355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Вечера в древности » Текст книги (страница 13)
Вечера в древности
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:01

Текст книги "Вечера в древности"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 61 страниц)

Советники подняли свои лбы и приветствовали Мененхетета. «Хорошо, – сказал Себе Птахнемхотеп, – теперь они раздумывают, сделаю ли Я его своим Визирем вместо Хемуша».

Он едва успел закончить эту мысль, как меня вернули ко мне самому на мое ложе в окрашенной в цвет розы комнате. Хатфертити гладила меня по щеке. «Пойдем, – сказала она, – пора возвращаться во внутренний дворик. – Она улыбнулась. – Я хочу, чтобы ты увидел тот благоговейный страх, с которым они смотрят на твоего прадеда».

«Я не знал, – сказал я из тенет того сна, что был как целая жизнь, нет, две жизни или, может, три, если считать и мою? – я не знал, что Мененхетет родился сто восемьдесят лет назад».

Чтобы убедиться, что она не ослышалась, Хатфертити посмотрела на меня. Затем она с почтением коснулась моего лба. «Пойдем, – сказала она, когда вновь овладела своим голосом. – Думаю, пришло время сказать тебе еще немного правды. Видишь ли, возможно, твой прадед рождался четыре раза».

ШЕСТЬ

Когда я не нашелся, что на это ответить, она мягко улыбнулась. «Не бойся, – сказала она, – твоя мудрость та же, что у пятнадцатилетнего мальчика, а иногда ты понимаешь такое, что не способен постичь взрослый, но все это наводит меня на мысль, что ты наделен этими силами оттого, что был зачат во время великого события. —

Она замолчала, словно звуки таких слов могли потревожить спокойствие воздуха, а затем добавила: – Скажем, почти великого события».

«Почти?» – спросил я.

«Поскольку оно не совсем произошло».

Говоря это, она нарисовала кончиками пальцев круг у меня на лбу, и я увидел, как в сердцевине ее мыслей появилось лицо Мененхетета, черты которого были искажены так, что походили на тряпку, из которой выжата последняя капля влаги – облик моего прадеда был устрашающим, но я знал, что она имеет в виду. В день моего зачатия Мененхетет был близок к смерти.

Однако она заговорила о другом. «Мне было известно, – сказала она, – что иногда ты проникаешь в сознание тех, кто находится с тобой, но я не знала, что ты можешь слышать голоса из другого покоя».

«Я не мог до этого часа», – сказал я.

«После того, как я оставила тебя здесь?»

«Да, – сказал я, – мне кажется, это из-за комнаты. Потому что… – я сам не понял, почему добавил: – Из-за того, что эта комната такая чудесная», – но затем я стал понимать, что имел в виду под этими словами; собственно, я начал осознавать, что могу осмыслить то, что узнаю, только в тот момент, когда мой голос произнесет слова вслух. Ибо тогда я мог чувствовать изменение, которое произвел мой голос в пространстве предо мною, и таким образом и судить об истинности или ошибочности того, что только что было сказано. Итак, я узнал, что красота этой комнаты сообщала ей свойства, сходные с прекрасным натянутым луком, отчего мои мысли и отлетели столь далеко.

«Да, вероятно, пришло время, – сказала моя мать, – поведать тебе тайны, которые я хотела сохранить до тех пор, пока ты не станешь старше. Однако если ты можешь слышать других на таком расстоянии, как я могу надеяться спрятать свои мысли? Я не в состоянии это сделать».

«Ты можешь, – сказал я. – Иногда ты предпочитаешь поступать именно так».

«И мне это дорого стоит, – пробормотала моя мать и поднесла кончики пальцев к глазам столь очаровательным жестом, что мы оба рассмеялись, так как знали о возникшем перед ней образе морщин, которые появятся в уголках ее глаз, если она постарается выжать из моего сознания свои мысли. – Ах ты прелесть!» – прошептала она и поцеловала меня – осторожно, чтобы не стереть с губ краску. Ее рот был сладок и ароматен, как горячий воздух, в котором слышится сонное жужжание пчел; возможно, я слишком быстро пробудился от моего странного сна, но прикосновение ее губ погрузило меня в томительное оцепенение. Затем я ощутил виток, некий шелковый и сладостный поворот под моим пупком, и я уже жил в памяти моей матери о том дне и ночи, когда Мененхетет, а затем мой отец любили ее. Да, оба мужчины, именно в этой комнате, один – на протяжении всей второй половины дня (несмотря на то что стены были окрашены в красный цвет вечера), а другой – в тех же стенах приглушенных красных тонов позже, при свете свечи, и, хотя полные губы Эясеяб на Сладком Пальчике оставили много намеков на грядущие часы чувственных наслаждений, все же, как бы я мог представить то, что происходило в роскошной постели Хатфертити, если бы меня не воспламенил сладкий поцелуй медового рта моей матери? Так я узнал, что день моего зачатия был, должно быть, одним из самых замечательных в ее жизни. Затем, словно то томление, в которое она погрузила меня, уменьшило ее способность защищать собственные мысли, я узнал также, что в день моего зачатия, в конце того дня, Мененхетет любил мою мать способом, который использовал ранее всего три раза. Моя мать сразу же постаралась изгнать эти картины из своего сознания так же быстро, как они возникли, но я уловил смысл этого мимолетного образа, зримого для меня столь же ясно, как белизна стебля у корня травы, выдернутой из земли, да, столь же близко знакомого моему уху, как свистящий звук, издаваемый стеблем, безвозвратно покидающим свою жизнь в земле, первый блик света на белом корне, словно удар ножа в бок – так же мгновенна боль травы, так и я проник в самый сокровенный секрет моего семейства. Ибо сознание моей матери раскрыло его без единого слова, хотя, конечно, ее губы дрожали, когда эти признания изливались из ее сознания. Я узнал – в одно мгновение! – что мой прадед обладал способностью избегать смерти способом, возможно, недоступным никому другому. Потому что во время объятий он умел перенести свое сердце через последний гребень и, умирая, вдохнуть свою последнюю мысль во чрево женщины, начав таким образом новую жизнь, действительное продолжение себя; его тело умирало, но не память о его жизни. Вскоре после рождения он начинал проявлять поразительные способности. Поэтому я понял, отчего моя мать более не могла скрывать от меня это знание. Я тоже обнаружил эти способности!

Какое смятение произвела во мне эта исповедь! Я чувствовал себя так, будто на молнии ужаса одним махом перепрыгнул через всю протяженность одной жизни – в другую. Какой водоворот замешательства! Когда Хатфертити, посредством этих скованных доселе образов, стала открывать, как любил ее в тот час Мененхетет, пена и беспорядок ее сознания устремились, подобно бурному прибою, в мое сознание, и мысли мои не знали, как оставаться на плаву посреди этого ревущего в ней водоворота. Да и что я мог знать о том, как любят!

Разумеется, я попал в водоворот двух смятений – одно охватило меня самого, а второе – переживала моя мать, она колебалась, говорить ли мне еще больше; я же пытался осмыслить то, что мне только что сказали. Ибо если Мененхетет мог умереть, но при этом стать собой еще раз, то, размышлял я, значит ли это, что я – если так можно сказать – его, Мененхетета Первого, пятое явление? Или я должен был стать Мененхететом Вторым, его настоящим сыном, а не продолжением его самого? И должна ли в обоих случаях перейти ко мне его способность стать отцом самому себе?

В моем сердце открылась беспредельность: мне было дано взглянуть на скрытые во мне притязания более яростные, нежели языки пламени горящего масла. И тогда я понял горе, от которого я заплакал, когда заглянул в глаза собаки. Ибо Тет-тут, должно быть, увидел меня умершим в двадцать один год. Затем я подумал о своем несчастном Ка у стены, в центре Великой Пирамиды – той самой Пирамиды, которую сейчас я мог видеть нарисованной на розовой стене этой комнаты! – кто тот молодой человек, стоящий там на коленях, чей рот открыт силе чужой воли? В сумятице этих мыслей я посмотрел на свою мать. Почему Мененхетет не вошел в свою смерть в тот момент, когда был готов к этому?

Я почувствовал, как в ее сознании открываются двери. Вновь я увидел в центре потока образов искаженное мукой лицо Мененхетета, и меня протащило сквозь мельничные жернова ее мыслей, появившихся в тот момент, когда она ощутила смерть, заполняющую его сердце. Она была готова поймать его ребенка с ликованием столь же неистовым, как сам рокот бытия, преисполненного сиянием видения его смерти, переходящей в жизнь, которую она выносила бы для него, своего великого любовника Мененхетета, которому вскоре суждено стать ее ребенком. Однако в тот момент он не извергся в нее, а вместо этого полумертвый пролежал на ее теле много долгих минут.

Когда позже он выходил из нее, то сказал с улыбкой: «Не знаю, отчего я передумал. – Он даже приложил палец к ее подбородку и пробормотал: – В другой раз». И покинул тело своей внучки, покинул то место, куда он был готов послать свою смерть, и, размышляя об этом, я едва ли мог узнать, насколько я был схож с ним. Я знал только, что я кровно связан со своим прадедом сотнями нитей, которые не мог назвать, прежде всего своими способностями, и тут я вспомнил, как моя мать сказала: «Нефхепохем твой отец и в то же время он тебе не отец». Итак, у меня был намек на тяжкие труды ее тела в тот долгий день, когда я был зачат. Ибо она, очевидно, была настолько уверена в том, что ребенок будет у нее от Мененхетета, что то, чем она сама могла этому способствовать, уже плавало в ее крови. Однако это, должно быть, мой отец заронил в нее семя в тот вечер. Предо мной возникло видение ночи, исполненной лихорадочных желаний, когда мои мать и отец перемещались с кровати на пол и обратно на кровать, в то время как тело моего отца наносило звучные удары по ее коже с такой яростью и такой дикой страстью – так он ненавидел ее и так боготворил, – что вся она пылала похотью, исходившей прямо из всего плавящегося пренебрежения к нему. Отсутствие у моего отца всех качеств, которыми должен обладать храбрый и благородный человек, лишь разжигало ее страсть к нему из-за его потаенных запахов. Для нее он в лучшем случае был чем-то между собакой и конем – всегда под рукой, чтобы развлечься и отправить обратно в его стойло, – как, собственно, она и поступала с ним с тех пор, как ему исполнилось шесть лет, а ей – восемь; использовала его таким, каким он и был – младшим братом. Она едва могла переносить его самомнение, его тщеславие, его слабости, его немногочисленные звериные достоинства. Однако когда брат находился в комнате, волосы между ее ног шевелились. Я узнавал о своих матери и отце больше, чем она хотела бы, чтобы я когда-либо узнал, – я почувствовал это теперь по тому, как Хатфертити пыталась закрыть свое сознание от моего. Но я принуждал ее, словно для меня это был единственный способ соблазнить ее, обнажить каждую ее мысль. И так я проник еще в одну тайну, которую она, видимо, не хотела, чтобы я обнаружил, и по спазму в моей груди – да, с замиранием и тошнотой от понимания этого – мог сказать, что то, что я вот-вот должен узнать, прежде всего ужасно, а еще – я ревную. Хоть это и случилось со мной впервые, тем не менее я ревновал. Ибо я понял, что мой отец был так неотразимо привлекателен для моей матери из-за своего отца – Собирателя-Дерьма. Теперь я понял, точно вырезал это на камне моего сердца, что моя мать выросла в тени страстного желания своей матери обладать Фетхфути – этого неукротимого желания! – и хотя мне не был знаком облик Фетхфути, все-таки мое воображение настаивало на том, что им бьи один из тех мальчишек, которых я встретил во сне в этот день, когда жил в глазах Дробителя-Костей, – и я вновь увидел тех ребят на дороге, дерущихся за шары навоза. Таким же образом я мог наблюдать за Фетхфути, сражающимся с другими мальчишками за каждый кусок навоза, который ему удавалось отыскать в городе, до тех пор, пока он не смог взойти на кучу дерьма, как на трон, и командовать в своих веселых домах шлюхами, слонявшимися перед ним в своих прозрачных одеждах и длинных синих париках – не знаю, были ли это мои мысли или мысли моей матери, но я бы наверняка испытал отвращение, если бы в то же время не чувствовал близость какого-то давнего трепета, как будто мне снова было два года, и я все еще учился, как не мараться своими испражнениями (притом что соблазн был велик).

Принесло ли эту боль обнаруженное мной страстное влечение моей матери к Фетхфути? В тот миг я ясно осознал, что утратил связь с ней. Сознание Хатфертити закрылось.

Затем она взяла меня за руку. «Пора вернуться к Фараону», – сказала она, и очень быстро, словно мы только что зашли в эту окрашенную в тона розы комнату, чтобы лишь взглянуть на нее, мы вышли и пересекли двор тем же путем, которым она пронесла меня час или два назад, плачущего и повисшего на ее плече вверх ногами.

СЕМЬ

Тому, о чем я только что узнал, суждено было произвести на меня неизгладимое впечатление, однако это открытие было настолько странным, что я вполне мог подумать, что просто пробудился ото сна. Возможно, поэтому мое замешательство стало проясняться, когда мы вернулись на балкон к Фараону. Там все очень мало отличалось от того, что происходило до моего ухода. Так как теперь Мененхетет сидел с другой стороны от Птахнемхотепа, то и мое представление о том, где я думал его увидеть, также изменилось. Я не заметил там ничего неожиданного.

Внизу, на дворе, Советник говорил о работе в каменоломнях. По выражению лица моего отца я смог понять, что эти дела не относятся к особо важным. Я часто слышал, как моя мать говорила, что у моего отца никогда нет ни одной собственной мысли, поэтому его лицо может выражать мысли любого другого человека. Я знал, что не понимаю, что она имеет в виду, до того дня, когда она сказала ему, что внешние формы его поведения превосходны, потому что ему никогда не мешали те привычки, с которыми он родился, вместо этого он подражал лучшим образцам поведения, которые видел. Это было правдивым описанием моего отца. Движение запястья какого-то вельможи быстро становилось – в том случае, если отец считал его подобающим вельможе, – его собственным поворотом запястья. Так он повторял легкое прикосновение Птахнемхотепа к крылу Своего носа, когда Тот размышлял, какое бы тонкое замечание сделать, и более того, отец мог даже подражать насмешке, с которой мой прадед наклонял голову, когда хотел показать, что не согласен с тем, что услышал.

Я не хочу сказать, что мой отец вел себя глупо. Сегодня он, без сомнения, чувствовал себя неловко, стараясь услужить Фараону в присутствии моей матери, однако в обстоятельствах более спокойных тем, кто не очень хорошо его знал, он мог показаться знатным вельможей. На его белых полотняных одеждах не было и пятнышка, а уголь, которым он подводил глаза, редко стирался. Его драгоценные украшения были без изъяна. Поскольку камни и бусины постоянно выпадали, когда ослабевали удерживающие их зажимы, даже моя мать не могла предстать в таком безупречном виде, как мой отец.

При Дворе его умение вести себя – точнее, его прекрасный набор принятых форм поведения – исправно служило ему. Поскольку в моей семье много говорили об этом, я знал, что Фараону необходимо иметь при себе человека, который мог бы дать ясно понять – всего лишь переменой выражения своего лица, – подходящим ли языком предлагалось Его вниманию некое дело. Какая досада появлялась на лице отца, если несчастный чиновник, докладывавший с площадки внизу, хрипел из-за раздражения в горле, заикался или не мог удержаться от повторения приводимых им фактов. Поэтому нетрудно было понять, что отец был очень удобен Птахнемхотепу. Разумеется, выражения отцовского лица настойчиво напоминали мне об изысканной чувствительности Фараона – да и как могло быть иначе, если лицо моего отца выражало боль при каждом неподобающем звуке и таким образом заставляло меня ощущать, насколько чуткими были уши Фараона. Любой внезапный сбой настроения заставлял Его внутренне сжиматься, словно при виде бессмысленного разрушения стен красивого здания. Теперь я знал, отчего Он продолжал слушать Хемуша, несмотря на то что все сказанное было отвратительно Ему. Торжественный голос Хемуша, возможно, оказывал на сознание Фараона столь же гнетущее воздействие, как если бы Его ноздри медленно залепляли глиной, однако Хемуш ни разу не изменил его ровного звучания, поэтому независимо от того, насколько болезненным было содержание сказанного, его голос не мог раздражать ухо Фараона.

Однако совсем по-другому обстояло дело с тем человеком, который говорил сейчас. По одобрительному выражению глаз отца я мог видеть, что Птахнемхотеп не без симпатии относится к этому чиновнику или вверенному ему делу. То, что Фараон в этом случае был также уверен в Своей способности дать добрый совет, можно было сказать по легкому, но одновременно высокомерному прикосновению пальца моего отца к своему носу. Его искусство состояло в том, чтобы замечать любое изменение в настроении Фараона и отражать его для Двора. Поэтому он так же быстро отзывался на каждую прихоть Птахнемхотепа, как я на готовность моей матери впустить меня в свои мысли; напряженный изгиб брови моего отца подсказал мне, что чиновник внизу, пусть и в скромных пределах ценимый Птахнемхотепом, хотя и не задевал чувств Фараона, в то же время обладал голосом, тревожившим Его уши.

С другой стороны, лицо моего отца было исполнено терпения, что помогло мне понять многое в Фараоне. В голосе говорившего звучали голоса поколений тех, кто работал в каменоломнях – людей с неизменно мощными спинами и ногами. Его голосовые связки свидетельствовали о том, что их хозяин – человек рассудительный и знающий, что говорит. Поэтому в главном его речь была приятна и имела вкус хлеба, супа и силы семейной плоти. При этом она, разумеется, звучала как камни, гремящие друг о друга. В результате его мозги работали вяло – мысли не приходили в его голову быстро. Его язык, подобно сломанной и изуродованной ноге, никогда не знал, когда он споткнется; его уму постоянно не хватало дыхания, иногда он вдруг сбивался с шага и отказывался двигаться. Для уха Фараона эти заминки были столь же неприятны, как стук палки, разбивающей кувшин.

Отчасти затруднение состояло в том, что человек из каменоломен не умел читать. Поэтому он выучил на память имена людей в группах рабочих, число их увечий, суммы их заработка, цифры отчетов об их питании – он все точно запомнил, но докладывал медленно. Кроме того, это устное перечисление едва ли требовалось. Рядом с ним стоял писец со свитком папируса и кивал, подтверждая каждую цифру, которую называл управляющий каменоломнями.

Я подумал: отчего писец сам не зачитает то, что было записано на папирусе, но, судя по тому вниманию, которое Птахнемхотеп оказывал управляющему, было очевидно, что его осанка и способность запомнить все расчеты многое говорят о его честности.

Сознание моей матери, когда я попытался вновь проникнуть в него, оказалось закрыто для меня или, лучше сказать, закрыто для всего того, что я захотел бы спросить. Обладая даром – равным моему? – знать то, что содержалось в моих мыслях, она предпочла все свое внимание сосредоточить на бедняге-чиновнике из каменоломен. Поэтому, когда я перенесся в ее мысли, мне не предложили ничего лучше достоверного рассказа о трудностях добычи камня. Она слушала цифры, которые докладывал управляющий, и пыталась понять, чем занимаются его люди. И все же к тому времени, когда все это перешло из ее головы в мою, у меня поджались все пальцы на ногах. Тем не менее с помощью этого способа обучения, в обход прямого пути, я стал понимать, отчего Фараон слушает так внимательно, и, приложив большое усилие, которое того стоило, я превозмог свою скуку и пришел к выводу, что этого грубого чиновника, Рутсеха, уважают точно так же, как уважали его отца и его деда. Все они были Смотрителями огромных каменоломен к востоку от Мемфиса, где вскоре после Восхождения Рамсеса Девятого на Трон начали строить дорогу через пустыню, к великому морю, называемому Красным, к Красному морю. Поскольку теперь шел Седьмой Год Правления, я решил, что дороге столько же лет, сколько и мне – по крайней мере, если сосчитать и те месяцы, что я прожил внутри своей матери. Таким образом, это подхлестнуло мой интерес. Теперь я начал понимать, что трудности строительства этой дороги заслуживают моего внимания. Птахнемхотеп хотел, чтобы на всем своем протяжении она оставалась Царской, то есть достаточно широкой, чтобы на ней могли разминуться две Царские колесницы, что означало ширину в восемь лошадиных корпусов. Хотя подобная ширина никак не могла считаться большой для Мемфиса, где главная улица, носившая имя Рамсеса Второго, от рыночной площади до Храма Птаха, была шириной в двадцать лошадей, и все же и при этой сравнительно небольшой ширине строительство Дороги Рамсеса Девятого могло столкнуться с трудностями, поскольку она шла через горы. Из-за крутых откосов огромные камни, которые можно было бы использовать для памятников, падали в ущелья внизу.

В одном месте, сказал Резчик-Камней, они потеряли неделю, пытаясь поднять огромный камень на высоту, достаточную, чтобы подложить под него салазки. Резчик-Камней признался, что подложенные наконец салазки были раздавлены его весом, наклонились, и камень скатился к ущелью. После долгих раздумий они решили столкнуть его вниз. Ни один звук, прибавил он, не был так исполнен громами Богов, как эхо от падения этого камня.

«Это была великая потеря, мой Фараон, – заключил Рутсех, – однако я не мог найти другого выхода. Сто восемнадцать человек работали именно в этом месте в течение семи дней и не могли продолжать работы, не убрав тот камень. Во время этой задержки было израсходовано десять мешков зерна, два больших сосуда с маслом, три сосуда с медом, двадцать два маленьких мешка с луком, пятьсот сорок один ломоть хлеба, четыре сосуда с вином из Буто…» Когда он произносил каждую цифру, его лоб покрывался морщинами, как будто каждый мешок он обнюхивал, определяя, не проникла ли в него гниль, взвешивал и проверял качество его содержимого. Мой отец кивнул, показывая, что Птахнемхотеп уважает честность Резчика-Камней в признании подобных ошибок.

«Тебе делает честь то, – сказал затем Фараон, – что ты докладываешь о недостатках в решении стоящих перед тобой задач с той же готовностью, с какой ты говоришь об удачах. Достоинства твоего характера столь же безупречны в Моих глазах, как благороден аромат сосен в самом дорогом Моему сердцу саду».

«Теперь Он… – мысль перешла ко мне из сознания моей матери, как будто она сказала это вслух, – теперь Он наверняка начнет хвастаться своими заморскими соснами».

«В первый год Моего Правления, – сказал Птахнемхотеп, – Я приказал, чтобы двадцать одна молодая сосенка была привезена из-за моря, с гор Сирии, и посажена в том особом для Меня саду. В нем сейчас пребывают, все еще живые, четырнадцать из них, хотя и говорили, что все они погибнут за одно время года. Это деревья гор и холодного воздуха, однако они, как и ты, Рутсех, обладают духом честного достоинства, который говорит о ясных утренниках и тяжелой работе, да, Я позволю тебе ощутить аромат их добродетели, когда дорога будет готова».

«Для меня это большая честь», – сказал Резчик-Камней, глядя себе под ноги. Казалось, он не на шутку смущен тем, что прервали его чтение по памяти. В его мозгу факты, которые он запомнил, должны были выходить вперед один за другим, как быки, каждый нагруженный взвешенной поклажей и погоняемый кнутом достаточно часто, чтобы он не мог остановиться.

«Да, – сказал Птахнемхотеп, – достойно признавать свои ошибки. С другими чиновниками, – Он окинул взглядом двор, – Я должен до всего доходить Сам. Послушаешь их доклады – так все в порядке, и впредь ничего плохого никогда не случится. На самом же деле порядка нет ни в чем. Да», – сказал Птахнемхотеп.

Резчик-Камней снова поклонился.

«Тем не менее, – сказал наш Фараон, – строительство дороги продвигается медленно, увечья многочисленны, а потери в рабочей силе удручающи».

«Да, мой Повелитель, многие из моих людей ослепли».

«Происходит ли это от пыли или от осколков камней?»

«Второе, Великие-Два-Дома».

«Помнится, когда ты отчитывался передо Мной в предыдущий раз, в месяц Фармути, мы говорили о способе добычи камней. Тогда Я велел тебе для изготовления угля использовать кедровые щепки».

«Я повиновался Тебе, мой Повелитель».

Не знаю – смог ли бы я понять, о чем идет речь, но, пребывая в мыслях моей матери, я увидел массивную каменную плиту, в которой был выдолблен узкий желоб, а в нем уложены раскаленные угли. Когда плита вбирала в себя жар углей, на нее лили воду. Я слышал шипение пара и видел, как смывается мокрый пепел. В углублении оставалось великое множество трещин, таких же многочисленных, как трещины в глине, что остаются после разлива, когда солнце печет землю. Я увидел, как люди долбят эти трещины медными долотами и деревянными молотками. После того как они заканчивали эту работу, канал шириной в руку человека углублялся на толщину пальца. Это было около половины утренней работы на двоих. Они продолжали заниматься этим до тех пор, пока скала не раскалывалась, для чего иногда приходилось углубляться на несколько локтей.

Меня уже научили производить вычисления с помощью этих локтей, и я знал, что размер впервые был взят по расстоянию от кончика среднего пальца Рамсеса Второго до Его локтя. Я постоянно твердил всем, что мой рост более двух локтей – два локтя, одна ладонь и два пальца; немало для ребенка моего возраста, ведь правда? – и занимался этим, покуда мать не велела мне прекратить. «Два локтя, – сказала она, – ничто по сравнению с мужчиной в четыре локтя». Ей даже приходилось видеть великанов ростом в пять локтей. После ее слов меня эта мера длины уже не занимала. Однако теперь этот разговор между Фараоном и Резчиком-Камней напомнил моей матери о происхождении «локтя», и она стала думать о великом Фараоне, высоком и прекрасном, гораздо более похожем на Бога, чем Птахнемхотеп. Я знал, что Им мог быть только Рамсес Второй, и никто иной, но моя мать видела Его живым, словно Он стоял перед нами, с простертой рукой, и жрецы возносили молитвы, пока Царский Писец делал замеры Царской Бечевкой. Видение было подношением моей матери мне, она показывала, как впервые был измерен локоть, однако она была настолько полна удовольствия – предзакатное солнце, освещавшее балкон, сияло теперь на ее бедрах, – что она сама отмеряла локоть и сама держала Царскую Бечевку. И вот могучий член Рамсеса Второго оказался равным половине длины, но поскольку она видела Его равным Самому Себе напротив зеркала, то два члена, конец к концу, являли собой совершенную Царскую единицу измерения, если считать от основания одних чресел – по всей длине – до основания их отражения. Затем моя мать оставила размышления о «локтях». Она только что обнаружила, что мое сознание вновь присутствует в ее мыслях. Я же в свою очередь понял, отчего она никогда не могла производить простейшие действия с числами. Она не была уверена, радоваться ли ей нашей близости или приходить в ужас от скорости, с которой я обучался, но она улыбнулась мне очень нежно (обманчивая улыбка) и вновь открыла для меня свое сознание так же легко, как могла бы открыть мне свои объятия, и я бросился прямо в расставленную ею для развлечения ловушку, так как теперь она сочла своим материнским долгом показать мне грустные мысли. И мне пришлось созерцать всех несчастных каменотесов, которые слепли от пыли, вылетавшей от ударов камней друг о друга при обработке поверхности вынимаемого большого камня. Я увидел некоторых с покрасневшими глазами и других с кровью, сочащейся из открытых ран над бровями, один приплясывал от боли – осколок камня торчал у него из глаза, – я наблюдал жуткую вереницу образов до тех пор, покуда не понял, что мать собрала их для меня, и я увидел череду увечий в каменоломне за целый год.

Теперь моя мать, словно во искупление своих непристойных мыслей о длине «локтя» Рамсеса Второго, вновь принялась слушать Птахнемхотепа. Он хотел сравнить время, которое потребуется, чтобы проделать в камне канал, когда для углей используются кедровые щепки, со временем работы со щепками из финиковой пальмы, смоковницы, тамариска и акации. Поэтому он подробно расспрашивал Рутсеха.

Рутсех заверил Фараона, что поставил троих из своих лучших людей на резку с использованием кедровых щепок. И все же для того, чтобы они вырезали камень на два локтя в длину и четыре в глубину, приходилось работать четырнадцать дней. Это было всего на один день меньше, чем вырезать тот же кусок с использованием щепок из смоковницы, уголь из которой уже был признан лучшим, чем из акации, финиковой пальмы или тамариска.

«Если твои лучшие люди, – сказал Птахнемхотеп, – лишь на один день опережают остальных, то угли из кедра вряд ли годятся более, чем угли из смоковницы».

Рутсех коснулся земли лбом.

«Однако в твоих первых отчетах говорилось, – сказал Птахнемхотеп, – что трещины от жара кедровых углей на полпальца глубже, чем от самых горячих углей смоковницы».

«Это и сейчас так, Великие-Два-Дома».

«Тогда отчего работа не идет быстрее?»

Словно доверительность обсуждения этих дел позволила забыть, с кем он говорит, Резчик пожал плечами. Это был жест одного рабочего, разговаривающего с другим – лишь мгновенный изъян в том бескрайнем уважении, которое он выказывал Фараону, однако, судя по силе отвращения на лице моего отца, Каменотес мог с таким же успехом позволить некоему нескромному звуку с треском вырваться из своих ягодиц.

Вероятно, Надсмотрщик правильно понял выражение отцовского лица, так как он быстро коснулся лбом земли и с грустью сказал: «Мой Фараон, я думал, что работа пойдет быстрее».

Затем воцарилось молчание. Губы Птахнемхотепа сжались, но Он не сказал ни слова. В наступившем молчании я почувствовал запах кедровых щепок и понял, что нахожусь в мыслях Резчика-Камней – не знаю, через свою мать или самостоятельно, но я был в его мыслях, хотя их у него почти не было; скорее, можно сказать, что он переходил от запаха к запаху, когда не пережевывал те цифры, что собирался представить Фараону. Тогда его голова напоминала шадуф, который одним сильным движением поднимает ведро воды, выливает его и повторяет действие. Теперь, когда память о дыме все еще пребывала в его ноздрях, он сказал: «Великие-Два-Дома, с кедром дело шло быстрее, но люди допускали больше ошибок. – Резчик-Камней вздохнул. – Работая с кедром, они получали больше увечий. Люди говорили, что он проклят».

«И что ты на это отвечал?»

«Я сек их кнутом».

«Сейчас ты здесь, передо Мной. Ты можешь говорить правду. Твой Фараон слеп и глух, если никто не говорит Ему правду». «Я выскажу ее, Великие Два Дома».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю