Текст книги "Софья Алексеевна"
Автор книги: Нина Молева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Пришлось, великий государь. Тринадцать престолов в них.
– Вишь, сколько. Вот и перенести их все в Покровский собор, у святейшего на то благословения спросивши. И невинно убиенным молитва, и на площади порядок. Вот ты тут и пригляди, Богдан Матвеевич. Услугу государю своему окажешь.
– Господи, да я для тебя, великий государь…
– Вот и ладно, вот и хорошо. Иди себе с Богом, боярин, все идите. Притомился я будто. И дела вроде не делал, а вот поди ж ты… Сморило…
Кажись, конца зиме не видно было. Морозы трескучие, поди, месяца три не отпускали. Чуть ослабнут, снова завернут. Дым из труб столбом стоит, не колыхнется. Под полозьями снег визжит – за версту слышно. По ночам звезды россыпью по всему небу. Крупные. Яркие. С месяцем спорят. На окошках льду за ночь на палец нарастает – дыши, не дыши, ничего не видать. На Богоявление прорубь на Москве-реке с вечера прорубили – к утру льдом затянуло. Сказывали, такого торгу рыбного на ней старики не припомнят. Белорыбицы и севрюжки в сугробы воткнуты, что твои частоколы стоят. Яблоки мороженые мужики возами привозят. Коришневые. Сладкие-пресладкие. Иной раз девки сенные спрячут под шубейкой, принесут. Морозом пахнут, дымком отдают.
И надо же – в три дня весна. Снега как не бывало. Лошади по улицам по брюхо в ростепели тонут. Колымаги только что на руках и вынести можно. Без холопей из дому носу не кажи – увязнешь. Воздух от разу теплый, духовитый. Землей сырой да прелью потянуло. В саду садовники рогожи да солому сымают. Копать рано, а прогреться деревцам в самый раз. В висячих садах почки набухать стали. Ветки покраснели, словно кровью алою налились. Сереборинник выпрямился, разлохматился. Скоро-скоро цвести примется.
Государь-братец, Фекла сказывала, в Измайлово собирается. Пуще Коломенского его любит. Преображенское и в голову не приходит. Вчерась в походе на Пресню был – зверинец под Новинским монастырем смотрел. Запруды там большие. Еще подо льдом, а уж птицу всякую на них выпустили. Отец Симеон туда ездить любил. С царевичами. Потом в патриаршью обитель заворачивал. Целый день уходил. Нынешней весной, поди, не соберется. Неможется, никак, ему. Придет – глянешь, сердце кровью обольется. Щеки впали. Под глазами чернь. Руку протянет – все жилки светятся.
Не стерпела. Сама в Заиконоспасский монастырь поехала. С сестрицей Федосьюшкой. К обедне. У столба стоит. Глаза поднял. Обрадовался будто. Может, и показалося. В храме сумрак. От ладану росного дымно. В глазах слезы. Сказать бы что. Спросить. Да нешто можно. Кругом соглядатаи. Игумен заторопился. К амвону повел. Не оглянешься. Федосьюшка приметила: отец Симеон шаг вслед сделал, да и остался. Когда уж в возок садилися, проститься подошел. Благословил. А слов нету. Спросила про Псалтирь стихотворную – кончает ли. И чтоб принес, когда кончит. Государь-братец, мол, рад будет. Поклонился. Низко-низко.
В возке Федосьюшка к плечу припала: «Царевна-сестрица, неужто так жизнь вся пройдет?». Восемнадцать годков… Кажись, самой вчера столько было, ан, уж тому десять лет. Сердце, оно дней не считает. Все томится. Все свободы ждет. Отцу Симеону за пятьдесят перевалило. Все пишет. Одних проповедей, никак, сотни две. Издать бы надо, да как государб-братцу сказать. С глазу на глаз, куда ни шло. Так ведь один николи не бывает – от советчиков не избавишься. Все речь Блудного сына с ума нейдет.
Хвалю имя Господне, светло прославляю,
Яко свободна себе ныне созерцаю.
Бех у отца моего, яко раб плененный,
Во пределех домовых, яко в тюрме замкненный.
Ничто бяше свободно по воли творити:
Ждах обеда, вечери, хотяй ясти, пити;
Не свободно играти, в гости не пущано,
А на красная лица зрети запрещано,
Во всяком деле указ, без того ничто же.
Ах! Колика неволя, о мой святый Боже!
Отец, яко мучитель, сына си томляше,
Ничто же творити по воле даяше.
Ныне – слава Богови! – от уз освободихся,
Егда в чужую страну едва отмолихся.
Яко птенец из клетки на свет испущенный;
Желаю погуляти, тем быти блаженный…
В виршах высокий слог потребен, а кто им лучше отца Симеона владеть умеет. Может, Софьюшка иной раз к учителю близко подойдет, а все не то: на просторечие нет-нет да собьется.
Федосьюшка свое талдычит: отчего, царевна-сестрица, живем по иным законам, чем в государствах европейских. Многим ли государь-братец вас с сестрицей Софьюшкой ученей да разумнее? Почему нет у нас на престол ни царицам, ни царевнам ходу? Говоришь, обычаю нету. А как же Маринку за царицу не то что бояре, стрельцы да простолюдины признавали. Самозванцев убивали, ее же признавали. Разве не так, царевна-сестрица? Ивашку, сына своего единого, не от Гришки Отрепьева – от Тушинского вора [109]109
«Тушинским вором» или «цариком» называли в Москве Лжедмитрия II (убит в 1610 г.). Слово «вор» в старину имело более широкое значение: бунтовщик, государственный преступник.
[Закрыть]родила, после его воровской смерти. Шутка ли, Казань, Калуга да Вятка ему в те поры присягнули, чтобы Маринке, пока в возраст не войдет, за него править.
Спросила у царевны: нешто не помнит, какой конец Маринку постиг. В июне 1614 году ее с Ивашкой да Заруцкого атамана, что ее замест Тушинского вора пригрел, схватили, в Москву привезли. Атамана на кол посадили. Ивашку трехлетнего голыми руками удавили. Царицу незадавшуюся в темницу бросили. Федосья Алексеевна головой мотает. Мол, помню, все помню. Не о том, дескать, речь, а о том, как народ узницу жалел. Жалел ведь! Значит, мог на престоле и бабу признать. Незаконную. Приблудную. Через сколько рук прошедшую. Почему же у нас, законных, ни прав, ни воли нету? А что не судьба, так это с любым статься может. Вон первая супруга дедова, Марья Долгорукова, считанные недели после венца прожила. У государя Ивана Васильевича Грозного Марфа Собакина после венчания скончалась, не разрешив девства. Тут уж все по произволению Божию – не людскому.
Говорит, говорит, слезами давится. Не сама, чай, говорит, годы ее девичьи с радостью прощаются. В терема приехали, ко мне запросилася. Поди откажи. Дрожит вся, что твоя тростинка на ветру гнется. Весна, чай, кругом. Люди солнышку радуются, по делам своим торопятся. Молодцы девок окликают на торгу. Голоса звенят. Смеются. Невдомек сестрице, как побыть одной мне надобно. С мыслями собраться. Книжки знакомые почитать. Голос тихий, проникновенный будто услышать. Видно, и встречаться более не придется. «Бех у отца моего, яко раб плененный, Во пределех домовых, яко в тюрьме замкненный…».
О Маринке еще царевна тетенька, Царствие ей Небесное, Арина Михайловна вспоминать любила. Много ли, мало, десять лет на Руси пробыла, в царицах ходила. Десять! Будто во всем ей перед венцом Самозванец исповедался, во всем признался. Чего только не наобещал. И денег, и бриллиантов. И Новгород со Псковом. Что там богатства! Веру разрешил свою исповедовать. К православию и склонять не стал. Да наперед согласился, коли престола российского не достигнет, на развод. Тут ведь каждый свою выгоду соблюдал. Отцу Маринкиному деньги потребны были: не по средствам жил, хоть и управлял королевской экономией в Самборе. Попам католицким – церковь папскую утвердить. А самой Маринке не иначе престол снился, о власти да свободе мечтала.
В 1604 году Лжедмитрий с ней объяснился, а уж в ноябре 1605-го обручение состоялось. Дьяк Власьев за жениха был. Через полгода въезд торжественный в Москву состоялся, а там через пять дней и венчание и коронование Маринки. Поди, думала, счастья своего достигла. Ан всего-то одну неделю процарствовала. Одну-единственную. Как ни считай, всего семь дней! Дальше все наперекосяк пошло. Мужа убили. С ногами переломанными, когда из окна дворцового выпрыгивал, добили. На куски порубили, куски на площади Красной сколько дней держали, пока не сожгли, пеплом пушки не зарядили да в сторону Польши и выстрелили. Царевна тетенька сказывала, Маринка без памяти рада была, что скрыться удалось. Поначалу бояре не признали, а там под защиту свою приняли. Царь Василий Иванович Шуйский все семейство Мнишковое в Ярославле поселил. Два года в тишине и покое жили. Маринка царицею московскою называлася. Да и как иначе, коли в Успенском соборе коронованная. Царица – и все тут.
Только когда в июле 1608 года перемирие с Польшей подписали, решили Маринку на родину отослать, однако без титула царского. Отец Симеон сказывал, будто Михайла Молчанов, что нового Самозванца приискать собрался, присоветовал Маринке титула не слагать. Устроил, что по дороге в Польшу захватил ее Зборовский и доставил в Тушинский стан. Видеть Тушинского вора не могла. Брезговала. А под венец с ним пошла. Куда денешься! Не гулящей же бабой при насильнике жить. А может, и приобыкла – кто задним числом-то скажет.
Год в Тушине провела, там и отряд Сапеги при ней. С королем польским Сигизмундом да Папой Римским переписывалась. Все как есть о горемычном житье своем пересказывала. Да кто там пожалеет! Прав отец Симеон: на коне ты всем начальник, под конем – всем помеха. Вор Тушинский в конце декабря 1609 года бежал. Испугался. Маринка со служанками платье гусарское надела да через два месяца у Сапеги в Дмитрове оказалась, а там, как город русские отряды взяли, в Калугу к мужу пробралась. Что ни случись, о Польше и думать не хотела.
Может, снова храбрости Тушинскому вору не хватило – Маринка настояла к Москве идти, в Коломне остановиться. Сама короля Сигизмунда о помощи просила Москву взять. Только не нужна она больше была польской короне: москвичи успели польскому королевичу Владиславу Сигизмундовичу присягнуть, обещались ему служить. Маринке на выбор Самбор аль Гродно предложили. Откуда приехала в Московию, туда бы с позором и вернулась. Слышать не захотела. Наотрез отказала. Врагов себе новых нажила – поляков. Они за ней охотиться стали. Как-никак царица!
Еще год с мужем, сыном да атаманом Заруцким в Коломне прожила. Покойный государь-батюшка иначе не говорил: вориха. А коли по справедливости рассудить, ее-то в чем вина. Что власти желала? Что о сыне заботилась? С законным мужем жила? До июня 1612 года под Москвой стояла. Тушинского вора убили – заставила Заруцкого и князя Трубецкого Ивашку своего наследником престола российского объявить. Только что проку – от земского ополчения бежать пришлось с Ивашкой. Была в Рязанских землях, спустилась в Астрахань, поднялась по Яику. Настигли стрельцы московские. В столицу привезли. Одни говорили, задушили Ивашку, другие – повесили. Царевна-тетушка Арина Михайловна со слов мамки знала: и с Маринкой расправились. Какая там темница – то ли повесили, то ли утопили. Подумать страшно. А все равно десять лет – не один день. Жизнь целая. Сама себе хозяйкой была. Винить некого.
Не рассказывать же обо всем Федосьюшке – нечего душу мутить. У нас тишь да гладь, да сердечное неустроение. Пока тишь – на век целый не утвердится. Нет!
И про королеву Изабеллу Кастильскую [110]110
Изабелла Кастильская(1451–1504) – королева Кастилии с 1474 г. При ней были заложены основы централизованного управления, произошло фактическое объединение Испании.
[Закрыть]отец Симеон сказывал. Брат ее править начал, а потом ей престол передали. Супруга сосватали, а королевой она одна была. Королевой…
25 апреля (1680), на день празднования Цареградской иконы Божией Матери, памяти преподобного Сильвестра Обнорского, апостола и евангелиста Марка, царь Федор Алексеевич с патриархом Иоакимом ходили в Новинский монастырь слушать вечерню.
– Великое дело предпринять решил, владыко. Храм свой домовый во имя апостола Филиппа переустроить.
– И во имя двенадцати апостолов освятить, великий государь. Не хочу самой памяти о Никоне оставлять, да и по-новому церковь устроить. Коли любопытствуешь, описать могу, что задумано.
– Как не хотеть, владыко. Да место больно там у тебя тесно. Много ли придумать можно.
– Сам посуди, государь. Своды и стены, левкасом [111]111
Левкас– шпаклевка, мел с клеем для подготовки под краску и позолоту, грунт.
[Закрыть]подмазав, хочу лазорью прикрыть – для радости. Иконостас сделать столярный, гладкий, с дорожниками и столбцами точеными. Двери все, деисусы, [112]112
Деисус– трехчастная икона, в центре Христос, по сторонам Божья Матерь и Иоанн Предтеча.
[Закрыть]праздники и пророки заново написать. А вот помост кирпичом муравленным выстлать. Глядишь, к Рождеству Христову мастера и управятся.
– А окончины старые оставишь, владыко? Просты для патриаршьего-то храма.
– Забыл про них, как есть забыл. И в ветреницы, и в окошки слюду вставим самую что ни на есть лучшую, как росинка, прозрачную. В большой главе против прежнего святых апостолов напишут, херувимов, серафимов, ангелов да архангелов. Спасов же образ пусть старый остается. Вычинить его только надобно. Да еще вверху иконостаса распятие поставить надобно с предстоящими, резное.
– Не бывало, сколько помню, такого у нас.
– Не бывало, государь. Латиняне так делают, а думается, и нам не грех символ сей божественный у них перенять. Отныне во всех храмах Божьих так делать будем.
– Поймут ли тебя, владыко, попы-то? Бунтовать не учнут ли?
– Бунтовать, говоришь. А хоть бы кто и помыслил, тотчас прихода лишим. На голодное брюхо не больно разбунтуешься. Да и нельзя им, великий государь, потакать. Человеку ежечасно сознавать надо, что в поступках и мыслях своих воли у него нету. Есть, кому за него думать, а уж ему остается делать. Каждый час о том не напоминать, от рук людишки отбиваться учнут. Яко овцы без пастыря. Распятие – символ великий. С него жизнь человеческую начинать, им и кончать надобно.
– Святые твои словеса, владыко. Иной раз таково-то тянет в монастырском порядке пожить, в строгости. Шумно оно в мире-то.
– И мыслить так не моги, великий государь. Каждому творению Божию свое предназначение определено. Тебе – за державой доглядывать, о процветании державы Российской печься. Давно уж с тобой потолковать хотел, государь. Достиг ты мужеской зрелости. Не помышлял ли супружескими узами себя связать, о наследнике престола потщиться?
– Нет, владыко. Царевны сестрицы все меня подростком величают, поучать хотят.
– Какое ж тут диво, брат ты меньший – всегда таким и останешься. От любви да заботы тебя напутствуют. Ты уж им того во зло не бери. А женитьба – дело святое, да и скоро не делается. Пока все, как положено, исправится, много времени пройдет.
– Много? Как много, владыко?
– Да ты, никак, и торопиться можешь, великий государь? Думал ли о брачных узах аль какая девица показалася? Грех не велик, и так случиться может.
– А что, непременно смотрины устраивать надобно?
– Испокон веков так было.
– А в домах боярских да дворянских нешто так же?
– Нет, государь. Сам знаешь, там принято засылать сватов к одной невесте. Иначе родителям обида великая будет.
– А почем жениху знать, какую девицу сватать?
– По-разному бывает. Иной раз приданого достаточно, чтоб дело сладилось. Иной – жениху невеста приглянется.
– Как? Где? Нешто увидеть ее можно? Поговорить с ней?
– В храме, на богослужении, случается. На улице, ежели по соседству. У родственников – тоже не редкость. Мало ли. Вот с разговором хуже. Тут уж только после сговора перемолвиться можно. А то бывает, первый раз жених голос невесты, как она согласие дает перед алтарем, услышит, а фату подвенечную отвернув, увидит. На то и смотрины царские, чтобы государю лучше к своей государыне присмотреться.
– Присмотреться, владыко. Как тут присмотришься! Вон у меня царевен сестриц сколько – с лица похожи, а по душе совсем разные. С младенчества, кажись, каждую знаю, на престол вступил, как есть не узнаю. Трудно мне с ними, владыко, таково-то подчас трудно – глаза б мои их не видели.
– Государь, не могу к словам твоим склониться. Одно вижу – советников ты своих много слушаешь. Дурного слова о них не скажу, а только тебе на все свой суд иметь должно. Собственный. Как советник тебя, великий государь, ни люби, а все и для себя самого постарается, свою корысть не забудет. Слаб человек, куда как слаб перед лицом греха. Совета почему не послушать, зато решать одному государю след, не иначе.
– Ты-то сам, владыко, как жену свою покойную сосватал?
– Да мы, государь, с детства, почитай, вместе росли. Двор ихний с нашим соседствовал. Родители не разлей вода были.
– На других девиц, поди, тоже, владыко, посматривал?
– Веришь, великий государь, ни одной, акромя Авдотьи, ровно и не видел. Для меня она росла, для меня и выросла. Сынков родила. Да что уж… Грех один – вспоминать. Соблазн великий. Священнослужителю негоже. А сам о браке помысли, государь. Самое время.
23 июня (1680), в день празднования иконе Владимирской Божьей Матери, царь Федор Алексеевич и патриарх Иоаким ходили с крестным ходом из Кремля в Сретенский монастырь.
– Марфа Алексеевна, царевна-сестрица, гдей-то ты запропастилася. Кажись, весь сад обегала, не откликаешься.
– Иду, Софьюшка, иду. Случилось что?
– Только у тебя ничего не случается! Про свадьбу слыхала ли? Гулять нам с тобой скоро на честном пированьице.
– Какой свадьбе?
– Конечно, не знаешь! Тебе из-за книжек твоих света Божьего не видно.
– Да будет тебе, Софья Алексеевна. Пришла что сказать, говори. Нечего тут посмешище-то устраивать.
– Вот верно, государыня-царевна, сказала. Истинно посмешище! Государь-братец жениться задумал.
– Может, и пора.
– Может! Все может! Да только не невесту выбирать, как в царском дому положено, а прямо жениться. Невесту нашел, теперь никаких уговоров слышать не хочет. Быть, говорит, ей царицей. На то моя царская воля. Чисто сказка, Господи прости! Царевна-лягушка под кустом болотным сидела-сидела, да на глаза распрекрасному принцу и попалася!
– Софья! Уймешься ли?
– Теперь одно и остается – уняться. А чтоб тебе все сразу объяснить, быть царицей московской Агафье свет Семеновне Грушецкой. Ты у нас, Марфа Алексеевна, все роды вдоль и поперек изучила, может, скажешь что о роде боярском, на всю землю русскую знаменитом? Аль тоже, вроде меня, слыхом не слыхивала, видом не видывала? Поведай, царевна-сестрица, всю правду.
– Значит, правду девки говорили…
– Какую правду?
– Будто государь-братец, как в крестном ходе шел, на девицу встречную глаз положил. У палат Хованских на Сретенке стояла. Так загляделся, что чуть в полах одежи не запутался, спасибо, бояре поддержали. Дальше пошел, да пару раз оглянулся. Я и на Феклу прикрикнула, что сплетни что твоя сорока на хвосте носит. Слыханное ли дело, великий государь и встречная девка! И что же дальше-то было?
– Отколе мне знать? Сказывают, князь Иван Андреевич Хованский в дело вмешался. Тараруй, известно, всегда напролом хаживал. Вон и тут Лихачеву подмогнул кралю сыскать. Свойственницей, что ли, ему приходится.
– Расстарались холуи проклятые! В два счета к родителю красавицы дорожку проложили. Мы с тобой, Софьюшка, ни при чем и остались. Посоветоваться и то государь-братец не захотел.
– Посоветоваться! Да он, сказывают, так заспешил, духовнику сказать не успел, как дело-то сделалося. Вот тебе и тихоня наш, вот тебе и книгочей-смиренник!
– Что уж теперь локти-то кусать? Поздно.
– Ничего не поздно! Вспомни, как у батюшки из-под венца невесту увели – ахнуть не успел.
– Людей верных нет. На кого положиться-то? Да и государь-братец нраву нелегкого. На своем упрется, ничего ему не докажешь. Ты вспомни, Софьюшка, там Борис Иванович Морозов, самый что ни на есть близкий к государю человек, паутину сплел, а здесь? Самые близкие сватовство и устроили.
– Погоди, погоди, Марфа Алексеевна, руки-то опускать. Лучше про Грушецких вспомни, коли есть что вспоминать.
– Есть-то есть, да хвастаться нечем. Прадед их, никак, при Борисе Годунове из Польши в Москву выехал. Коронным хорунжим был. Сына его за московское осадное сидение землями пожаловали да воеводой на Белоозеро посадили. А уж внук, Семен Федорович, воеводою в Чернавске, кажись, по сей день сидит. Небось теперь-то в Москву со всяческим почетом переедет. Ты сказала Агафья Семеновна? Выходит, дочка его. Больше ничего и не вспомню.
– Нешто нужно больше, чтобы царицею московскою стать! Теперь эти Грушецкие хуже Нарышкиных ко двору полезут. Вот босота-то, вот босота! Может, и вовсе папежники. Святейший-то что говорит, не слыхала?
– Благословил, царевна-сестрица, на долгое счастье да верную любовь. Не знаю, верить ли, только все твердят, будто владыка и посоветовал государб-братцу законным браком сочетаться.
– Ему-то на что? Будто не ведает, слаб Федор здоровьем, куда как слаб. С молодой женой и вовсе последние силы потеряет.
– А может, и наберет.
– Оставь, Софья! Ни к чему разговоры эти. Как хочешь, только с государем-братцем потолковать надо. Объяснить.
– Что объяснить-то? Сердцу запретить, что ли? Так в нашем роду отказу не бывает. Сама, поди, знаешь…
– О чем это ты?
– Да так сказалося. Хочешь, иди. Не прогневать бы братца. Бог весть, как расправиться с сестрицами вздумает, чтоб под ногами не путалися. На мой разум, хитрость какую придумать. Хитростью беду отвести.
– А что об Агафье толкуют? Поди, разглядели всю, не иначе.
– Бойкая, бают, на ответы скорая. За словом в карман не полезет. Смешливая.
– Собой-то хороша ли?
– Ну, уж тут самим глядеть надо. Еще наглядимся, небось. Одно только – всему ляцкие обычаи предпочитает. Да и одета по ихней моде. Ходит – каблучками стучит. Да какой их достаток, чтобы как положено девку снарядить!
– Читать-писать умеет ли?
– Многого от меня захотела, Марфа Алексеевна! Будто сваха, вести собираешь. Поздно, матушка, на все поздно. Просватана уже молодая царица. Одна и радость – Наталье с ее охвостьем ждать больше нечего и надеяться не на что. Бог даст, пойдут у государя-братца детки, останется ей в Преображенском век вековать.
– Может, и так, а все нам не легче. Родов знатных государб-братцу не хватило!
– Однолюбы мы, Марфушка, в том-то и беда. Однолюбы!
– Дай-то Господи, чтобы тебя судьба эта миновало, Софья!
– Вот и управились с приказами, слава тебе, Господи! Батюшка покойный только начало положить успел, а мы, гляди, в четыре года скончали, Иван Максимович. Теперь и перед иноземцами не стыдно. Красота-то какая! Гляжу, наглядеться не могу.
– Истинно красота на московской земле невиданная, великий государь. Лестницы с крыльцами длинные, высокие, прямо от верхних житей на Ивановскую площадь. Челобитчик пойдет, сразу страх в душе почует. За пустяками путь такой не проделаешь – оторопь возьмет. Крыльца узорчатые – постарались мастера.
– Сам вижу да любуюся. Ты лучше скажи, Иван Максимович, ладно ли приказы размещены. Приказ Каменных дел бестолково их рассчитал.
– Все по твоему велению, государь. От Архангельского собора первый – Посольский. В нем еще с Вукола Смирнского велено сидеть.
– А думный дьяк Ларион Иванов только 30 мая, никак, на Исаакия Далматского перешел.
– Верно, все верно, государь. Бумаг-то у них больно много – не управились. Да и сыро там в палатах было. Покуда до-суха-то протопили, оно к весне и подошло.
– Дальше Разряд поместили?
– Разряд, великий государь. У проезжих ворот Большая Казна и Новгородский приказ с Четвертями. По той же линии, на Мстиславском бывшем дворе от проезжих ворот приказал ты, государь, быть приказу Поместному, за ним Казанского дворца, а в крайних палатах – Стрелецкому.
– Колодец-то у нас где?
– В палатах Казанского дворца. Вода-то до чего хороша, государь. Вкусная, сладкая, а холодна – зубы ломит.
– Вот и славно. Все ли теперь устроилися? Ни о чем не бьют челом кляузники?
– Как можно, государь. Бога за тебя молят.
– Сам ведаешь, не молитвы мне ихние нужны, а дело. Вотчинами да поместьями надобно всерьез заняться. Жалоб не оберешься. Поди разбери, кто прав, кто виноват. А земля, известно, хозяина любит. Без межевания не обойтись.
– Тебе виднее, государь, а только и с межеванием раздоров не убудет. Только бы еще пуще не разгорелись. Тебя донимать станут. Так по углам ссорятся да кляузы пишут, а так все к тебе с челобитными пойдут.
– Чего это ты, Иван Максимович, прежде беды с соломкой бегать решил, подстилать ее вздумал?
– Да не так уж и прежде, государь. Вон в теремах какие толки пошли. Для начала и их хватит.
– В теремах? И кто ж толкует?
– Да хоть бы государыни-царевны. Мол, как можно родню царскую тревожить. За Милославских горой, а они, известно, не раз на соседские земли зарились, только что спорить с ними мало кто решался.
– Имен не называй – сам догадаюся. И все-то им, сестрицам моим, не сидится, не терпится. Царевичами бы им родиться. На что Иванушка наш тихий да смирный, вроде и не царевич вовсе. Старший братец, царевич Алексей Алексеевич, сказывают, тоже покладист был да уступчив, а царевны…
– Вот я и говорю, надо ли смуту, государь, заводить.
– Надо, Иван Максимович, надо. От межеванья всем польза будет, а без него немногим. Не стану Милославских беречь – закон для всех един. Все перед государем в ответе.
– Слышу, государь-братец, о родне нашей толкуешь.
– Ты, Софья Алексеевна?
– Я, государь, я и есть. Прости, не упредила. Да время ко всенощной. Подумала, с делами ты, поди, рассчитался. Может, и для сестры время найдешь.
– Как не найти. Садись, садись, царевна-сестрица. Иван Максимович нам не помешает. Говори, что на душе.
– Помешает, государь-братец. Дела мои семейные, чужих ушей не касаются.
– Каких же наших дел Иван Максимович не знает? Тайн у меня от него нету.
– Знаю, знаю, государь. Да только что найдешь нужным из нашего с тобой разговору, то ему и расскажешь. Если не воздержишься. Тебе судить.
– Ну, что ж, поди, Иван Максимович, да далеко не отходи. Скоро в храм идти. Так какие у тебя дела семейные, сестрица?
– Жениться ты положил, Федор Алексеевич.
– Положил и толковать о невесте более не стану.
– Да ты и не толковал. Сестры-то, почитай, последними во дворце о решении твоем узнали.
– В свое время бы узнали, а так чего зря толковать.
– Погоди, погоди, государь-братец. Полюбилась тебе девка, ладно. Тебе с ней жить. Да ведь царь ты, Федор Алексеевич, царь! Царю никак невозможно самого себя тешить – о державе не думать. Это для простого человека просто – не для государя.
– О чем ты снова, царевна?
– О том, что за твоей спиной стоят, в затылок тебе дышат Нарышкины. Много их, братец-государь, одних братьев у Натальи сколько подымается. От престола они не отступятся. Не мытьем, так катаньем своего добиваться будут. Царевич-то наш ненаглядный Петр Алексеевич знай растет себе и растет.
– А что дитяти еще делать? В гроб ложиться? Пора не пришла. А коли у меня наследник родится, то ему престола не видать как ушей своих. Так царевичем Преображенским век и скоротает. Лихачев мне все расписал.
– Расписать-то, может, и расписал, да о том не подумал, что нарышкинской ватаге противовес найтить надобно. Мало ли, Феденька, молодая жена не сразу понесет, али дочери рождаться начнут. Все от Бога.
– Твоя правда, все от Бога.
– Видишь, а за то время Нарышкины, Бог весть, какую смуту разведут. Ты не думай, царица Наталья на глаза тебе теперь не попадается, а сама втихую свой невод плетет. Ты погляди, кого только не обласкает, кому слова ласкового не скажет, кого не обдарит.
– Да чем дарить-то ей? Не больно много на двор-то ей дадено. Нешто я об том не подумал?
– Так она все что ни на есть раздаривает, да все с приговором да присказкой. Мол, было бы больше, давала бы щедрее, ничего бы не пожалела, а пока простите на том, что есть, зато от чистого сердца. Стрельцам и тем чарку из своих рук поднести не поленится, не побрезгует.
– А как ей запретишь-то?
– Никак, да и не надобно запрещать, а то мученицей у народа прослывет. У нашего народа ведь как: не хозяин всегда прав, а раб, не государь, что справедливость утверждает, а те, кто справедливости наперекор идут.
– Снова толковать будешь, чтоб во дворце ее отдельном за Москвой держать? Снова шуму не оберешься.
– Нет, государь-братец, я о другом. Тебе бы своих людей побольше во дворце собрать, да таких, у которых и сила, и богатство, и род бы старый. Чтоб они о твоей пользе радели, тебе одному преданы были.
– Оно верно, только не пойму, к чему ты клонишь.
– Такие люди, Федор Алексеевич, вместе с государевой невестой во дворец приходят. Вон погляди, что Стрешневы, что Милославские [113]113
Речь идет о боярских родах Стрешневых и Милославских. Евдокия Лукьяновна Стрешенева – вторая жена царя Михаила Федоровича, мать царя Алексея Михайловича, бабушка Петра I. Мария Ильинична Милославская – первая жена Алексея Михайловича.
[Закрыть]опорой блаженной памяти деда да покойного батюшки были, да какой еще! В огонь и воду за государей своих пойти могли, а с ними вместе все сродственники и свойственники. Что тебе, государь-братец, Грушецкие дадут? Что? Беречься тебе надобно, а ты…
– Мне и моей дружины достанет, царевна-сестрица. Обойдусь без жениных родственников. В этом ты, Софья Алексеевна, ничего не понимаешь, зато обо всем судить берешься.
– Погоди, погоди, Федор Алексеевич! Тебе мало Грушецких в дом царский принять, ты еще и Милославских порушить собрался, их перед всем светом позорить!
– Это как это Милославских?
– Зачем тебе имения их пересчитывать? Чем владеют, тем владеют, и Господь с ними.
– Нет, царевна-сестрица, я государем справедливым быть хочу. Коли одним послабление дам, другие слушать не станут, противу закону пойдут. Сам же отец Симеон толковал, государю словно Богу на земле быть надобно, господний закон творить, от него ни в чем не отступать. Надлежит государю быть прямым и милостивым. Прямым, слышишь, Софья Алексеевна? И доказательств мне твоих никаких не надо, и ходить ты ко мне с уроками не ходи! Без ума твоего обходился и дале обходиться буду. Кого учишь, царевна? Государя Московского? Никак, слава Тебе Господи, пятый год правлю, а теперь вот править и с молодой царицею Агафьею Семеновной стану. Иван Максимович! Куда же ты запропастился? Посох мне подай! В церкву пора. Языков!
26 октября (1680), на день памяти Карпа мученика, епископа Фиатирского, преподобного Вениамина Печерского, в Дальних пещерах, и преподобного Никиты Исповедника, царь Федор Алексеевич издал указ сидеть судьям, приказным людям, дьякам и подьячим в приказах по 10 часов денно.
– То-то, великий государь, у приказных праздник! Век за тебя будут Бога молить, что облегчение им такое сделал. И то сказать, как у них было: за час до рассвета зимним временем начинали, шесть часов сидели, домой ненадолго пообедать ездили, а там еще шесть часов – до самой ночи. Двенадцать часов на круг выходило. Одно утешение – места доходные. Маялись, а таскались безропотно. Со стороны глядеть, жалость брала.
– Чегой-то ты, Алексей Тимофеевич, разговорился? Тебе-то что за печаль, сколько сиживало приказное семя? Родственничков, что ли, среди них немало набралося?
– Не замай, Иван Максимович! Сродственников таких и у тебя наберется. А только и впрямь дому родного, сердешные, не видывали, жен да деток позабывали.
– Не о том речь, Алексей Тимофеевич. Не расчет их столько на службе держать: от усталости перьями скрипеть под конец не могут, да и челобитчикам, чай, ночным временем через рогатки по домам добираться не с руки. Вот пускай, пока рогатки открыты, и кончают. Порядку больше.
– Обо всем-то ты, великий государь, подумать успеваешь. Все-то недреманным своим оком видишь! Народ на Москве диву дается, годами молод, а разумом мудрецу равен. Оттого все и радуются, как ты на крыльцо ли Красное, в крестный ход ли выйдешь: чисто солнышко ясное взойдет. А теперь еще с царицей молодою! Уж так-то хороша Агафья Семеновна, так-то хороша – ни в сказке сказать, ни пером описать. Как это ты, государь, соколиным своим глазом в толпе-то ее высмотрел! Сколько девок на Москве распрекрасных, а ты лучшую из лучших тотчас заприметил.