355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Вечера в древности » Текст книги (страница 15)
Вечера в древности
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:01

Текст книги "Вечера в древности"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 61 страниц)

Я, однако, пребывал в мрачном настроении. Жар от больших свечей, битва специй у меня в носу, в моей груди и животе, и грустный соленый вкус икры наполнили меня печалью. Я не знал, что делать с яйцом из Вавилона. Оно было сырым и желтым в середине, а не зеленым, и вкус у него был такой же, как у сыра, мокрых стен, серы и теста; я даже подумал, что оно пахнет немного, как ка-ка иногда по утрам, и так же как мне иногда мог нравиться такой запах, если он происходил от меня, так мне понравилось и яйцо. Оно было таким же желтым, как масло, изготовленное на кухне самого Фараона, которое слуги разносили теперь на маленьких сладких пирожках из лучшей пшеничной муки.

Все же сочетание рыбьих и птичьих яиц, очевидно, подействовало на мою мать, поскольку она принялась рассказывать Птахнемхо-тепу о дне, когда я родился, будто меня здесь не было, вспоминая, как она задерживала мое появление на свет, сводя колени, и говорила это, наклоняясь к Фараону и приближая к нему свою обнаженную грудь. «Я ни за что не родила бы его до наступления счастливого часа. Я не хотела, чтобы Мени, мой Мен-Ка, увидел день, покуда солнце не поднялось в зенит и не стало желтым, как это яйцо». Но когда Фараон едва кивнул, казалось, все еще пребывая в окружающей Его скуке (смерть всегда находится неподалеку от того, кто чахнет от скуки), моя мать оттолкнула свое блюдо с молоками и воскликнула: «Ведь Ты не хочешь сказать мне, что все эти красные икринки могли бы стать рыбой?»

«Все, – сказал мой отец. – Рыбы в море всегда хватает».

Наступило молчание, выражавшее не столько упрек моей матери, сколько понимание серьезности замечания отца. У нас было восемь или десять выражений, таких как «Одна нитка сохраняет семь стежков», «Правильное мышление – муж правильных поступков» или – «Рыбы в море хватает», как только что заметил мой отец. На такие замечания никогда не отвечали – так было и сейчас, когда все умолкли, однако то не было проявлением какой бы то ни было враждебности в отношении моего отца. Словно все знали, что тот, должно быть, прекратил разговор не без причины. Поскольку он думал только о желаниях Фараона и знал их, когда они лишь начинали возникать, каждый, включая и Самого Фараона, решил, что наш Добрый Бог должен иметь некое намерение прервать беседу. Так и было.

«Пришло время, – сказал Птахнемхотеп, – для реп и репи», – и под общий смех Он встал и покинул комнату. Я знал, что мои родители были повержены в замешательство. Репи – слово, означающее, как меня учили, вежливое объявление о необходимости помочиться. Однако, реп, по крайней мере в том смысле, в котором его употребил Птахнемхотеп, могло означать только отвратительного зверя, выдыхающего жаркий ветер во всех направлениях. Собственно, реп являлось самым неприличным словом для ка-ка, а оба они, реп и репи, употребленные вместе, были столь ужасны, что никому, даже Самому Фараону, не пришло бы в голову употребить это выражение в другую ночь, за исключением Празднества Свиньи. Я думаю, что таким образом Он хотел напомнить нам о том, что мы не только могли говорить о вещах, которые считались непристойными в любую другую ночь, но от нас этого, в сущности, ожидали.

Когда Птахнемхотеп вышел, мы сразу же ощутили настороженность по отношению к слугам: поскольку почувствовали, как ожили их уши. Хатфертити красноречиво умолкла, а Мененхетет и Нефхепохем завели разговор о том, какую палку для метания лучше брать с собой на болото, когда охотишься на уток. Их разговор, однако, угасал. И я услышал, как моя мать шепнула отцу:

«А в другие ночи Он никогда не бывает таким?»

Отец, закончив беседу с Мененхететом, взглянул на нее и отрицательно покачал головой.

В это время было позволено войти темнокожему бородатому сирийцу в тяжелых, дурно пахнувших шерстяных одеждах. Он с глубокой почтительностью поклонился каждому из нас и наполнил наши кубки из тяжелого бочонка, который он держал в руках, его тело при этом воняло тем же пивом, что он нам наливал. Наполнив наши кубки, он сразу же ушел, но я мог видеть, что слуги сочли запах его соленого пива, старого масла для натирания тела, пота и влажной шерсти одинаково ужасными. Тем не менее, к удивлению моих родителей, пиво оказалось исключительно хорошим – по крайней мере, так они заявили, поскольку мне его не дали даже попробовать. Затем вернулся Птахнемхотеп и, будто в Его уходе не было ничего особенного, рассказал нам чудесную историю пивовара.

«Однажды ночью Я приказал Смотрителю Царской Кухни принести Мне лучшее в Мемфисе пиво, и на следующий день он валялся у Меня в ногах, вынужденный признаться в том, что лучший пивовар в нашем городе – некий грязный человек по имени Равах, тот самый, которого вы сейчас видели, и что он заявил, что не будет поставлять пиво Двум-Вратам, иначе как сопровождая его ко Двору. „Неужели ты не высек этого болвана?" – спросил Я. „Я сделал это, – ответил Мне Смотритель, – а Равах вылил пиво на землю. Я мог бы забить его насмерть, – продолжал он, – но тогда не было бы пива, которое он соглашался приносить только сам". Что ж, это заинтересовало Меня. Я приказал Смотрителю привести болвана. Пришлось держать его на расстоянии из-за вони, которую он распространяет, но какое пиво! Равах заявляет, что таким особенным делает напиток его бочка, и Я должен признать, что оно становится все лучше с каждым разом. Он говорит, что, поскольку Я делю с ним его пиво, трещины в древесном волокне его бочки делают дух его пива крепким как никогда раньше. Он зовет свое пойло Приносящим-Радость, и оно хорошее».

«Он говорит о Тебе, Божественные Два Дома, что Ты делишь с ним его пиво?» – спросила моя мать.

«Да. Равах говорит, что сила этого варева неразборчива и что она должна быть разделена всеми. В этом сердцевина ее действия. И, знаешь ли, Я верю ему. Я попиваю это зелье и чувствую Себя ближе к Моему народу. Я никогда не ощущал ничего подобного, потягивая Умащение-Сердца, – Он кивнул на один из сосудов с вином, – или, – Он указал на другой, – Сохраненное-в-подва-лах-этого-Хранилища. Нет, – с грустью сказал Птахнемхотеп, – тогда Я чувствую Себя близким лишь к жрецам».

«Не знаю, как Ты можешь так говорить, – сказала Ему моя мать тоном близкого человека, словно она наконец освоилась с новыми правилами поведения, приличествующими Ночи Свиньи, и теперь могла пожурить Его так же естественно, как если бы они были женаты лет десять или больше. – Ты известен Своим тонким выбором вин. – Здесь она улыбнулась, словно в смущении от того, что она собирается открыть, каким ласковым прозвищем она называет моего отца. – Отчего у нашего доброго друга Нефа глаза тусклые, как мутная вода, когда он говорит со мной? А вот когда он говорит с Тобой, – она на мгновение умолкла, словно набираясь храбрости, – глаза у него как алмазы».

Она икнула, не прикрыв рта, чего никогда не позволила бы себе в другие ночи, и сказала: «Ты можешь обожать улиток, а я в восторге от Ночи Свиньи. Дело в том, что я думаю, в каждом из нас достаточно от свиньи, чтобы раз в году устроить по этому поводу праздник. Разумеется, – улыбнулась она своей очаровательной улыбкой, – этой ночью нас охватывает обуздывающий нас страх. Мы боимся, что не представляем из себя ничего, кроме свиней, тогда как Ты остаешься при этом и Богом, о, Твое-Величество-Два-Дома-Свиньи».

Я ощутил невероятный шум в ушах, однако никто не издал и звука. Настороженность слуг уподобилась молчанию рыб, после того как одну из них вытащили из моря. Мой отец забыл закрыть рот, и я впервые в жизни увидел его язык целиком – у него был громадный язык! Даже Мененхетет встрепенулся, не поверив своим ушам. «Тебе не следует так говорить», – резко сказал он Хатфертити.

Птахнемхотеп, однако, приветствовал ее слова, благосклонно подняв кубок с остатками Своего пива. «Меня называли Двумя-Львами, Двумя-Деревьями, а однажды даже Двумя-Божественны-ми-Бегемотами. Я ношу имена Сына Хора и Сына Сета, а также Принца Исиды и Осириса, Меня даже звали наследником Тота и Анубиса, но никогда, дорогие гости, ни у кого не хватило выдумки назвать Мой Двойной Дом Свинарником Севера и Свинарником Юга. Мне остается только спросить: где же свинья? Можете принести ее нам», – бросил Он через плечо слугам и улыбнулся моей матери почти такой же очаровательной улыбкой, какую раньше она подарила Ему. Однако на каждой Его щеке появилось по красному пятнышку – размером не более следов от жестокого щипка пальцев. Они были столь же ярко-красными, как кровь, кипящая под кожей, и ярость прокатилась в воздухе. Мне показалось, что пространство между ними застилает красноватая дымка, непохожая на воздух между другими присутствующими. Способность моей матери и Мененхетета смотреть в глаза друг другу из самых глубин своей крови была с равной силой явлена теперь, когда моя мать устремила свой взгляд на лицо Фараона. Тем временем жар от больших свечей в покое стал сильнее, пламя поднялось, а моя мать и Птахнемхотеп сидели неподвижно.

Затем она отвела взгляд. «Даже в Ночь Свиньи женщине не позволено глядеть в глаза Доброго Божества».

«Смотри в них, – вскричал Птахнемхотеп. – В эту Ночь Божество отсутствует».

Мне же Он предстал в тот момент Богом настолько, как ни разу за весь этот день. Когда моя мать не ответила, Он издал грубый, лающий победный звук. «Какая прекрасная ночь, – сказал Он и поднес кончик бычьего хвоста к носу. – Первым хвост быка, – добавил Он, – носил Мой великий предок Хуфу, научивший людей Египта поднимать тяжесть огромного камня. На Пирамиды!» – И Он постучал кончиком хвоста по столу, словно вбирая в себя силу тех камней. Я подумал, что никогда еще не видел Его таким оживленным.

И никогда столь привлекательным для моей матери. Я снова почувствовал ревность. Подобно любовнику, карабкающемуся по стене, мои мысли поднимались по темным волосам моей матери, и моя ревность прошла через ее упорное нежелание впустить меня – однако потом она уже едва ли могла сдерживать меня. Она бросила все свои силы на то, чтобы защитить себя от желания Фараона войти.

У нее была причина не позволять Ему проникнуть в то, что она думала. Сокровенные, как я и предполагал, ее истинные мысли, однако, застали меня врасплох – я не был готов так быстро ощутить их плотское дыхание и в один миг узнал, отчего она произнесла это – я все еще не мог поверить в возможность этих звенящих в моей памяти звуков: Два-Дома-Свиньи! – но в то мгновение слова, вылетевшие на высокой волне последнего глотка Приносящего-Радость, смогли вырваться только из-за внезапного волнения у нее между ног. Мое сознание пребывало в ее сознании, мое тело – в ее теле, а мои ноги – между ее ног, поэтому я узнал, что в потоке своих мыслей она обнаружила образ грубого плотского общения с Равахом. Так я снова открыл то, что уже знал: не только слуги, подобно Эясеяб, но и благородные дамы вроде моей матери могли брать в рот Сладкий Пальчик. Не считая того, что у Раваха был не Сладкий Пальчик – глазами моей матери я увидел шишковатую дубинку, подобно предплечью густо оплетенную венами, и такую же красную, как пятнышки на щеках Птахнемхотепа. Она все еще представляла свой рот на члене Раваха, ее ноздри втягивали волосы его лобка, а голова шла кругом от запаха застарелого пота, старого пива и сирийской шерсти, когда через ее сознание прошли слова Птахнемхотепа о капусте – «непромытая!» – и она вздрогнула от этого воспоминания и увидела детородные органы других мужчин, прежде всего Дробителя-Костей, сегодня утром на лодке, когда на миг в разошедшихся складках его набедренной повязки ей открылся его пах, и я знал, что в ее великом воспоминании о Фетхфути Равах был не более чем ручкой от кубка, как в детстве каждое воспоминание о том, что его зовут Сборщик-Дерьма, действовало на нее, как щекотка. Как она любила сидеть у него на коленях, стараясь уловить хотя бы слабый запах, напоминавший о его старом занятии – сады были корнем и дыханием удовольствий детства. Был момент, когда она прошла череду непотребных объятий, когда ее брали через каждое отверстие в ее теле, рев чувств, кровавых, как свежее мясо, и поэтому она выкрикнула эти слова (в ярости на Птахнемхотепа за то, что Тот позволил пиву Раваха коснуться ее языка), тогда, да, действительно, она сказала, или так я услышал ее слова сейчас: «Великий Двойной Свинарник».

Да, мне многое еще предстояло узнать о своей матери. Если я смог почувствовать удовольствие Фараона от того, что Хатфертити опустила глаза, попытавшись выдержать Его взгляд, я также узнал и Его ярость, вспыхнувшую от произнесенных ею слов, о которой сейчас, должно быть, узнала и она, так как теперь, будто единственным Его желанием было наслаждаться приятным разговором и успокаивать Свой гнев, отдаваясь новым удовольствиям, она спросила своим самым очаровательным голосом: «Ты только шутил, говоря о том, что вино менее ценно, чем пиво?»

«О нет, оно не менее ценно, чем пиво, – сказал Птахнемхотеп, – но оно более жреческое. Я Сам, видишь ли, слишком во многом жрец».

«Вовсе нет», – сказала моя мать.

«Твоя доброта исполнена неги, – сказал Птахнемхотеп. Он протянул руку и коснулся кончиком безымянного пальца соска ее голой груди. – А вот и развлечение», – весело сказал Он.

ДЕВЯТЬ

Вошла красивая девушка с трехструнной лютней в руках, ее наготу прикрывал лишь пояс вокруг бедер. Она запела любовную песню.

 
Как прекрасен мой принц,
Как прекрасна его судьба.
 

Птахнемхотеп не обратил на нее внимания, разве что стал постукивать по столу в такт музыке. Вслед за девушкой появился костлявый эфиоп с флейтой, превосходившей длиной мой рост, и стал подыгрывать ей. Пока девушка пела, три другие принялись танцевать. Как и певица с лютней, они были нагие, за исключением пояса, скрывавшего волосы в треугольнике их бедер, я не мог отвести взгляда от их пупков и красоты обнаженных грудей. Как сияли их черные глаза, в которых драгоценными камнями вспыхивали отражения больших свечей. Девушка с лютней пела:

 
Умасти мою голову сладкими маслами
и благовониями,
Положи цветы на мои члены,
Поцелуй тело своей сестры,
Ибо она живет в твоем сердце,
И пусть падут стены.
 

«И пусть падут стены, – пропела, вторя ей, Хатфертити и нежно коснулась рукой ягодицы ближайшей к ней служанки, пока девушка раскладывала цветочные лепестки вокруг чаши моей матери. – Ты милая», – сказала ей моя мать, и девушка достала из корзинки, которую носила у бедра, и протянула ей шарик воска, источавшего восхитительный запах – это был смешанный аромат роз и лотосов.

Я стал догадываться, что на всех нас наденут гирлянды из цветов лотоса, а розовые лепестки окружат наши новые алебастровые чаши – большие, блестящие и молочно-белые, я понял также, что все это: девушки, цветы, песни и нежности слуг – «Ты так прекрасна», – прошептала одна из служанок моей матери, когда та гладила ее бедро, а та, что прислуживала мне, шепнула: «Ты еще слишком маленький и не знаешь, куда я могу тебя поцеловать!» – да, все эти приятные разговоры (которые я не раз слыхал во время праздничных застолий) не были чем-то необычным, однако этой ночью они взвинтили настроение до сильной лихорадки как раз в тот момент, когда двое черных евнухов в набедренных повязках внесли свинью. Только в Ночь Свиньи их набедренные повязки были усыпаны драгоценными камнями, которые могли украшать лишь нижние одежды Фараона. Слуги-мужчины внесли тушу на большом черном блюде и поставили в центре стола посреди вихря быстрых движений танцующих девушек, в котором часто повторялись ритмичные удары обнаженных ступней о пол, и волнообразные движения животов, и искрящиеся переливы созвучий трехструнной лиры, посреди стремительного разнообразия звуков, подобного перебранке птиц в саду Фараона, я вдруг услышал, как повсюду разносятся крики животных, но прежде всего вой собаки.

Вот и явилась свинья. Я не был готов к подобному зрелищу. Кабан казался живым и злобным, похожим на человека. Я видел диких кабанов в клетках, они были уродливы и покрыты жесткой щетиной с налипшей грязью и навозом. Их рыла напоминали мне о руках воров, кисти которых были отрублены, или могли бы напомнить, если бы не два отверстия ноздрей – тупые и упрямые, как любые две дырки, какие можно сделать в грязи двумя пальцами. Однако у этого кабана щетина была выстрижена; нет, теперь я увидел, что он освежеван, а его отлично запеченная корочка розового цвета. Два его клыка были обернуты тонкими золотыми листками; его копыта вычищены и покрыты серебряными листками, его пятачок выскребли и выкрасили в розовый цвет, в ноздри вставили бутоны белых цветов, в рот – гранат, и слуги поворачивали блюдо так, чтобы показать всем нам этого украшенного зверя со всех сторон, я увидел завиток его хвоста, однако не успел проявить свою сообразительность, сказав, что этот завиток напоминает мне улитку, поскольку передо мной явился новый нежданный подарок: маленький свиток папируса был воткнут в хорошо вычищенное заднее отверстие кабана.

«Он предназначен тебе, вытащили его», – сказал Птахнемхотеп Хатфертити. Под звуки ласковой волны хихиканья прислуги, преисполненной радости оттого, что им довелось быть свидетелями редчайшего зрелища, Хатфертити поцеловала свою левую руку и быстрым движением пальцев вытащила папирус.

«Что в нем сказано?» – спросил Птахнемхотеп.

«Обещаю прочесть еще до того, как закончится обед», – игриво ответила Хатфертити, будто давая папирусу время вздохнуть.

«Нет, читай сейчас», – сказал наш Фараон.

Итак, она сломала печать из благоухающего воска, развернула папирус, коротко вздохнув от восхищения, когда ей в чашу упал рубиновый скарабей, затем приложила его к своему соску для удачи перед тем, как опустить на стол. Она прочла вслух: «Всего лишь раб в Ночь Свиньи, но да будет тебе дано стремление освободить Меня», – выслушав эти слова, мой отец и Мененхетет рассмеялись. Птахнемхотеп и Хатфертити промолчали. Они обменивались взглядами, исполненными такой взаимной нежности, что мне захотелось сесть между ними. Казалось, не будет конца тем увлекательным разговорам, которые они могли бы вести. Все это время мой отец смотрел на них с гордостью, со счастливым, даже детским выражением лица, словно эти знаки внимания, оказываемые его жене, удостаивали его чести, не вполне им заслуженной, тогда как мой прадед сохранял на лице застывшую улыбку до тех пор, покуда уголки его рта не стали походить на два столбика по краям забора, и довольствовался тем, что крутил большое круглое черное блюдо, на котором покоился кабан, будто в животном пребывали еще какие-то послания, которые следовало прочесть.

Это дало и мне возможность исследовать наше зажаренное чудовище, которое выглядело как новорожденный розовый бегемот, или какой-то распухший карлик, или теперь, когда его повернули головой ко мне, совершенно как человек, жрец, подумал я про себя. И еще я принялся хихикать, так как, хотя кабан и был мертвый, его глаз рядом со мной был открыт и почти прозрачен. Казалось, что вглядываешься в полутемный, облицованный белым камнем зал, а потом еще хуже – где-то там, в этом мрачном зале, зашевелился зверь. Возможно, то был свет свечей, отраженный от бледно-зеленых мертвых глаз, а может, застывшее напряженное удовольствие, с которым челюсти кабана сомкнулись на гранате, или даже прожорливый прикус этой пасти, точно это раскрашенное рыло могло вдыхать не только худшие, но и самые сильные запахи – в любом случае нечто в этом подавляющем спокойствии и алчности мертвого кабана заставило меня подумать о Верховном Жреце Хемуше. Я испытывал совершенно необычные ощущения, это не вызывало и тени сомнений.

«Разрежьте эту тварь и подайте ее Нам», – сказал Птахнемхотеп.

Сперва я почти не мог глотать. Мое горло застыло от благоговейного ужаса. Однако и на лицах других присутствующих отразились разные ощущения. У моего отца, после того как он откусил первый кусок, в глазах появился нелепый блеск – будто он был застигнут между удовольствием и разоблачением – однажды я видел у него такое же выражение, когда мы с матерью вошли в его комнату, потому что в тот момент его руки были на служанке, одна спереди, а другая сзади, и обе ниже ее пупка. В свою очередь, теперь лицо моей матери выражало беспокойство, словно она опасалась зловещих последствий всех тех приятных вкусовых ощущений, какие она сейчас испытывала. Затем я расхрабрился настолько, что взглянул на своего Фараона, и Его лицо выдало некое разочарование, казалось, Он ожидал гораздо большего от мяса, вкус которого ощущал на Своем языке. Музыка громко играла, и Он приказал ей умолкнуть. Танцовщицы ушли, исполнительница на лютне – тоже, как и черный раб с длинной флейтой.

Выражение лица моего прадеда было совершенно иным. Он медленно жевал своими крепкими зубами, крепкими даже для шестидесятилетнего – я не осмеливался и думать о ста восьмидесяти годах! – и, как обычно, все, что он делал, было размеренно, и ел он сильными, привычными движениями челюстей, что производило на меня такое же умиротворяющее воздействие, как и качание моей колыбели, и потому вернуло назад ту доброту, что соседствует во сне с самыми ужасными ночными видениями. Поэтому меня успокоило то, как он ест, будто никакая сила не могла сдвинуть центр его сердца. Ободренный его спокойствием, я откусил немного от своего куска свинины и чуть не поперхнулся. Мясо было жирным и мягким и удивительным образом знакомым по вкусу, у себя во рту я ощутил нечто сродни тайной близости языка Эясеяб. Свинья знала меня лучше, чем я знал свинью!

Я сразу же захотел еще – еще этого низкопробного и жирного мяса, и вспомнил с легким содроганием, как я чувствовал себя однажды, попробовав отвратительное лекарство, все составляющие которого держались в тайне – самый гнусный вкус и запах из всех мне известных, от которого меня бесконечно долго рвало. Однако в спокойствии, которое за этим последовало, я ощутил запах, который пребывал в моих ноздрях, мягкий, теплый и потаенный, даже грязноватый, но он был похож на вкус свиньи теперь у меня во рту, и потому я почувствовал себя причастным Богам влажного зерна, пропавшего ячменя, гниющего камыша; и даже аромат роз, что увяли, пребывал рядом со мной, когда я ел свинью, и я подумал, не является ли свинья животным не настолько живым, как другие, или, по крайней мере, живущим ближе к смерти, или, если уж говорить, что я действительно думал – не увязла ли она в собственном дерьме.

«Жуй медленнее», – сказала мне моя мать.

Теперь, когда мой нос вдыхал все эти запахи, я наблюдал за Фараоном и любовался утонченностью, с которой Он ел, и, на примере Его движений, учился пользоваться своими руками. Его пальцы порхали над едой так быстро, как язычки птиц, а когда Он решал взять кусочек мяса, который лежал перед Ним, движения Его пальцев были точными и слаженными. «Полагаю, – сказал Он, – мы насытились этой тварью». Один из слуг сделал знак. «Да, – объявил Птахнемхотеп, – у нее чрезвычайно противоречивый вкус: Хор находит свинину отвратительной, а Сет, разумеется, обожает ее. Я чувствую себя раздираемым на две части подобным несогласием между нашими Богами».

Появились черные слуги, чтобы убрать наши алебастровые чаши и то, что осталось от свиньи, меня озадачило проворство их пальцев, их забавные движения. Именно тогда я вспомнил, как разозлились наши сирийские слуги, когда мой отец приобрел шестерых черных рабов, обученных прислуживать за столом. Это означало – даже тогда я был способен понять всю важность того, что произошло, – что мои мать и отец достигли степени процветания, соответствующей семье, ближайшей к Фараону, некоторым высшим чиновникам и двум или трем выдающимся военачальникам. Мы могли позволить себе иметь сирийцев, чтобы подавать еду, и негров, чтобы уносить ее.

Из наставлений матери, я, разумеется, знал, что с правой рукой следует обращаться как с храмом. (На самом деле, надув губы, она заметила, что я никогда не увижу изображения благородного египтянина, правая рука которого пересекает туловище – такое годилось только для рабочих и участников кулачных боев.) Нет, правую руку сохраняли для ношения оружия и прикосновения к еде, поэтому ее следовало мыть в масле лотоса перед каждым приемом пищи, тогда как левая рука могла исполнять те обязанности, при которых нам не нужны свидетели, в особенности подтирать себя – дело, в котором я не должен мешкать. Так что теперь мне было понятно, что разделение, которое мы произвели между слугами, приносящими и уносящими еду, было связано с правой и левой рукой. Я знал, что наши негры не проявляли особой радости по поводу своей половины обязанностей. Я часто слышал их споры с сирийцами, хотя все это не выходило за пределы ворчания, поскольку рано или поздно Смотритель Кухни пожимал плечами и говорил: «Таковы распоряжения Хозяина». И все же я всегда думал, что негры отличаются необычайной глубиной дурного настроения, которое они могут проявлять, а порой даже приходил к заключению, что самый бедный черный слуга обладал большей, чем кто бы то ни было, способностью призывать на голову своих врагов отвратительное умение своих Богов подшутить над человеком – кроме Мененхетета, Хемуша или моей матери (пребывая в худшем из своих настроений, она была равной обоим).

Однако этой ночью негры были на удивление веселыми и вскоре принялись хихикать. В первый момент я не понял причины их веселья, но тут же все стало ясно. Фараон доедал последние остатки своей свинины, пользуясь левой рукой. Как же ухмылялись негры.

«Они любят свинину! – вскричал Он, когда те покинули покой. – В землях к югу от нас они любят свинину. – И Он рассмеялся и добавил: – «Да, как они говорят, чем чернее шкура, тем вкуснее свинина, – и Он обвел взглядом сидящих за столом. – Расскажите Мне истории о черных людях, – потребовал Он вдруг. – Меня они очень занимают. Их обычаи поучительны». Он подчеркнул сказанное ударом Своего бычьего хвоста, как будто затем, чтобы дать нам понять, что несомненно пришло время Его развлекать, и я был готов к этому, поскольку мать уже сказала мне, что, когда Фараон пожелает, чтобы Его занимали, нам следует быть наготове с нашими историями. Они должны сверкать, как мечи, или быть такими же прекрасными, как цветы в саду.

«Я слыхал, – сказал мой отец, – что, когда черные вожди достигают соглашения об обмене собственностью, один из них плюет в рот другому, кланяется, открывает рот и в свою очередь принимает плевок. Таким образом они скрепляют сделку».

«Можете вы себе представить, – спросил Фараон, – Меня и Хемуша за подобным занятием?»

Он определенно пребывал в весьма своеобразном расположении духа – подавленном и в то же время чрезвычайно взвинченном. Хотя никто не произнес и слова, воздух был наполнен разговором, у меня, по крайней мере, было такое ощущение. Мои мысли влеклись к Его мыслям, и никогда еще я не входил в Его сознание с такой легкостью. Однако у Него на уме было всего одно слово. Яд!

Он посмотрел на нас и покачал головой. «Давайте, – сказал Он, – поговорим о яде. – Он улыбнулся моему прадеду. – Расскажи Мне, ученый Мененхетет, о его природе».

Мой прадед осторожно улыбнулся. «Это непреходящая чистота», – сказал он к удивлению всех нас. До сих пор он успешно противостоял немногочисленным попыткам втянуть его в разговор.

«Мне нравится то, – сказал наш Фараон, – как ты вносишь ясность в сложные предметы. Непреходящая чистота. Можно ли таким же образом описать любовь?»

«Я мог бы, – сказал Мененхетет, – я часто думал, что, вероятно, любовь и яд происходят из одного и того же источника».

«Ты сделал злое замечание», – сказала Хатфертити.

«Вовсе нет, – сказал Птахнемхотеп. – В плотской любви есть что-то ядовитое».

«Свинья привела Тебя, Великий и Милостивый Бог, в дурное расположение духа», – сказала моя мать.

«О нет, не дурное, – сказал Птахнемхотеп, – ядовитое! – Он еще раз ударил хвостом – один резкий и глухой удар как награда за точность Его шутки. – Да, – сказал Он, – яд – это все то, чем мы не являемся».

«Замечательно, – пробормотал Мененхетет, – я должен сказать, что у Тебя замечательный ум».

«Лестный отзыв, – сказал Фараон. – Настоящая лесть старой собаки. Слушай Меня, ты, древний человек, ты знал их всех, знал Моих предков лучше, чем кто бы то ни было, так что скажи нам: был ли среди них хоть один, кто по уму превосходил бы твоего смиренного Птахнемхотепа?»

«Ни у кого из них он не был быстрее», – сказал Мененхетет.

«Но сильнее умом?»

«Мой Царь Верхнего Египта и Мой Царь Нижнего Египта – сильнейший умом», – процедил Мененхетет сквозь сжатые в узкую полоску губы.

«О, давайте поговорим о чем-нибудь другом, – сказал наш Милостивый Бог. – Давайте, – Он огляделся, – поговорим о лунной-крови».

«Но это ужасно», – воскликнула моя Мать.

«Вы слышали, как на эти вещи смотрят черные люди?» – спросил Он.

Было очевидно, что Хатфертити не хочет говорить об этом. «Мне кажется, дети мало что знают о взглядах и привычках людей, живущих в землях к югу от нас», – сказала она, кивнув в мою сторону.

Притом что Эясеяб спала в моей комнате раздетой не одну ночь, для меня мало что осталось неизвестным о явлении лунной-крови.

Раз в месяц, с тем же постоянством, как наступало полнолуние, в течение нескольких дней она ложилась в постель с повязкой вокруг бедер, распространяя запах, который, как бы часто она ни купалась, заставлял меня думать, когда я внезапно просыпался, что ночью река изменила свое русло и протекает теперь рядом с нашей комнатой. Запах этот был мне не столько неприятен, сколько он вызывал мое любопытство. Потому что дети нашей прислуги по секрету шепотом сообщили мне, что все женщины на протяжении четырнадцати дней прибывающей луны и четырнадцати дней убывающей (в то или иное время) находятся во власти лунной-крови, а у некоторых женщин эти дни случаются даже с неизменными промежутками и всегда в один и тот же день.

Я спросил, случается ли такое и с моей матерью, и мой товарищ по играм, сын кузнеца из наших конюшен, повел себя так, будто ему грозила большая опасность: он упал на колени и поцеловал палец на моей ноге – неприятное ощущение, поскольку от жара огня в горне его отца его губы были потрескавшимися и шероховатыми, как кожа ящерицы. Потом он сказал мне, что моя мать – родственница Богини и поэтому не может иметь лунной-крови. Я кивнул, как будто мы оба знали это наверняка, однако в действительности я был озадачен, поскольку всегда обнимал мать за бедра, зарываясь носом повыше ее коленей, все выше и выше ее коленей, по мере того как я рос, и я никогда не знал большего счастья, чем в такие моменты. Разумеется, от моей матери пахло лучшими маслами из лепестков лотоса, однако у нее были и другие запахи, и время от времени слабый, как запах уснувшей рыбы, присутствовал намек на состояние Эясеяб в пятнадцатую ночь луны, когда я чувствовал, будто живу в тех землях, которых никогда не видел, к югу от наших земель, где родились все черные люди и где деревья высотой в половину Великой Пирамиды Хуфу и с такой развесистой кроной, что закрывают небо, однако они растут на такой жаре, что с ними рядом невозможно дышать, – так я чувствовал себя в пятнадцатую ночь луны, если Эясеяб мучила боль, и я недоумевал, каким образом лунный свет может так ранить женщин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю