Текст книги "Софья Алексеевна"
Автор книги: Нина Молева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
– Так ведь можно было Чигирин и весной еще взять. Сам же мне, князь, присоветовал Самойловичу указ послать, чтоб Дорошенку в Чигирине оставить, штурмом города не брать, только миром толковать. Разве не так?
– Зачем же было людей-то, великий государь, терять, коли и так своего достигли.
– Сегодня так говоришь, а помнишь, как князя Василия Васильевича Голицына [103]103
Василий Васильевич Голицын(1643–1714) – князь, боярин, фаворит правительницы Софьи. Заключил Вечный мир с Польшей (1686), руководил Крымскими походами 1687 и 1689 гг. Один из самых образованных людей своего времени. Сторонник сближения с Западом, разработал государственные реформы. В 1689 г., после падения правительства Софьи, сослан Петром I в Архангельский край.
[Закрыть]на помощь Ромодановскому посылали. В Путивль он пошел.
– Слухи, великий государь, коли помнишь, были, будто турки в поход собрались. Дела за слухами, слава Те Господи, никакого не оказалось. Так Дорошенке, на такое войско глядючи, одно оставалось – условия твои принимать да от гетманства отказываться.
– А Голицын-князь помог бы Ромодановскому? Как полагаешь?
– Не видал я его ратных дел, великий государь, врать не буду. А вот коль переговоры какие, лучше него не найти. Человек разумный, ученый, слова лишнего не молвит.
– В летах уже.
– Оно верно, да только, государь, в делах государственных лета не помеха. Чего только человек за жизнь свою не насмотрится, не напробуется. Мудростью к старости болеют. Смолоду взяться ей неоткуда. Так что стариков тебе бояться нечего.
1 января (1677) в Москве праздновали Василию Великому и в Успенском соборе целовали мощи Вселенского Святителя, его перст. У патриарха был большой праздничный стол Петровский, где сидели царь Федор Алексеевич с боярами, все почетное духовенство, дьяки, все стрелецкие головы и полуголовы, именитые люди и торговые гости.
– Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, сестрицу изволишь ли принять?
– Сейчас-то? Да мы только что отгостевались, от Долгоруковых вернулись. Кому же спешно-то так?
– Софье Алексеевне, царевна, Софье Алексеевне. Нешто не знаешь, какой она порох. Сейчас загорелось, сейчас и вспыхнет. Девку верховую прислала, как на пожар. Господи, прости.
– Скажи, что жду, коли так неймется. Хоть и умаялася я. Чем только княгиня Прасковья Васильевна не угощала, чем стол не заставила. Рада была, без памяти.
– Что ж за диво, государыня-царевна. Слыханное ли дело – царевен в княжеском доме принимать. А тут и застолье, и музыканты, и спеваки. И тебе развлечение, и хозяевам почет. Да вот и царевна Софья Алексеевна. Сейчас двери-то прикрою, чтобы никто вашей беседе не мешал.
– Случилось что, Софьюшка? Да ты, никак, горишь вся – ишь, раскраснелась.
– Долго за столами сидели, вот и раскраснелась. Я спросить тебя хотела о князе Василье Васильевиче.
– Голицыне старом, что ли?
– Почему старом?
– Да как его назвать иначе. Отец ведь он княгини Прасковьи Васильевны, князю Михайле Юрьевичу тесть.
– Ну, уж ты начнешь родство считать, до внуков доберешься.
– Коли народиться успели, так и внуков. Меня Василий Васильевич девятью годами старше, тебя и вовсе четырнадцатью.
– Невелика разница, только что детей рано заимел. Я о другом. О чем ты с князем толковала? Никак, по-латыни?
– По-латыни. Притчи разные вспоминали. Фацецию он презабавную польскую пересказал. С ним, как с отцом Симеоном, обо всем толковать можно.
– А меня княгиня на спытки взяла, каким узором ковер шить. Ничего из вашего разговору не услыхала. Видала только, что смеялись. Только тогда и отпустила душу на покаяние, как князь Василий за клавикорты сесть изволил.
– Игрец отменный.
– Да уж впору Симеону Гутовскому самому. А руки белые-белые. И пальцы длинные.
– И когда ты, Софьюшка, рассмотреть успела! Ведь вдали сидела, с князем Василием едва одним словечком и перекинулась.
– А одет-то как! По польской моде. Зипун шелковый серый, по нему поясок зеленый с золотом. Штаны и вовсе белые. Сапоги по колено желтые. А охабень черный с горностаевым воротником да таким же подбоем. Вот уж впрямь княжеская одежа.
– Как же ты, Софья Алексеевна, петлицы-то шитые золотые пропустила?
– И впрямь недоглядела! Да что смеешься-то, царевна-сестрица? Неужто тебе хорош не показался?
– Хорош, хорош, спору нет. Умен – вот что дорого. Книг, сказывал, у него множество.
– Может, спросить почитать? Берешь же ты у отца Симеона, почему бы и у князя, коли на то его воля, не спросить.
30 мая (1677), на день памяти Исаакия Далматовского, царевичу Петру Алексеевичу исполнилось пять лет.
– Посовещаться тебя, царевна-сестрица, позвал. Петру Алексеевичу пять лет исполнилось. Говорят, пора за грамоту сажать, мамку прочь отсылать. Вдовая царица нипочем с мамкой расставаться не хочет, а дядьку своего сыскала. Дело это семейное, со сторонними толковать не след. Уж ты, Марфа Алексеевна, присоветуй, как лучше.
– Что ко мне за советом обратился, государь-братец, спасибо. Оно и верно, дело семейное. Не в грамоте Петрушиной дело, а в том, что хочет царица людей своих во дворец возвернуть. Власть ей былая снится.
– Какая уж теперь власть. Бабьи сны всё.
– Не скажи, государь-братец, не скажи. Аль мало примеров нам отец Симеон приводил. При законном государе не то что братья меньшие на престол всходили – бастарды, детки привалянные. Вспомни хотя, как Василий Иоаннович Третий всех законных наследников обошел.
– Так его родной отец наследником назначил.
– Назначил, говоришь? А что ж тогда бают, будто перед кончиною великий князь Иоанн внука из темницы позвал да и все права ему вернул. Ведь был княжич Дмитрий Иванович наследником объявленным да отрешенным в пользу сына деспины.
– Бают, только так ли на деле было.
– Сомневаешься? А ты не сомневайся. Иначе Василий Иоаннович в темнице бы его не сгноил, голодом да холодом не сморил. Прав его законных боялся, не иначе. Да чего далеко ходить – о Смуте нашей подумай. Народ за Самозванцем пошел, а какие у него права были, коли бы даже подлинным царевичем Дмитрием оказался?
– Как какие? Родной государя Ивана Васильевича сынок.
– Родной, спору нет, коли сам государь не сомневался. А хуже бастарда.
– Что ты, Марфушка, как можно!
– Сам рассуди государь-братец: царевич Дмитрий от Марии Нагой родился, а она-то седьмая у государя была. Не то что венчанная – даже без молитвы государь Иван Васильевич с нею жил. Так как остается царевича называть. Между тем Бориса Федоровича Годунова боярская Дума выбирала, все честь по чести, и кабы Гаврила Пушкин да Басманов своими руками сынка его, Федора Борисовича, не задушили, только ему престол отеческий и надлежало занять. Уж никак не Дмитрию, хотя б и взаправду жив остался.
– Так к чему ты это, государыня-царевна?
– К тому, государь-братец, что Нарышкиных опасаться надобно. Голые они, босые, оттого и жадные. Такие на все пойдут, от родителев отрекутся.
– Да сколько их всего, Марфушка!
– Это как считать, Федор Алексеевич. Ты еще и о том подумай, сколько к ним сброду всякого пристанет. При тебе до пирога не дорвались, куска жирного не вырвали, Нарышкиных поддержат, не сомневайся. И потому с дядькой-то царевичевым великую осторожность соблюдать остается. Есть кто на примете и кто такого назвал?
– Боярин Федор Федорович очень хвалил дьяка одного.
– Князь Куракин? И кого же? Верить-то твоему дядьке отчего не верить, только всегда покойнее и самим допытаться. Батюшка наш покойный, Царствие ему Небесное, все на себя полагался, а гляди, что с Никоном случилося. Без пяти минут царем себя поставил.
– Языкову, что ли, повелеть?
– Упаси тебя Господь, Феденька. Пошто человека зря смущать. Коли сестре старшей веришь, своими путями дойду, только имя назови.
– Зотов Никита Моисеев. Князь поведал, что предок его при дворе царевича Дмитрия в Угличе служил.
– Час от часу не легче!
– Погоди, погоди Марфушка! Когда это было-то. А сам Никита дьяком в Челобитном приказе был, нонича в Сыскном. И будто за него боярин Соковнин поручился.
– Соковнин? Ну, этот руки Нарышкиных держать не будет. А еще, государь-братец, не пора ли вдовую царицу из дворца переселить. Царевичу штат теперь понадобится. Куда столько народу во дворце расселить. Пускай бы себе в Преображенском жила. И царевичу приволье, и от сплеток теремных подале.
– А что? Сдается, твоя правда. Уж так мне ее одежды черные надоели – не столько горюет по батюшке, сколько горем своим всем глаза колет.
– И то в расчет, государь-братец, возьми, через год – полтора ее Федор Алексеевич подрастет, и он штату потребует. Что с такой прорвой во дворце делать? Беспокойство тебе одно. Будет тебе, великий государь, опасаться-то – царь ты, царь самодержавный. Что скажешь, то и будет.
2 июля (1677), в день Положения честной ризы Пресвятой Богородицы во Влахерне, царь Федор Алексеевич вернулся из похода в Воробьево, приходил к службе в Ризположенской патриаршьей церкви и кушал у патриарха.
– Хотел, великий государь, твоему величеству книжки свои новые смиренно в дар принести.
– Что ж не говорил ничего, владыко, что за перо взялся, трудами письменными себя угнетаешь?
– Помыслил, коли Господь даст счастливо скончать, тогда сразу тебе и представлю. Сам видишь, великий государь, сколь упорны в своих заблуждениях староверы. Тетрадки размножать повсюду стали. На вид выписки из Священного Писания, а на деле, коли разобраться, хула на исправленные книги. Людишки покуда сообразят, а то и вовсе слову купленному поверят без оглядки.
– Как так купленному? Неужто тетрадки те богохульные продают?
– Еще как бойко, великий государь. И ходить за ними недалече – на Спасском мосту. Никакого страху в душе не имеют. Вот я для разъяснения две книжки и сочинил. Одну – «Извещение о чуде», другую – «О сложении трех перстов». Коли не прихожане, хотя попы почитают, слово патриаршье услышат.
– Дай тебе, владыко, Господь сил на труды твои неустанные, а я с тобой потолковать хотел. О Симоновом монастыре. Ездил я туда, сам знаешь, недавно с царевнами. Благодать-то какая! Воздух легкий, ясный. На солнце река серебром отливает. Кремль наш как на ладони – не налюбуешься. Душа поет. Веришь, владыко, игумен меньше мне рассказал, чем царевна-сестрица Софья Алексеевна.
– О чем же, государь?
– О духовнике князя Дмитрия Ивановича Донского – он обитель сию заложил по благословению дяди своего родного и наставника самого Сергия Радонежского. Князь Дмитрий Иванович, что ни неделя, к игумену Федору заезжал, беседы с ним долгие вел. Его гробу удостоился поклониться, и сыну его Константину Дмитриевичу, что ливонских рыцарей разбил. Сестрица Марфа Алексеевна положила негасимую лампаду у гробницы Симеона Бекбулатовича зажечь, в подклете. Благословишь ли?
– Благословляю, великий государь. Мучения какие восприял касимовский царевич, за то и прославления достоин. Государь Иван Васильевич Грозный его к православию склонил, а там взял да и венчал царем и великим князем всея Руси.
– Как же можно? При живом-то государе? Нешто от престола отрекся Иван Васильевич?
– Спесь свою тешил, великий государь. Слова церковного слышать не захотел. Спустя два года царевича ни в чем перед ним не повинного будто бы сверг, в изгнание отправил. А там уж, при царе Федоре Иоанновиче, и Борис Годунов до него добрался – ослепил да сослал. Самозванец объявился, один Симеон Бекбулатович смелости набрался обличить расстригу. За то слепца в Соловецком монастыре постригли. Спасибо, что дни свои скончал в Симоновой обители схимонахом Стефаном. Отмаялся.
– И церковь Рождества Пресвятой Богородицы в Старом Симонове посетили. Праху иноков Осляби и Пересвета поклонилися. Оттуда ведь обитель начало свое брала.
– Оттуда, великий государь. Там ее инок Симон, в миру Стефан Васильевич Ховрин, основал. Землю свою под обитель уступил, святое дело сделал.
– Так вот, владыко, хочу благословения твоего просить – в Симонове трапезную палату построить, а возле нее палату царскую и при ней церковь Тихвинской Божьей Матери. Бывать там хочу, от толчеи дворцовой отдыхать.
– Хорошее дело, государь. Только отдыхать-то тебе рано, совсем рано. Зря тяготиться ты обязанностями своими начал.
– О молитвенном уединении я думал, владыко. Как батюшка.
– До батюшкиных-то лет тебе, великий государь, еще жить и жить. А покойный государь делами мирскими николи не пренебрегал. Ты, обязанности свои государские отправляя, уж тем одним молитву ко Господу творишь. Каждый человек свое место познать должен и деяниями своими ему соответствовать. Не давай себя с пути правильного сбить, государь. Править, править тебе Россией надобно. Всю ее с высоты престола своего обозревать и призревать. А строить всегда хорошо. Господь нам жизнь нашу дарует для созидания – не для разрушения. О том всегда помни.
4 августа (1677), на день памяти Семи отроков, иже во Ефесе, и преподобномученицы Евдокии, русская армия под командованием князя Черкасского овладела под Чигириным Стрельниковой горой и вошла в сообщение с осажденным гарнизоном.
– Великий государь, к тебе князь Юрья Долгоруков с докладом. Сказал ему, на молитве ты, чтоб позже пришел, слышать не хочет. Из Чигирина, мол, гонец, всенепременно государя должен видеть да приказ от него получить.
– Может, ты сам и рассудишь, Иван Максимович? К чему мне от молитвенного чтения отрываться. Поди, князь Стрелецким приказом ведал, и сам во всем разберется, а ты от меня слово потребное скажи.
– Прости, великий государь, только на войне и впрямь не каждая проволочка возможна. Прими, если воля твоя, князя, а ответ можешь и отложить. Потом и я его могу от твоего лица князю доставить.
– Ты думаешь, Иван Максимович? Что ж будешь делать, зови.
– Входи, князь, великий государь тебя примет. Очень твоими новостями озабочен.
– Да, да, князь, что там у тебя? Не тяни. Ведь приказал я Чигирин укрепить, припасами вдосталь снабдить, гарнизон пополнить. Сделали ли все, как сказано?
– Сделали, великий государь. В гарнизон полки из войск князя Ромодановского и Ивана Самойловича включили под начальством окольничего Ржевского. Вот на день памяти преподобного Сысоя Великого Ромодановский и Самойлович подошли к Бужинской гавани, что на левом берегу Днепра, почали войска на правый берег переправлять, да не успели – к Чигирину армия визиря турецкого Кара-Мустафы подошла.
– Так ведь не отбили же наших? Помню, не отбили!
– Отбить-то не отбили, да бои больно жаркие оказались. То мы турок, то турки нас одолевали. Народу положили…
– Никита Иванович сказывал, не бывает войны без потерь. На то и война. Главное – панихиду по убиенным на поле ратном отслужить, в синодик записать.
– За синодиком, великий государь, дело не станет.
– Сам же, князь, докладывал, что сообщение с гарнизоном наладили. Разве не так? Досадить ты мне, что ли, хочешь?
– Государь, вели до конца доложить. Нешто стал бы я твой покой прошлыми-то делами тревожить. Упаси, Господь! Так оно вышло, что на Семь отроков до гарнизона добрались, а на Равноапостольную Ольгу турки проклятые через подкопы нижний город подожгли. Такое пламя занялось, что страх! Наши на выручку по мосту бросились, а мост тоже заполыхал, да и рухнул. От людей обожженных да покалеченных река закипела. Тут турки и новый верхний город зажгли. Ромодановский с теми, что в живых от гарнизона осталися, в старый верхний город отступили, биться продолжали. Надеялися, подмога подойдет. Не подошла. Тогда князь повелел отступать, а старый верхний город самим подпалить. С тем и ушли к Днепру.
– Господи, Господи! За что караешь? Ведь с нехристями бьемся! С нехристями! Прогневали мы тебя, видно, как прогневали!
– Государь, теперь нашим отрядам знать надобно, куда двигаться. Осень на носу, о зиме думать пора. Как велишь?
– А турки что же?
– А они к границе своей ушли. Один Юрий Хмельницкий с татарами на правом берегу остаться решил.
– Подумать мне, князь, надобно. Поди, поди себе пока.
26 октября (1677), на день памяти Дмитрия Солунского, царь Федор Алексеевич издал указ построить для вдовой царицы Натальи Кирилловны с детьми деревянные хоромы на бывшем дворе боярина Стрешнева в Кремле, напротив Троицкого подворья, рядом с патриаршьим Конюшенным двором.
– Ой, красота-то какая, царевна-сестрица Марфа Алексеевна! Цепи-то какие распрекрасные, столпчатые, серебряные! Пошто они тебе, сестрица? Кто делал?
– Ах ты наш огонь-порох, Екатерина Алексеевна! Ни единой вещички не пропустишь, все себе похочешь, не так ли?
– Так, так, Марфушка, да что ж ты отвечать не хочешь?
– Почему не хочу. Тайны тут никакой нету. Стрельчиха Ографенка их мастерила к трем кадилам. Для Спаса Нерукотворенного, что на Сенях, да в Александрову слободу. Вложить их порешила давно еще, только нынче собралась.
– А себе в палату, царевна-сестрица? Неужто не сделаешь? Ой, что это – никак, Софьюшка сюда торопится. Софьюшка, глянь-ко, цепи какие Марфушка заказала.
– Погоди с цепями, Екатерина Алексеевна, не до них! Новости-то, царевны сестрицы, слыхали ли?
– Какие еще, Софьюшка?
– Предивные, Марфа Алексеевна, предивные! Слыхали, что наш государь-братец приказал вдовой царице с детками в новые хоромы перебираться.
– Давно пора.
– Так думаешь, Марфа Алексеевна? Ан ничего из приказу-то царского не вышло.
– Что ты говоришь, Софья Алексеевна? Как не вышло?
– Да вот не пожелала приказу слушаться государыня Наталья Кирилловна. Наотрез отказалась. А к государю-братцу царевича Петра Алексеевича снарядила.
– Дитя-то малое?
– Может, и малое, да при всем честном народе Петр Алексеевич государю в ноги кинулся, просить стал, чтобы остаться ему с матушкой его ненаглядной в старом дворце, что коли переселят их в другие хоромы, так только для того, чтобы его, Петра Алексеевича, как царевича Дмитрия, убить.
– Так и сказал?
– Слово в слово! Государь-братец как есть онемел, слова вымолвить не может, а царевич свое твердит: не дай, государь-братец, меня убить, кровь моя, государь-братец, на тебе будет.
– О, Господи! Ушам своим не верю.
– А ты поверь, Марфушка, поверь. Сама же мне толковала, с Нарышкиными шутки плохи. Сколько еще слез из-за них, проклятых, пролить придется. Не отступится их род от власти, нипочем не отступится.
– И что же, государь-братец ответить изволил?
– Что тут ответишь, когда мальчонка в ногах валяется, за сапоги хватает, дурным голосом орет? Государыня-то наша еще и тому его научила, чтобы Ивана Языкова Годуновым назвать. Мол, его вина, его и замысел.
– Никогда не поверю, что все Наталья сама придумала! Откуда бы ей сообразить. Как думаешь, Марфушка?
– Твоя правда, Екатерина Алексеевна. То-то и плохо, что кто-то куда поумнее за ее спиной стоит. Опознать бы его надо. Непременно надо!
1 января (1678) праздновали в Москве Василию Великому и в Успенском соборе целовали мощи Вселенского Святителя. В патриаршьей Столовой палате был большой Петровский стол, где сидел царь Федор Алексеевич с боярами, дьяками, стрелецкими головами и все почетное духовенство.
– С праздником тебя великим, государь-братец. Коврижку сахарную сама тебе принесла – отменная получилась.
– Спасибо, царевна-сестрица, что труд на себя взяла. Чего самой-то беспокоиться – кого из стольников бы послала. Дел у них немного – за честь почтут, а тебе, Марфа Алексеевна, по одним лестницам сколько идти.
– Да мне, государь-братец, в радость тебя лишний раз повидать, о здоровье спросить. Бледен ты что-то, Феденька, ой, бледен. Чего тебе все над бумагами сидеть, на то ведь и советники есть. Чай, немало их под рукой-то всяк час. Доволен ли ими, государь-братец? Не одним же Языковым да Лихачевым обходишься. Как со вдовой-то царицей тебе присоветовали?
– Слыхала, поди, что Наталья Кирилловна с царевичами удумала?
– Наслышана, государь-братец, а как же.
– Языков твердит, нечего его слушать, отсылать из дворца надобно да времени не терять.
– Так тебе каждый скажет.
– А вот и нет, не каждый. Преосвященный горой за нее встал. Мол, разговоры в народе пойдут. Раз слово сказано, лучше отойти от зла и сотворить благо.
– Это в чем же для кира-Иоакима благо-то?
– Царицу во дворце оставить. Раздору в царской семье не учинять. Опять же присмотру больше. Мол, на отшибе неведомо что статься может. В Преображенском за ней не углядишь. Видишь, Языков-то о том не подумал. Преосвященный куда мудрее него рассудил. За Нарышкиными глаз да глаз нужен.
– Значит, преосвященный…
– А ты не согласна, что ли, царевна-сестрица?
– Так ты уж распорядился, вижу, государь-братец. Чего ж в задний след-то толковать. Царское слово крепкое.
– И я так думаю, Марфушка. Давши слово, держись, а не давши, крепись. Преосвященный-то, как ни смотри, все о царской власти печется. Вот теперь порешил от шествия на осляти [104]104
Шествие на осляти– выезд патриарха на осле в Вербное воскресенье символизирует вход Господень в Иерусалим.
[Закрыть]отказаться по всем городам.
– И в Москве?
– Нет, сестрица-царевна, только в одной Москве оставить, как действо, похвальное царскому смирению и благопокорению.
– Перед патриархом?
– Перед Христом Богом. Царем нашим Небесным.
– А на осляти останется патриарх.
– Как же иначе-то? Я уж и одежды праздничные себе новые положил пошить – для сияния царственного. Преосвященный сказал, чем богаче одежды мои будут, тем праздник светлее. Видишь?
– Вижу, государь-братец, все вижу. Ты вместе с владыкой решение такое принимал? Или он один?
– И не со мной, и не один. Синклит свой в Крестовой палате собрал, а ко мне пришел согласие царское на их решение получить. Так и сказал, слово твое милостивое, великий государь, нам надобно. В пояс мне поклонился. Тут я и согласился.
– Значит, вдовая царица по-прежнему обок нас жить будет, со всем новым штатом в старых покоях тесниться станет.
– Как можно. Покои ей владыка присоветовал добавить. Ничего – теперь с Божьей помощью разместятся.
– Не тревожься, государь-братец, непременно разместятся.
– Никак, ты недовольная, Марфа Алексеевна? Да ведь ты, поди, с делом пришла – не с коврижкою же одною. Проси о чем хочешь, царевна-сестрица.
– Нет, Федор Алексеевич, нет у меня к тебе никаких просьб, разве что разреши отцу Симеону для переводу ко мне заходить. Сам знаешь, переводов-то я не оставляю.
– Знаю, знаю. Да какое же тут разрешение, Марфушка? На все твоя воля. Я сестрами распоряжаться не стану. Живите, как Бог на душу положит. Чай, не хуже моего порядки дворцовые знаете. А какой новинки в твоих тлумаченьях занятной нет ли? Может, почитаешь когда.
– Ты, государь-братец, не иначе скоро провидцем станешь. И впрямь со мной перевод один есть. Хочешь, послушай:
Господин некой слугу своего любил,
Которой за ним всегда ходил,
Что ему приказывал исполнять,
То, чтоб в памятную книжку писать,
А без записки ничего не творить,
О исполнении всякого дела спросить.
Случилось тому господину гулять
И в глубокую очень яму упасть,
Которой кричал слуге, чтоб тащить,
Не знает, в яме как и быть.
Слуга отвещал: не прогневайся на меня,
Сам знаешь, имею приказ от тебя,
Дабы без записки ничего не творить,
Чего ради нельзя вам пособить.
Подожди, если записку сыщу,
То из сей ямы тебя вытащу,
Когда же записки о том нету,
Изволь оставаться до свету,
Я ваш приказ исполняю,
В противность учинить не дерзаю.
И тако оный господин в яме ночевал,
И тот ево слуга на то сказал:
Притча. Самому на себя пенять
Надобно рассудя приказать.
– Вона как! А ты, государыня-царевна, переводец свой принесла спроста ли али с умыслом, что так ловко к разговору пришелся? Скажи прямо – не потай.
– Что мне от тебя, государь-братец, таиться. Оно ведь если с умом читать, каждое слово писаное к делу приложить можно.
10 февраля (1678), на день памяти священномученика Харлампия и с ним мучеников Порфирия и Ваптоса, а также собора святителей Новгородских, погребенных под спудом в Новгородском Софийском соборе, мастер Симеон Гутовский представил царю Федору Алексеевичу станок для печатания «кунштов» – гравюр.
– Дозналась чего, царевна-сестрица?
– Дозналась, Софьюшка, да проку-то мало. За вдовую царицу владыка Иоаким заступился, доказал братцу, что лучше для него, коли во дворце с нами останется.
– Быть не может! Да ему-то что? Он-то с чего защитником Нарышкиных объявился?
– У него и спроси, коли охота есть.
– И спрошу. При случае. А то и сама напрошусь за советом да благословением прийти.
– И думать не моги, Софья Алексеевна! Владыка тотчас и смекнет, чем голова твоя занята. В подозрении на всю жизнь останешься, а уж он что решил, то решил. Не твоими бабьими словами его усовещивать. О другом подумай – как бы все в нашу пользу обернуть. Я, покуда от государя-братца шла, все думала: может, и впрямь не худо, что Наталья здесь останется. Знаешь, как оно бывает: там вовремя чего подметишь, там словечко какое лишнее услышишь. Катерине Алексеевне нашей только скажи, она вмиг братцу передаст. И ты ни при чем, и у братца в мыслях заноза. Только больно ты у нас горяча – того гляди, всю обедню испортишь.
– Уговариваешь, Марфа Алексеевна.
– Не без того, только и правду тебе говорю. Руки-то у нас связаны. Государь-братец о наших советах и слышать не желает. Свои у него советники ретивые. Недогляди, враз против сестер Федора Алексеевича настроят. А там уж в доверие ни за что не войти. Сама знаешь, Федор мягкий-то мягкий, а весь в батюшку покойного: упрется на своем – насмерть стоять будет. Ведь гляди, слышать не хочет Никону участь облегчить, а чем Никон перед ним виноват.
– Не скажи. Молод-молод братец, а понимает: противу самодержавия царского Никон выступил, да и церковь всю перебаламутил. Где это слыхано, чтобы монастырь царские отряды семь лет в осаде держали. Откуда иноки соловецкие храбрости набрались? Все от противуречия Никону. Не умел за дело взяться. Чем Соборы собирать да слухи множить по всему свету, куда лучше было двух-трех попов-неслухов для острастки казнить. И шуму меньше, и толку больше.
– Может, и твоя правда. Коли Антонов огонь палец захватил, рубить надо, пока вся рука болеть не прикинулась.
– А чего ты, Софьюшка, Катерину-то нашу помянула?
– А то, что частенько она государя-братца навещает. Благоволит он ей, болтовню царевнину слушает. Бояре комнатные сказывали, смеются вместе: прыткая какая оказалася!
– Прыткая, и Бог с ней, Софьюшка. Только помнить надо, Катерина спроста все, что у нас услышит, государю-братцу пересказать может. Да еще как пересказать – тут и переврать недолго, на подозрение навести. Вокруг государя-братца ушей не счесть. Иван Языков-то и вовсе из палат царских не выходит. Днюет и ночует возле государя. На руку ему, что государь-братец больше своими развлечениями занимается. Сейчас вот взялся палаты чертить.
– Не бросил еще?
– Где там! У него, что ни день, Иван Богданович Салтанов бывает, чертежи поправляет, все обговаривает.
– Да нешто Салтанов архитектон? Что-то такого не слыхала.
– Видно, в деле разбирается. Так ведь и Симон Ушаков палаты возводил – не одни образа писал.
– И то верно. А что за палаты государь-братец задумал?
– Расскажу, сама разуму государеву подивишься. В Симоновом монастыре свои палаты, а при них церковь Тихвинской Божьей Матери. Этим ведь образом преподобный Сергий Радонежский Ослябю и Пересвета на подвиг ратный перед Куликовской битвой благословил. Помогла тогда Царица Небесная, может, и Чигиринские походы ко счастливому окончанию приведет. Да слыхала ли, кто-то государя-братца надоумил Ивана Хованского в помощь Ромодановскому послать. От Василия-то Голицына проку никакого не вышло. Там опоздал, там не сообразил. Видно, нечего красавцу князю на ратном поле делать. Здесь-то ему куда лучше.
– При Ромодановском никто себя не проявит – больно властен. А Тараруя чего к нему послали? Не больно-то и он удачлив в военных делах. В двадцать тысяч отряд весь до единого человека под Псковом положил.
– Э, Софьюшка, что старое-то поминать. Кто Богу не грешен, царю не виноват. А до того скольких начальников вражеских разбил, сколько городов ихних пожег. Теперь оберегать от татар южные рубежи державы нашей будет. Одно только мне сомнительно. Все толкуют, будто к старой вере князь Иван Андреевич склонен, с раскольниками связь держит.
– Это и я не раз слыхивала. Князь Никита Иванович толковал, что к тому же заносчив больно, земли под ногами не чует. Оттого раз победит, два поражение потерпит. Все сам решает, ни с кем совета держать не желает. Ладно, что при дворе не оказался, а то еще неизвестно, чью руку держать станет. От такого, верно, всего ждать можно. Так, значит, государь-братец строиться в Симонове задумал?
– И не только в Симонове. В последнее время зачастил в Донскую обитель. Это уж наша Екатерина Алексеевна от братца доведалась, что кельи для обители чертит да приделы к собору Донской Божьей Матери. Тоже память о Куликове поле – была там Пречистая с русскими войсками, победить помогала, в бою хранила. И задумал будто Федор Алексеевич новый собор в обители возвести тоже во имя Пречистой, да нарядный такой, преогромный. Салтанов тоже ему помогает.
26 марта (1678), на день памяти преподобного Василия Нового и священномученика Иринея, епископа Сирмийского, царский жалованный живописец Иван Салтанов писал персону царя Алексея Михайловича во успении.
Что ни день, вместе царевны-сестры. Наговориться не могут Марфа с Софьей. Сплетницы теремные и то рукой махнули, подслушивать перестали: какие там дела!
– Славно-то как, что государь-братец персоны покойного батюшки во успении написать приказал. Батюшка-государь словно живой с них-то глядит.
– Ушакову с Иваном Безминым не так удалось, а Иван Богданович, ничего не скажешь, потрафил. Только что не говорит родитель наш царственный.
– И взгляд, как всегда был – недоверчивый. Вроде милостиво слушает, а на деле оценивает, про себя будто считает.
– Тебе, Марфушка, виднее. Ты много меня старше, батюшку лучше знала.
– Веришь, Софьюшка, иной раз оторопь брала, как государь-батюшка сурово поглядеть мог. Государыне-матушке и не вспомню, когда улыбался, разве что царевичам вот, да и то больше покойному Алексею Алексеевичу. Мягко таково-то с ним говаривал, слова твердого не скажет, все будто объясняет, уговаривает.
– А братец покойник сурового нраву был. Все говорили, в деда пойдет, ан не жилец оказался.
– На все воля Божия. Мне так все батюшка таким, как на коне его художник срисовал, видится.
– Это что конь-то на дыбках? Батюшка в доспехе вороненой стали, поверху охлабень с горностаем?
– А в руке крест поднял.
– Суровый государь там, ино оторопь берет.
– Таким царю и след быть. Вот ты персоны во успении хвалишь, а я с царевной-тетенькой Татьяной Михайловной согласна: живых писать надобно, как она Никона с клиром написала. Живым государям почет нужен, а по кончине – что уж. Не зря у иноземцев обычай такой.
– Так они не одних государей пишут.
– Чем же плохо-то? Пока человек жив, о славе земной думает, а уж на том свете Господь рассудит о славе небесной. Многим ли она выпадет? Почитай, никому. Так пусть здесь натешится, себе цену поймет. Прав ведь отец Симеон, мало есть правды царю мудру быти, а подчиненных мудрости лишити. Речки малые реку расширяют, мудрые рабы царя прославляют. Так и нынче государб-братцу сказал, мол, вели, государь, и рабам мудрости искати, образование получать.