысячи и одного кусочка голубого камня был оправлен в золото, и когда я вдохнул запахи отборных благовоний, присланных мне в дар от Царя – а может, они были от Самой Нефертари? – когда я увидел своих новых слуг, а их было пятеро, и прошел по прекрасным комнатам моего нового дома, по всем семи (чтобы в каждой держать скорпиона!): кухне, столовой, приемной для гостей, личной комнате для размышлений и омовений (как объяснил мне новый хранитель моих ключей, писец с лицом, как у Пепти, названный для смеха Худые-Палочки – он был такой толстый!), спальне и двум маленьким комнатам в глубине для моих слуг: повара, хранителя ключей (а также счетов и писем), конюха при золотой колеснице, садовника и, наконец, домоправителя, который одновременно был дворецким и слугой, – тогда я понял, что мне даровано положение более высокое, чем у Командующего или Управляющего, и теперь я живу не в маленьком доме, но в большом.

Поэтому я был счастлив на своем новом месте, хоть и не дольше одного дня, поскольку по прошествии нескольких первых дней я уже сник, как парус, когда ветер дует с обеих сторон, ибо если Дворец Нефертари и пребывал во всем великолепии игры солнечного света на его золоте, то о Ее людях нельзя было сказать того же. Окружавшие Ее военачальники были посредственностями, Командующим нельзя было доверить войска, Управляющие больше ничем не управляли (как и я сам!), а от бывшего Визиря теперь несло колоби, и он докучал всем длинными историями о своих осмотрительных решениях в начале Правления Усермаатра. Приближенные к Ней жрецы погрязли в пороках, главным из которых была алчность, а Ее красивые когда-то служанки были не моложе Ее Самой. Их ограниченный ум, как я понял, узнав их поближе, был занят лишь судьбой их Царицы, их семействами и собственными развлечениями. В то же время они гораздо меньше знали об искусствах и утонченном поведении, чем маленькие царицы, – сказав это, я понял, что нарушил последовательность дней, поскольку так много о Дворе не узнают так скоро, но все же, думается, мне помогли годы военной службы.

На посту Командующего мне было достаточно провести в новом соединении не более часа, чтобы составить однозначное мнение: войска готовы, либо – слишком слабы для достижения моей цели. В первые часы своего пребывания при Ее Дворе я увидел много роскоши и стал свидетелем изысканного поведения многих вельмож, но я также понял, что Усермаатра нечего бояться Ее окружения – их честолюбие обернулось себялюбием, а почести поблекли. Этих придворных гораздо скорее могла бы обеспокоить возможность потерять то, что они имели, чем когда-либо увлечь мечта о наградах за смелые действия. Здесь не мог родиться никакой заговор.

Много лет спустя и в другой жизни, когда я был Верховным Жрецом и знал все тонкости жизни царского двора и богатых людей Египта так же хорошо, как линии на своей ладони, мне хватило бы одного взгляда, чтобы понять то, на что тогда у меня ушло много времени. В моей второй жизни, став придворным Нефертари, я сразу сказал бы себе: „Они здесь не занимаются ничем, кроме сплетен", и был бы прав. Я снова услышал все истории, уже известные мне от маленьких цариц, но при Ее Дворе их рассказывали с теми небольшими подробностями, что бывают дороже самих украшений и преподносятся друг другу как подарки. Поэтому во Дворце Нефертари мне приходилось больше слушать о Маатхорнефруре, чем о Первой Царице. И притом что в первый же визит в мой дом бывшего Визиря, любителя колоби, я узнал, что Нефертари постоянно смеется над Маатхорнефрурой, потому что та носит только светлые парики, Нефертари в свою очередь пришлось узнать из хвастовства Самого Усермаатра – и в тот вечер, когда был пролит суп! – что собственные волосы между бедер Маатхорнефруры также светлые. Ни одному мужчине не доводилось видеть такое. Услыхав это, Нефертари сожгла все Свои светлые парики. Здесь Визирь умолк, прикрыв один мудрый, грустный, сильно затуманенный глаз, а когда открыл его, подмигнул мне. „Однако голова Маатхорнефруры станет такой же лысой, как моя", – пробормотал он.

Это был первый посетитель в моем доме, а за ним последовали и другие. Правила приличия в Садах Уединенных были такими строгими, что я ни разу не коснулся руки маленькой царицы, за исключением той единственной, которой касался. Здесь я мог обладать пятью чужими женами в течение того же количества дней, а они хорошо усвоили искусство обольщения. Ведь оно – единственное развлечение, оставшееся у тех, кто более не хорошеет. Нечего и говорить, что они прекрасно умели обнажить ядовитое жало передаваемой сплетни. Таким образом, Нефертари постоянно слышала о юности и красоте Маатхорнефруры или о том, что Он, Который раньше называл Нефертари „Та-Кто-видит-Хора-и-Сета", теперь говорит те же слова Маатхорнефруре. Женщина, рассказавшая мне это, издала приглушенный стон от ужаса, что ей придется общаться с Нефертари после произнесенных слов.

Итак, мои обязанности в качестве Доверенного Правой Руки заключались в том, чтобы быть рядом с Царицей. Предполагалось, что я должен сопровождать Ее каждый раз, когда Она покидала Дворец, что случалось не каждый день, но достаточно часто, поскольку Ей нравилось отыскивать редкие святилища по всем Фивам. В отличие от Усермаатра, Она поклонялась не только Амону, но и Богам, почитавшимся в других городах, таким как Птах из Мемфиса или Тот из Хмуна, не говоря уже о культе Осириса в Абидосе, здесь же у этих Богов были маленькие храмы с преданными жрецами, и к тому же было немало других Богов, которых моя Царица отыскивала во множестве других храмов, зачастую в самых отвратительных местах – где-нибудь на задворках одной из грязных улиц в бедном квартале Фив, где дети были такими грязными и невежественными, что при виде Ее даже не склоняли голов и не оказывали Ей никаких знаков почтения, а лишь пялили на нас глаза. И все же (когда дорожки оказывались слишком узкими для Ее повозки) иногда Она шла пешком, прекрасные ноги в золотых сандалиях несли Ее до самого конца тенистой улочки, где жрецы ветхого маленького храма омывали их пальцы, будь то храм Хатхор, или Бастет, или Хонсу, или в более красивых местах, по широким улицам, мимо ворот особняков с колоннами, собственной стражей и вырезанным на заказ небольшим каменным Сфинксом, мы могли пройти между редкими мраморными колоннами „чудесного маленького храма", как Она их называла, чтобы поклониться Богине Мут, Супруге Амона, или зайти в храм Саиса-в-Фивах, где поклонялись Богине Нейт. Мне было трудно запомнить названия всех этих храмов – Нубт-в-Фивах, Эдфу-в-Фивах, Джеда-из-Дельты-в-Фивах, или храма Пта-ха-в-Аписе, где поклонялись Богу, облекшемуся в тело быка Аписа С этими новыми храмами мне хватало хлопот, к тому же там собиралось немало верующих, которых приходилось оттеснять плечом. Часто при Ее неожиданном появлении жрецы так нелепо терялись, что мешкали сами расчистить Ей путь к храму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю