355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Молева » Граф Платон Зубов » Текст книги (страница 3)
Граф Платон Зубов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:14

Текст книги "Граф Платон Зубов"


Автор книги: Нина Молева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Четыре года трудился – померла. Как свечка сгорела. Сказывали, в гробу от савана отличить нельзя было: так исхудала да высохла. В июне 1781–го году в Лозанне преставилась. Супруг как на тело упал, так несколько часов оторвать не могли. Умел, значит, любить. Еще как умел.

В Россию гроб едва не на руках вез. На каждой остановке в церковь местную вносить велел – панихиды служить.

Все постарались. Анна Степановна все доносила, хоть кончине скорой и радовалась. Твердила: Бог правду видит. Только чья правда‑то? «Она была прекрасна и чувствительна, красота ее изображала прекрасную ее душу», – не кто‑нибудь – посол французский писал. Державин эпитафию сочинил. Не помню стихов. Не люблю. А эти – рада бы забыть, да разве такое забывается: «Как ангел красоты, являемый с небес, приятностьми лица и разума блистала». Но уж совсем в толк не взять – тронулся Гриша разумом. Совсем тронулся. Не то что в Петербурге, в Москве, в городе появляться перестал. Ходит по Нескучному – с покойницей разговаривает. Ласковыми именами называет. За столом куверт ее держит. Постелю в опочивальне покойной велит ежевечерне стелить. Заботится, чтоб у кровати питье ее любимое стояло. Молоко теплое, как врачи приказали пить. На недосмотры в доме глядеть перестал, а тут каждую мелочь доглядывает.

Братья к себе его в поместья забрали – за жизнь опасаться стали. В Александро–Невскую лавру, куда «графинюшку» привезли, сами сумасбродного братца возили. Недолго, правда. Двумя годами только потерю свою пережил. На глазах угасал: «Иду, иду, Катенька, иду» ненаглядная моя…» Про императрицу разу не вспомнил. Сколько за срок этот короткий флигель–адъютантов прошло – считать охоты нет. Одна Марья Саввишна сердцем догадалась: не нужны они тебе, государыня. Никто не нужен. Забыться хочешь. Забыться… Если бы все так просто! Люди новые и обиды новые. Папа… Ах, как власть ему мерещилась! Как победу над Орловыми одержать хотелось! Как тут амантом не стать. Верность до гроба обещал. В доказательство все семейство свое в столицу привез. У себя поселил. И пошло–поехало. Чего на стороне да в девичьей утех любовных искать, когда полон дом племянниц, одна другой краше. Да еще и в твоем вкусе. Высокие. Крупные. Бело–сахарные, крупитчатые. На подарочки дорогие падкие. Расстаралась сестрица–родительница, ничего не скажешь. А тут и императрица не отстала: всех фрейлинами определила, двери во дворец распахнула.

Девки смоленские! Как есть девки. Едва грамоте обучены. Двух слов связать не могут. Обхождения не знают. Зато – папа не скрывал! – в делах постельных чудо хороши.

В. В. Капнист, – поэт – А. А. Львовой, будущей жене своей. Конец 1770–х гг. Петербург.

Дорогой друг мой, вы не ведаете, как письмом вашим истерзали мне сердце, какими поразили его стрелами. «Вижу, – пишете вы, – что слова, мои для вас ничего не значат, и вы вовсе обо мне не думаете». Жестокая! Что ответить мне на это? Ничего. Слишком много чувств переполняет меня, чтобы мне удалось выразить, какое впечатление произвели на меня слова ваши. Боже! Никогда не поверил бы, что вы способны по всякому поводу переменять чувства ваши. Не думайте, что стану доказывать вам, насколько ложно то, что вы мне сказали. Пусть те, кто безо всякого основания не хотят быть ко мне справедливыми, думают, что им угодно; я не перестану от того быть тем, что я есть и чем быть должен… Не извинений от меня хотят, а требуют, чтоб я отказался от дружества [дружбы с поэтом Н. А. Львовым] и женился на вас. Вам уже давно известно, что первое совершенно немыслимо, а второе временно невозможно. Успокойтесь же, дорогой друг, верьте, что я все тот же, и не оскорбляйте меня, как оскорбили в последнем письме вашем… Зачем нам доставлять друг другу огорчения, когда их и без того хватает. К сему мнению присоединяется и преданный вам Львов…

Или не рассчитывал папа? Сам себя перехитрил? Не ради же племянниц отставку испрашивать стал. Чинов новых искал? Прав ли каких? Граф Петр Румянцев вовремя представился с двумя подопечными своими. На Безбородку глаза не положишь, а Завадовский хорош. Чуде как хорош. Однолеток папы, а куда свежее. Образованность тоже не сравнить. Румянцев знал в людях толк. Петр Васильевич и домашнее образование получил. У дяди в доме учителя духовные были. Потом Иезуитское училище. Духовная академия Киевская. Армии миновал – канцелярией Малороссийского генерал–губернатора обошелся. Характер славный: ни тебе ссор, ни разбирательств. Все уладить умел миром. Без обид. Румянцев души в нем не чаял. Все дела ему сдал. Все бы хорошо – аманта из него не вышло. Не столько по серьезности. Себе не верила – влюбился! Ревновать принялся. Укорять.

Вины вольные и невольные вычитывать. Самодержице! Императрице! Забавлялась сначала – никогда такого не бывало. Позже – нелепость одна. Неудобство.

Однажды сказала: не уймешься – в Сибирь сослать могу. Повернулся и спокойно так: пусть в Сибирь. Только тотчас же. Нельзя над сердцем потешаться. Кто же я на самом деле для вас, ваше императорское величество, кто?

Марья Саввишна угомонить пыталась. Вразумить. Где там! Только пуще распаляться стал. Папу в опочивальне увидел – едва до рукопашной не дошло. Папа головой покачал: зачем тебе, государыня наша, морока такая? Это вместо удовольствия‑то? Мало тебе забот государственных, так и в личных апартаментах душу не можешь отвести. О себе подумай, государыня! Да и не много ли красавец наш на себя берет? Не комедию ли ломает?

Утром по парку шли – Петр Васильевич любил пораньше подняться, У пруда остановился: «Катюша! Катенька! Что я для тебя значу? Да и значу ли? Или как солдат в карауле – место занимаю? Правду мне скажи. Один единственный раз – правду!»

Правду! А коли сама ее не знаешь? Одиночества не терплю. Все тепла настоящего, душевного ищу. Вот–вот, кажется, ухвачу его, отогреюсь, ан опять зеркало печное – руку приложи – что твое молоко парное: не холодит, не греет. Думать поменьше надо, тогда легче. Много легче…

Задумалась. А он смотрит, смотрит. – «Не надо, говорит, слов твоих, государыня, и так все понял. Прости за глупость».

Кабы понял. Где там. На утро за свое. Туча тучей. Вопросами донимает. Такого со времен Петра Федоровича не видала. Прав папа: отделаться надо. Заторопилась – от двора отослала. Аудиенции последней добивался. Передать велела: нет ему больше входа во дворец. Пускай на вольном ветерке охолонет.

Зла на него держать нечего. Через год разрешила ко двору вернуться. Сервизом серебряным в восемьдесят тысяч подарила – чтобы все знали, в покое бы его оставили.

Тут свой расчет был. Папа вместо Петра Васильевича Зорича представил…

Нет, нет, хватит четки эти перебирать. Марья Саввишна! Марья Саввишна? Где же ты?!

Дверка будто и не отворялась – Перекусихина на пороге. Под чепцом кружевным куафюра как для выхода уложена. Капот на все пуговки застёгнут. Вокруг шеи кружева без складочки. «Что прикажете, ваше величество? Опять нынче погода для сна неспособная. Не иначе грозе быть. Может, молочка кисленького со льда испьете? Или воды брусничной? Свежую Иван Борисович приготовил вчерась, преотличную».

«Шелестит, шелестит. Руки так и летают. Подушку поправила. Покрывало подтянула. Стаканчиком на столике тихонько–тихонько звякнула».

Сядь, сядь, Марья Саввишна. Спросить тебя хочу. Как тогда с Васильчиковым было? Как он во дворце задомовился? Толки какие шли? Знаю, помнишь, все помнишь.

«Толки, государыня? Толков, известно, немало было. Только все больше среди лакеев да горничных. Больно щедро их граф Григорий Григорьевич одаривал». – Моими же деньгами. – «Да разве прислуга разбираться станет – были бы деньги. Ну, еще известно, медхенов вниманием не обижал. Каждой лестно – души в нем не чаяли. Потому и переполошились. Боялись Александра Семеновича: каким‑то окажется. А он их боялся. Как в коридор выйти – подглядывал, чтоб лишнюю персону не встретить. Робок был».

– Да уж с такой робостью в личных апартаментах делать нечего. Нянька ему была нужна, одно скажу. – «Строги вы, государыня, ой, строги. И то сказать, откуда пареньку куражу набраться, коли и в подарках ему сами вы жались. Куда было Александру Семеновичу до графа Григория Григорьевича!» – Как это мало? По моему соображению предостаточно. – «А хотите, государыня, подарочки все ваши сочту? Для интереса? Началось‑то с табакерки. Всего–навсего». – Золотой! – «Не серебряной же! Сто тысяч рублей вы ему ассигновали». – И на дом. – «И на дом. Только дом‑то не Бог весть какой – за 50 тысяч». – Столько же и отделка стала. И место какое – на Дворцовой площади, прямо напротив Зимнего. – «Отделку кончить не успели, как паренек ашпид получил. Убивался очень, что пожить ему в нем не удалось».

– Это целыми‑то днями мне глаза мозолить! Ну, уж уволь. И ему выгодней: дом в казну купили. А еще драгоценности, крестьян сколько тысяч душ – и все скучнейшему гражданину в мире! – «Привязался он к вам душой, государыня». – Привязался! Кто его о том просил? Поживее бы был – другое дело.

«А мне так жалко паренька. По сей день жалко. Обходительный. За корыстью не гнался. Какую малость ни получит, за все почтительнейше благодарит. За белье, за посуду, за деньги на устройство дома в Москве, за пенсион, что ему назначили». – Не помнишь, сколько? – «Помню – 20 тысяч рублей. Годовых. У брата поселился на Волхонке. О женитьбе да семье и говорить не стал. Монахом так и живет, все говорят».

– Перестань причитать, Марья Саввишна. Иди с Богом. Еще хуже тоску нагнала. – «А с питьем‑то как, государыня? » – Простокваши поставь. Иди, иди и дверь поплотней притвори. Ничего со мной не будет. Обещаю. Не карауль зазря.

О Зориче, поди, не стала бы так вспоминать. Да и никто другой. Теперь понятно стало: чего папа ни делал, чтобы Завадовского опорочить. Государственными делами стал интересоваться. С послами иностранными дружбу завел. Так и появился этот дикарь. При других обстоятельствах, может быть, и не взглянула бы, а тут… Наваждение. Чистое наваждение.

Умел папа сказки сказывать. Серб. Герой. Настоящего имени: и не выговоришь. Спасибо, дядюшкино попроще. Шестнадцати лет в Семилетней войне участвовать стал. Сразу был ранен, из плена выбрался, подпоручиком за смелость в бою стал.

Чего только дальше не было! Не врал папа – проверяла. Зверь настоящий. Татар в Бессарабии разбил. Туркам через Прут переправиться не дал. Без малого пять лет в Константинополе в Семибашенном замке в темнице отсидел – до самого Кучук–Кайнарджийского мира. Потемкин его привез, весь Петербург в смятение привел. Росту огромного. Косая сажень в плечах. Руки раскинет – впору медведя обхватывать. Грудь исполосована. Гордился: ни единой царапины на спине. От врага не бегал. А вот грамоты никакой. Что писать, что читать – пусть другие. Политесу знать не знал, да и учиться не хотел. Мое, говаривал, дело в бою. Командование над лейб–гусарами, а там и над казачьими командами с охотой принял. В казармах дни и ночи пропадал. Дом, что для Васильчикова отделывался, к нему перешел. Не очень‑то и благодарил: мол, что мне в нем. Речей амурных отродясь не слыхивал, зато…

Испугался папа. Начал недостатки у дикаря выискивать. Там слово скажет, там крючочек закинет. Дикарь дикарь, а понял, откуда ветер дует. На папу при всех кинулся. Уж на что папа силен, а противу серба не устоял. Еле разняли.

Жаль было расставаться, но делать нечего. Придумала вояж ему заграничный. Для образования. Сам понял: не житье ему во дворце. Согласился. С миром уехал. Пенсион высокий получил, семь тысяч душ крестьян на отходную.

Прощальной аудиенции давать не хотела: кто знает, что дикарю в голову вступит. Сам камер–лакеев раздвинул, гвардейцев. В убиральную вошел – слова не сказал. Поглядел, рукой махнул. Марью Саввишну с пола поднял, трижды расцеловал. Надо бы ему хоть слово вымолвить! Ждать не стал: дверь большую в антикамеру тихо–тихо притворил. К горлу подступило: не императрица выиграла – князь Григорий Александрович победу одержал. Большую победу. Не бывать второму Зоричу. Не бывать…

К лучшему. Или – к худшему. Время покажет. Над суевериями смеялась. Какие приметы? Для образованного человека? Но что‑то таилось в белых ночах. Во время них приходили и уходили близкие люди. Скажем, не близкие, пусть ненадолго входившие в твою жизнь. Завадовский… Дикарь… Пирр, царь Эпирский…

Почему придумалось такое имя? Царь, сражавшийся, побеждавший и никогда ничего не выигрывавший. Погибший в суматохе отступления, когда пришлось снять ненужную ему осаду Спарты. Злая ворожба? Григорий Александрович заторопился. С отъездом дикаря представил на выбор трех кандидатов в флигель–адъютанты. Велел явиться всем троим. Выстроиться в антикамере. Предупредил: Бергман – лифляндец, Ронцов – побочный сын графа Воронцова, Римский–Корсаков – кажется, прямо явившийся от французского двора. Поговорила для порядка с каждым. Одарила улыбкой. Дала приложиться к руке. Условный букет передала Корсакову: пусть отдаст Григорию Александровичу. Склонился в танцевальном поклоне. Взмахнул рукой. Прижал букет к сердцу: «Ваше величество, меня коснулся луч ярчайший, чем солнечный. Это мгновение останется лучшим в моей жизни: вы подарили счастье…» Знал. Обо всем наперед знал. Не смутился. Не залился краской. Знал и то, чем одарила его натура: изяществом – не совершенством черт, непритязательной любезной болтовней – не умной беседой. И за отведенные ему природой рамки не переступал никогда. Пел – что твой соловей. Играл на скрипке. Менуэтов таких дворец не видывал. И никем не хотел казаться. Был собой. Только собой.

В Васильчиковском доме на Дворцовой площади – теперь он к нему перешел – библиотеку положил устроить. Преогромную. Чтоб никак не меньше дворцовой. Книгопродавца позвал, велел все шкафы книгами наполнить. Какими? Его дело, лишь бы по размерам стояли: внизу большие волюмы, чем выше, тем меньше. Словом, как у государыни. Книгопродавец смутился: так сразу не подберешь. Почему же? Вези все, что в лавке твоей есть. Там и увидишь, где чего не хватает. Не поверила. При случае сама Эпирского спросила. А как же, отвечал, иначе поступить было. Одной скрипкой дорожил. Строганов уверял: дивный инструмент. Редкостный. Может, потому и слушать его одного могла. От других скучать принималась. Так Гримму и писала [12], помнится, что все живописцы и скульпторы должны делать его своей моделью, поэты – воспевать дивную красоту. Четверть века разницы – Гри. Гри. не удержался заметить. Не императрице – другим говорил. Четверть века? Нет, глупости. Первый раз юность почувствовала. Легкость, которой не знала. Будто крылья развернулись, зашелестели, от земли оторвали. Не ночей – вечеров как счастья ждала. Все балы сократила. Все приемы. Лишь бы скорее. Лишь с глазу на глаз остаться. В глаза яркие, веселые заглядеться.

И ни разу по имени не назвал. Все только «ваше величество». Перед «вашим величеством» склонялся, «вашему величеству» угодить хотел.

Первый раз платок из рукава обронил. Крошечный. Кружевной. Вензелем меченый графским. Вензелем… Не его. И духи словно бы узнала. Заметил. Смутился. Подымать не стал – мимо пошел. Заговорил, заговорил…

На потерю указала – отрекся. Камер–лакею велела поднять. Буквы вензеловые: П. А. Что гадать: Прасковья Александровна. Брюсша. Якова Александровича супруга. Ровесница. Те же четверть века ни ему, ни ей не помешали. Не стерпела. Объяснений не приняла. Вон! Тотчас вон! Чтобы на глаза не попадался! В поместья! В Москву! И собираться не стал. Как был из Васильчиковского дома вышел и в карету дорожную. Октябрь стоял. Еще снег не ложился. Осень теплая. Царское село все в золоте. Небо синее – хоть зажмурься. Только не один уехал. Вслед за ним другая коляска понеслась. Графиня Строганова Екатерина Петровна. Из Трубецких. Недавно с супругом Александром Сергеевичем из Парижа, возвратились. Блистали там. Она Фернейского патриарха все обольщала. Старая обезьяна сколько раз повторяла: «Ах, мадам, какой прекрасный у нас день – я видел солнце и вас!» Сына графиня в Париже родила. А голову от царя Эпирского с первого взгляда потеряла. Посмеивались все, а оно вот до чего дошло. Мужа бросила. Без развода за Иваном Николаевичем умчалась. В доме его московском жить решилась как метресска последняя. Можно бы приструнить. К порядку призвать. Наказать, и жестоко. Александр Сергеевич умолил не заметить. Стыда боялся. Оно и к лучшему. Если со стороны. А так… Полгода справиться с собой не могла. Сколько ночей бессонных… Сколько мыслей… Пятьдесят лет – может, и конец женскому счастью. Может, все позади осталось. Могущественная Императрица. Афина. А ночи? Как с ночами‑то быть – без звука, без шороха? Как?

Екатерина II – И. Г. Чернышеву. 1780.

..Можно безнаказанно быть умным, талантливым, нравственным, добродетельным, но нельзя безнаказанно достигнуть славы, успехов, счастья и особенно …удачи! Одержать победу – ничто; добыть землю – ничто; нажить деньги …все! Богачи имеют изумительное влияние на человеческий род, самые государи кончают тем, что уважают обогатившихся.

Из Москвы слухи доходить стали: Екатерина Петровна все переиначила. Строганов ей и дом свой для житья отдал московский, и поместье подмосковное – Братцево. Графиня к себе царя Эпирского перевезла. Гостей полон дом – вся Москва к ним ездить стала. Прав был Гри. Гри., когда в чумной год о москвичах писал: бунтовщики по поводу и без повода, лишь бы воду мутить, Петербургу не подчиняться. И здесь не побоялись императрицына неудовольствия. Гостей даже в будни меньше сотни за стол не садится, а по праздникам неизвестно откуда только посуда да стулья берутся. Блюда – дворцовым под стать. Не то что хозяева с гостями – слуги что ни день шампанским угощаются.

А Царь Эпирский один только орден и надевает, что ему король польский вручил: Белого орла. Недаром здесь его многие «Королем польским» величали. Отшучивался: мол, больше к лицу. И к кафтану.

Неправда! Неправда! Не ждала полугода. В душе, может быть. Надеялась: раскается. Письма начнет покаянные писать. Вот тогда и успокоюсь. Сама ему откажу. Не написал. Забыл. Кругом пустота. Боже, какая пустота. В Царском, в карауле, кавалергард на глаза стал попадаться. Потемкину не до того – прожектами крымскими занимался. С Паниным сражался, что хотел внука Константина Павловича императором византийским объявить. Только и разговоров о делах дипломатических. Велела Анне Степановне разузнать. Ланской Александр Дмитриевич. И как судьба – опять из помещиков смоленских. Службу четырнадцати лет в Измайловском полку солдатом начал. Восемнадцати в кавалергарды пожалован – при такой‑то внешности, как иначе! С чином поручика армейского. Ни богатства. Ни образования. А хорош. Куда как хорош. По всем статям. Анна Степановна папе шепнула – без слова адъютантом своим назначил. Еще при Иване Николаевиче. При «Короле польском». После платочка оброненного. О доме на площади и говорить не стала. Прямо во дворец. Крыться не от кого, да и «Царю Эпирскому», небось, досада. И моложе него – всего‑то девятнадцать лет. Протасова твердит: и красивей. Куда красивей. Вздохнула свободно: ни тебе капризов, ни шашней. На государыню свою будто на икону смотрит. Как котенок ластится. Камни драгоценные собирать стал – не налюбуется. Картины. Статуи. Книги не к полкам прилаживает – читать начал. Спрашивает. Радуется. Уж на что Безбородко никогда флигель–адъютантов не жаловал, этого сущим ангелом назвал. Мол, никого не оговаривает, ни за кого не хлопочет. Всего‑то сто тысяч на гардероб получил, ни о землях, ни о душах не заикается. Всем доволен. Да и чинам не больно радовался. Благодарил, как положено, и только. Через год – действительный камергер, потом генерал–адъюнкт, поручик Кавалергардского корпуса, генерал–поручик. Указ ему протянешь – к руке приложится: «На все ваша воля, ваше величество». Дарить такого ангела – радость одна. Прихворнул в самую июльскую жару. В Царском – его пуще всех дворцов любил: «Оно вам к лицу, ваше величество!» Кто б о чем подумал – всего‑то боль в горле. Глотать трудно стало. Думали, воды со льдом испил. Доктор тоже. На другой день огнем гореть начал. Через шесть дней не стало. Знал, что уходит. Все понял. Всем имуществом распорядился. Земли – в казну вернуть, драгоценности – государыне. Как решит распорядиться: «Ваши подарки, ваше величество!» До конца в твердой памяти был. Просил руки императрицы своей коснуться. В губы поцеловала – слезы брызнули: «Не заслужил! Поостерегитесь болезни моей, ваше величество». Родных видеть не хотел – императрицу одну. Грех на душу взяла: никакого кладбища. Пусть лежит в парке Царскосельском, чтоб одна могла его навещать. А на Софийском погосте один памятник. Для всех. Драгоценности между матерью, братьями и сестрами поделила. Отвезли им.

Один камень на сердце остался – как три года назад едва его должности Мордвинову не отдала. Прихоть! Минута! А ведь как жаловался, просил. Анне Степановне в ноги упал: не жить, мол, мне без государыни.

Теперь слухи поползли: больно ему доктор Роджерсон помогал. Каких только пилюль ни прописывал. Оттого и ослабел Александр Дмитриевич. Жабы простой снести не мог. Не верю! Не нужны ему пилюли были! Все злорадство людское, зависть. Еще бы – пятьдесят пять лет и двадцать шесть. Кто только при дворе счета такого не ведет. Павел Петрович, сын первый. Сам счастливым быть не умеет, так чтоб и вокруг всем тошно жилось.

Годом раньше Гри. Гри. ушел – не заметила. Прожито – пролито, и помянуть нечем. Следом за ним вдова Биронова. Бенинга Готлиба фон Трейден, горбунья уродливая, что ширмой для императрицы Анны Иоанновны служила. Бирону, толковали, сестра ее по вкусу пришлась. Анна Иоанновна не разрешила. Жениться должен – для благопристойности. Но чтоб с собственной женой амуриться – ни под каким видом. А горбунья не больно покладистой оказалась. И детей фавориту целый короб нарожала. И бриллиантов за унижение с императрицы получать не уставала. Слух был, что единственного своего сынка императрица среди них прятала. Потому каждый день в детские игры играть приходила. С Шуваловым. Иваном Ивановичем.

В парке и креста не поставишь. Стела и та поблизости – не над гробом. Чтобы толков не поднимать. Говорить все равно говорили, да выглядело, что попусту. Летом, осенью легче было. Забредешь к стелле. Когда выплачешься, когда и слез нет. Все равно рядом постоишь. Кажется, руки протяни… Снег – не то. Как саван. И разгребать его не велела. Издали смотришь, смотришь – до рези в глазах. Марья Саввишна не выдержит – уведет. Слова какие‑то нашептывает – не поймешь. Под локоть поддерживает.

A. А. Капнист – В. В. Капнисту. 25 мая 1785. Обуховка.

Любезный друг мой, Васинька! Вижу, душенька, обманываешь ты меня; пишешь, что скоро приедешь, более чем в трех письмах, а в одном пишешь, что будешь в Обуховке десятого сего месяца. Видишь, душенька, как получилось, уж лучше бы было ничего не говорить, чем так вот обнадеживать, ибо теперь мне тревожнее, чем прежде. Бог знает, и когда только ты уедешь оттуда, воистину лабиринт этот Петербург, как уж попадешь туда, так, почитай, и не выберешься…

B. В. Капнист – А. А. Капнист. 17 декабря 1785. Киев.

Ах, милый друг, как люблю тебя! Без тебя ничто не доставляет мне удовольствия, ничто не трогает, все окружающее чуждо, делаю над собой усилие, чтобы разговаривать с людьми, с коими вынужден видеться и встречаться. Ты ведь знаешь, как вменяю я себе в обязанность поддерживать разговор, даже оживлять его, но после такого насилия над собой чувствую себя настолько обессиленным, будто четыре копны намолотил, совершенно бываю вымотанным. Отдыхаю, лишь когда возвращаюсь домой и начинаю перечитывать твои письма, созерцать твой милый портрет и думать о тебе. Ты владеешь всею душою моею, все чувства мои тебе принадлежат… Целую милый твой портрет, в нем все мое утешение. Как приеду, буду просить тебя дать себя нарисовать и меня самого велю изобразить, ибо портрет мой, тот, что у тебя, на меня непохож. Напоминает ли он тебе, душенька, обо мне?..

Белая ночь… До утра сто дум передумаешь. Прав ли папа был, когда твердил: все это от приятелей державинских. Они Александра Петровича смутили. Не в свое дело соваться стал. При Ланском еще началось. Он стихами очень утешался. Радовался: у твоего престола, государыня императрица, целый цветник литературный расцвел. Кого ни возьми, душа радуется. Василий Капнист, Николай Львов, баснописец Хемницер, Иван Иванович Дмитриев. Уж на что барышни Дмитриевскими строками восхищались, на музыку перелагали. А главный – Державин. Он еще с 1777–го года в окружение прокурора А. А. Вяземского попал. Сразу как с военной службы на гражданскую перешел. Вяземский его к себе в Сенат принял, в Экспедицию доходов перевел. Нахвалиться честностью да прямотой не мог. А уж когда «Фелицу» сочинил, кажется, ничего лучше не надо. Ланской всю оду наизусть помнил. При случае и без случая декламировать начинал. Восторгов у этого пиита не надолго хватило. Не уразумел: восторг стихотворческий – одно, жизнь на каждый день – совсем иное. Не по его мысли богоподобная царевна Киргиз–Кайсацкия орды дела решать стала. Поначалу набычился. В ноябре 1783–го об отставке попросил. Мол, не может иначе. Не хотела отпускать. Вдруг опомнится, опять к одам вернется. Спустя четыре месяца согласилась. Ланской сам с Державиным толковать пытался: про что ему писать, как государыне угодным быть. Очень за Гаврилу Романовича заступался. Одного добился: губернатором Олонецкой губернии пиит назначение получил. Ровно за месяц до кончины Ланского. И здесь не ужился. Жалобы пошли. Неурядицы. Чудеса одни: Ермолов его сторону принял. Не иначе кто‑то похлопотал. В декабре 1785–го на губернаторское место в Тамбов переехал. Ермолову не понять: чем такой правдоискатель от двора дальше, тем жизнь спокойней.

В. В. Капнист – Ф. О. Туманскому. 30 апреля 1786. Обуховка.

Милостивый государь мой Федор Осипович!

Я имел честь получить письмо ваше. С истинным удовольствием вижу, что вы меня не забыли, и уверяю вас, что вы всегда свежи в памяти моей. Всегда с новою приятностию представляется время, которое препровождал с вами.

Обещаю ответствовать вам на приглашение сообщить для помещения в «Зеркало света» какое‑нибудь из сочинений. Скажите, как вам на мысль взошло искать любимца муз посреди Обуховки? Плугаторы, жнецы, косари, молотники – вот музы наши. Я знал, что кладется в копну по 60 снопов, и вовсе позабыл, в какую сколько строфу поведено вмешать стихов.

Совсем тем, чтобы исполнить просьбу вашу, скажу вам, что я послал к другу моему Николаю Александровичу Львову оду на истребление в России названия раба ее императорским величеством 5 числа минувшего февраля, предоставя ему волю напечатать ее или предать ее всесожжению. Потребуйте ее у него, и ежели получите, то можете ее поместить в издании вашем, буде не опасаетесь представить в «Зеркале света» зеркало весьма дурного сочинения…

В: В. Капнист – Г. Р. Державину. 20 июля 1786. Обуховка.

Теперь вам приятнее кажется ваше новое положение. Боже мой! Как бы я полетел к вам, ежели б были крылия!.. А то нет, привязан к дому и женой, и детьми, и экономией; и должностью, и делами. Сколько цепей! Нет, право, думаю, что нетерпение мое всех их разорвет и понесет меня к вам на воскрилиях кибиточных…

Первый раз заметила: усмешки. Не придворные чины – им бы и в голову такая вольность не пришла. Записные красавицы. Между собой. Еле слышные словечки. Пожатие плеч. Иронические взгляды. Хуже – сочувствующие.

Может, показалось, может, сама так чувствовала – отклик на свое состояние невольно искала. Сама распорядилась отправить Ермолова, сама уставать от него стала. А со стороны? Стареет государыня. Видит, как тяготиться ею гвардейцы начинают. Никакой золотой клеткой молодости не подменишь.

Нет, нет, казалось! Конечно, только казалось. А бояться начала. На нового потемкинского адъютанта не сразу решилась. Папе через плечо бросила: рисунок недурен, но колорит плох.

Так ли? Собой хорош. Куда как хорош – и раньше замечала. Образован. От Анны Степановны давно слышала: театром Эрмитажным интересовался. Пьесы сочинял. Себя развлекал. В гвардии сколько лет: под тридцать потянуло. Папа плечами пожимал: твоего двора, государыня, придворный книги читает. С литераторами встречается.

У Марьи Саввишны свой суд. За чайком задержала, с вестями от Григория Александровича. На сплетни не откликается. К пересудам глух. А что хорошо – скуповат. Денежки за версту видать, любит. Расчетлив. Такого и держать проще. Горд. Куда как горд, а корысть свое берет. По пустяку перстень с бриллиантом преотличным через Перекусихину передала – и колебаться не стал. Весь ожил. На руку надел – налюбоваться не может.

Что себя обманывать – о сантиментах говорит. Сантименты по выбору – на кого жребий упадет! А вот скромность и преданность дорого стоят.

Папу слушать нечего – ему бы свой человек был, на кого он, Григорий Александрович, положиться может, от кого все секреты императрицины вызнать удастся.

Для государыни все иначе. Анна Степановна то сказала, о чем про себя не одну ночь думалось. Нельзя без аманта! Нельзя бабкой стать! В кругу семейства жадного и нетерпеливого стариться! При Малом дворе иначе, чем «грандмер», называть не принято. Назло никто, как Павел Петрович, так досадить не умеет.

И себя остановить. Самою себя! Угораздило же разрешить Жану Барду портрет свой написать в капоте. Что из того, что в кабинете, за рабочим столом? Так ведь в капоте! Радовалась – на сеансах сидеть удобней. Самой себе потачку давать.

Так и решила: быть Дмитриеву–Мамонову Александру Матвеевичу. Со дня Донской Божьей Матери – 19 августа. Пусть добрым знаком будет.

Говорит историк

Моралистытрудятся над искоренением злоупотреблений; но достоверно ли, что род людскойспособен усовершенствоваться?.. Да еще верно ли и то, что между нашими добродетелямии пороками есть такая существенная разница?

Из письма Екатерины II.

В связи с эпохой Екатерины Великой его имя называют чаще остальных. Знаменитый государственный деятель со всеми присущими ему достоинствами и недостатками. Государственное мышление, широта натуры, личная храбрость, редкий талант в интригах, особая приверженность к внешнеполитическим делам – Григорию Александровичу Потемкину будет приписываться все. Со временем. Первое же назначение на высокую должность отношения к талантам не имело. Это всего лишь много раз и по–разному повторявшийся царский прием утвердить «случай» очередного, нежданно–негаданно появлявшегося фаворита. Именно «случай», как язвительно вежливо любил говорить XVIII век, но не заслуги в данном случае неродовитого, полунищего, да к тому же еще недоученного шляхтича со Смоленщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю