355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Молева » Граф Платон Зубов » Текст книги (страница 21)
Граф Платон Зубов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:14

Текст книги "Граф Платон Зубов"


Автор книги: Нина Молева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

– Он говорит, что почитает своим долгом…

– Его долг передо мной так велик и неоплатен, что одна аудиенция ничего не решит. Не желаю никаких объяснений. Ты поняла Кутайсов? Никаких. Если не хочешь вывести меня из себя.

– Государь, я никогда не заступался за этого наглеца и фанфарона. Мне просто показалось любопытным, как изменился весь его облик за считанные дни, во что этот надутый манекен превратился.

– Мы кончили раз и навсегда этот разговор. Хотя… хотя есть еще один член этой семьи.

– Кого вы имеете в виду, государь? Не могу себе представить.

– Не можешь? А как же красавица Жеребцова? Единственная зубовская сестра. И притом не просто красавица. Ольга Александровна куда умней своих братцев. А ее умение говорить, быть занимательной собеседницей принесло ей огромный успех в Париже. Жеребцову принимали во всех аристократических салонах, и она сумела обольстить даже ату мерзкую фернейскую обезьяну – Вольтера. Ты не обратил внимания, как избегала Жеребцовой покойная императрица? С такой соперницей ей не приходилось и думать о победе.

– Что ж, Жеребцова ей явно не пара.

– Но кажется, Ольга Александровна компенсировала эту свою неудачу. Я помню разговоры о ее близких отношениях с богачом Демидовым. Ее легкомыслие не уступает нравственной беспринципности братьев. Нет, Кутайсов, ее я просто не замечу. Пусть живет как хочет и как умеет, лишь бы ее похождения не получали излишней огласки.

Петербург. Васильевский, остров. Дом Д. Г. Левицкого. В. В. Капнист и Д. Г. Левицкий.

– Неужто что‑нибудь переменится, Василий Васильевич?

– К лучшему, хотите вы сказать, Дмитрий Григорьевич?

– Конечно, к лучшему. О худшем что думать – само придет, не забудет.

– К лучшему…

– А у вас сомнения, Василий Васильевич? Ведь вот выпустил же император Николая Ивановича из крепости, первым же своим указом выпустил, а в указе первым номером Новикова поставил.

– Видели вы его, Дмитрий Григорьевич?

– Как не видеть! Сами же с Настасьей Яковлевной и в Москву его провожали.

– В Авдотьино – так точнее.

– Да, Николай Иванович пожелал незамедлительно в Авдотьино отправиться. Все молился, чтобы живым доехать.

– Так плох?

– Его больным четыре года назад брали.

– Знаю, знаю.

– Но тогда болезнь была. Теперь – дряхлость. От болезни выздоравливают, от дряхлости…

– Как дряхлость? В его‑то годы?

– Да никто ему его пятидесяти двух нынче не даст – все восемьдесят.

– И врач не помог? Ведь с ним вместе все время был.

– Был. Да ведь врач недугу телесному противостоять иногда может, а Николая Ивановича недуг сердечный поразил. Несправедливость человеческая. Все для людей желал, о народе российском пекся и в преступники государственные вышел. С обидой своей не справился.

– И государь его видеть не захотел, вернуть типографию не обещал?

– Где там! Передавали мне, что его императорское величество великое неудовольствие высказал – Новиков лично не пытался его за милость благодарить.

– Это кто же такое узнал?

– Госпожа Нелидова Екатерина Ивановна. Она же и гнев государев утишить сумела, тяжкою болезнию Николая Ивановича его извинила. А то чуть приказа не вышло силой Новикова с дороги свернуть, чтобы государю в ноги упал.

– Да уж такой неожиданности никто бы не пережил.

– Вот Екатерина Ивановна тут все силы приложила, спасла Николая Ивановича.

– Значит, благополучно доехал.

– Как сказать – благополучно. Авдотьино в полном разорении нашел, детей едва не в рубище.

– Это за четыре‑то года!

– В России на разор и года хватит. Вот что в письме мне из Авдотьина пишут: «По возвращении своем Николай Иванович увидел себя лишенным почти всех способов содержания себя с семейством одними доходами с оставшейся небольшой подмосковной деревни и потому принужден был заложить помянутую деревню, в 150 душах состоящую, в Московский опекунский совет в 10 000 рублей серебром. Часть сей суммы употреблена на поправление домашней экономии, а остальные деньги издержаны на покупку хлеба для прокормления людей по случаю бывшего здесь хлебного неурожая».

– Несчастливый человек!

– Да разве это все, Василий Васильевич! Вы сами отец, сами знаете, как о детках сердце болит, а Николай Иванович ровно в госпиталь приехал.

– Как это? Какая еще беда его постигла?

– Та, что сын припадками стал страдать нервическими. Более ни учиться, ни даже к чтению прилежать не в состоянии.

– Наследственное?

– Какое! Напугался, когда военная команда Авдотьино обыскивала. Так напугался, что несколько месяцев слова не мог вымолвить. Да и дочка не совсем чтобы в себе стала.

– Вот уж поистине кара не по вине!

– Какая у такого человека вина! Сам мне в письмах признается, что не разор ему горек. Тут он все еще надежду питает какой‑никакой порядок навести.

– Что ж тогда?

– Праздники. Праздники авдотьинские, где мартинисты наши собираться могли. На них теперь у Николая Ивановича ни средств, ни силы нет. Спасибо, собственные да и соседские крестьяне не забывают. Всеми силами поддерживают.

– Его же крепостные?

– Друг мой, сами знаете, сколь отвратительно нам всем это рабское состояние, что мы и вслух произносить его не хотим. Для Николая Ивановича главное, чтобы крестьяне ни рабами, ни должниками новиковскими себя не чувствовали.

– И как же этого ему достичь удается? Обхождением?

– Обхождение само собой. Но у Николая Ивановича целая метода придумана, обоюдовыгодная, как сам он отзываться любит. Из земель своих он общественные участки выделил. Что с них урожая снимет, все в закрома для общественного прокормления на случай неурожая или беды какой крестьянской. Себе зернышка не возьмет. Тем не то что Авдотьино свое – всю округу держит.

– Положим, а обрабатывать их кому? Сам хлеб не вырастет.

– А с работами особый порядок. Не может должник новиковский долгу своего ни деньгами, ни натурой, в общественные закрома вернуть, может все на общественных нолях своим трудом.

– Что ж, Николай Иванович сам назначает, кому на какую работу и когда идти?

– Ни Боже мой! Все добровольно. Как у себя на наделе управятся, час свободный найдут.

– И находят?

– Еще как находят. Сам, в гостях у Николая Ивановича будучи, видал, на общественных полях работа что ни день кипит. Людей всегда полно.

– Но как же в таком случае Николай Иванович процент назначает?

– Ни о каких процентах у него и речи нет. Сколько взял, столько отдал.

– Сколько взял, столько отдал? А на что усадьбу содержать? Самому кормиться?

– Было время – на труды литературные. Нынче такой возможности нет. Где подлатать дом удастся, где какой венец в срубе сменить – крестьяне из лесу бревно–другое своими лошадьми подкинут, сами же и заменят.

– Да, хозяином господина Новикова не назовешь. А сам‑то он как?

– Чуть–чуть покрешпе стал. По деревне прогуливается, когда пряники да заедки в доме есть – детишкам их раздавать любит. Они за ним так стаей и ходят.

– Пословица мне вспомнилась: простота хуже воровства, без живой нитки оставит, по миру пустит.

– Еще сказать вам забыл – Семен Иванович Гамалея теперь там безвыездно живет. Когда Николай Иванович в крепости томился, он за детьми приглядывал – четверо все‑таки, – да так и остался.

– Дмитрий Прокофьевич Трощинский, сосед мой по Обуховке, много доброго о нем рассказывал. Божьим человеком называя.

– Справедливо называл.

– А вам знаком он?

– Еще по киевским временам. Семен Иванович Киевскую духовную академию кончал.

– А я что‑то думал, в Москве вы с ним подружились.

– И в Москве тоже. Семен Иванович сначала в Сенате служил, позже в канцелярии московского генерал–губернатора. Везде на высочайшем счету был. И то сказать, четырьмя языками в совершенстве овладел – с латинского, польского, немецкого и французского перевода! с легкостью делает. Мы с ним у Новикова в Москве встречались, беседы долгие вели.

– Дмитрий Прокофьевич сказывал, что нравом Божий человек строг до суровости.

– И то правда – что к себе, что к другим. Однако Иван Петрович Тургенев души в нем не чает. С Николаем Михайловичем Карамзиным Гамалея переписку который год ведет. О материях филозофических, духовных – как натуру человеческую усовершенствовать, как к Богу ее приблизить.

– Скучаете до Авдотьину?

– По Николаю Ивановичу. Когда‑то Бог приведет свидеться. Разлетаются наши мартинисты, как лист осенний разлетаются.

– Побойтесь Бота, Дмитрий Григорьевич, а как же господин Лабзин? [21] Можно сказать, столп и утверждение истины в мистических исканиях. Я и то немало дивился, что не возвращает он вас в Академию художеств. Ведь может, и спорить нечего, может.

– Господин Лабзин – другое.

– А насчет Академии…

– Насчет Академии давайте, Василий Васильевич, толковать не будем. Дорога туда мне до конца моего веку закрыта. Господин Лабзин брать на себя ответственности не будет.

– Почему же, когда вы одних взглядом придерживаетесь? Что же, вы его мартинистом не считаете? Как, никак в одной ложе состоите.

– Состоял.

Петербург. Зимний дворец. Кабинет императора. Павел I и Е. И. Нелидова.

– Вы сегодня в Дурном расположении духа, мой государь? Кто и чем мог вас огорчить с утра? А ведь это утро такое великолепное! Взгляните, не для вас ли так ярко светит солнце – оно бывает таким только в разгаре лета.

– И тем не менее это всего только осень. Глубокая осень, и у меня нет никакого желания себя обманывать некими сентиментальными восторгами.

– Мой государь! Но почему вы все время думаете об обмане? Разве наступающая зима не чудесное зрелище? А езда на санках? Вы так любили эти прогулки в Гатчине.

– Я благодарен вам за желание меня развлечь, Екатерина Ивановна, императору не до пустой болтовни. У меня слишком много дел, и если у вас нет ко мне никаких вопросов, то мы увидимся вечером.

– Как раз есть, государь. Я подумала о ваших портретах. Вернее – о том, кто бы их мог лучше всех написать. Это непременно должен быть выдающийся художник.

– Я знаю такого. Меня вполне удовлетворит. Степан Щукин.

– Но, государь!

– Вы не разделяете моего вкуса? Напрасно. У Щукина есть та солдатская строгость, которая всегда была близка моему сердцу. В его портретах нет этого фривольного блеска, которым так увлекалась моя мать. Они мужественны и просты – это то, что нужно.

– Бог мой, государь, но этот Щукин решительно не понимает вашей истинной натуры. Солдат – это необходимо для императора, тем более российского. Но сколько же еще разнообразных талантов и особенностей присуще вашей натуре! Щукин решительно не способен их видеть. Самое большее – он сделает из вас Фридриха II, не больше.

– Что меня вполне удовлетворит, как я уже сказал. Но вы невольно разожгли мое любопытство: за кого же вы решили ходатайствовать, моя маленькая фея?

– Государь, вы даже улыбнулись! Я счастлива, просто счастлива. А художник – я подумала о Левицком. Нет–нет, государь, подождите, пожалуйста, подождите возражать. Вспомните: покойной императрице совершенно не нравились его портреты, потому что они заставляли вспоминать о долге.

– Что же, в этом я могу согласиться с моей матерью. Император должен помнить о своем долге, но не дело подданных преподавать ему уроки. Хотя моя мать в таких уроках и нуждалась.

– Почему же вы так ставите вопрос, мой государь? Разве аллегория недопустима в царских изображениях?

– Я не люблю ни аллегорий, ни скрытых намеков. Двойное дно всегда обращается против носителей власти.

– Государь, но никаких аллегорий не было в портретах великих княжен, и вы сами выразили удовольствие от их вида. Левицкому достаточно сказать, чего именно вы бы желали, и он блистательно исполнит вашу волю.

Я великий князь и не малолетнее дитя. То, что нашел ваш художник в них, совершенно лишнее искать в моем облике.

– Но ведь вас должны любить ваши подданные!

– Удивляюсь, как вы не сказали – обожать. Но вы ошибаетесь, мой друг, – перед императором должны трепетать. В этом его истинное назначение и роль, которая позволит добиться могущества державы.

– И все равно вас любят, мой государь!

– Меня никто не может любить. Моя мать убила и сделала посмешищем моего отца. Кстати, вы знаете, что никто не смог ответить, где находится его могила?

– Боже мой, но это же невозможно!

– И тем не менее. Его похоронили в Александро–Невской лавре бег надгробия, и сегодня уже никто не может с точностию указать его священное место. Мне придется удовольствоваться свидетельством единственного дожившего от тех дней полуслепого и, боюсь, выжившего из ума монаха.

– Какую же рану это наносит вашему сердцу! Как вы страдаете, мой государь, и я не жну разделить ваших страданий! Это просто несправедливо.

– Благодарю вас, мой друг. Я знаю, вы единственный человек, которому не безразлична моя душевная жизнь. В вас всегда было столько доброты.

– О государь, вы же сами требуете называть вещи своими именами: не доброты, но любви и преданности.

– Если бы у матери моих детей была хоть крупица ваших чувств, мне легче было бы переносить этот семей–вый каземат.

– Но мне кажется, ее величество Мария Федоровна исполнена самых добрых чувств к вам.

– Вам ли не знать, как бесконечно скучны все ее излияния по поводу любви к детям, которых она, впрочем, и на самом деле любит, и уж тем более по поводу семейных обязательств. Я искренне счастлив, что избавь лен от необходимости проводить рядом с ней, как в Павловске, все вечера.

– Мой государь, вы успеваете обдумывать столько вопросов одновременно. У вас поистине ум великого монарха! Что вы собираетесь делать с Академией художеств?

– Положительно, вы стали поклонницей изящных искусств, хотя мне была известна скорее ваша склонность к музыке и пению.

– Вы оставите мой вопрос без ответа, государь?

– Нет, если вы так на нем настаиваете. Вы сами знаете, что президентом я назначил графа Мусина–Пушкина.

– О да, решительно все об этом говорят.

– Я думаю, скорее об увлечениях графа.

– Вы правы, мой государь, злые языки не могут успокоиться по поводу того, что, будучи обер–прокурорам Синода, граф собирал свою коллекцию рукописей в сокровищницах подчиненных ему монастырей.

– У которых никогда не хватало ума этими сокровищами дорожить да и вообще понимать, что они обладают сокровищами.

– Но граф, уверяют, создал целую сеть комиссионеров, которые выискивают ему древние рукописные памятники по всей России.

– Я могу только пожелать ему успеха.

– Как это хорошо, что его действия могут удовлетворить вас, ваше величество.

– Да, я ими уж доволен. Он очень дельно взялся за перемены в этом заплесневевшем здании, рассчитанном лишь на пышные празднества в честь великой Екатерины.

– И в чем же эти перемены состоят?

– Это вас интересует?

– Еще бы! Как, впрочем, и все, что вы предпринимаете, мой государь!

– Вы редкий слушатель, мой друг, вам приятно рассказывать, даже если вы не слишком понимаете, о чем идет речь.

– Вы так снисходительны к моей необразованности, государь.

– Я охотно прощаю ее вам за ваше очарование. Так вот, во–первых, Мусин–Пушкин сам назначил нового директора.

– Разве того же не делал ж покойный Бецкой?

– Нет, конечно, это была прерогатива Совета, за которую господа художники крепко держались. Граф разумно не придал значения их возражениям. Отныне с прерогативой покончено.

– А еще?

– Еще граф изменил соотношение классов. Прежде каждый из них обладал известной самостоятельностью и его руководитель действовал так, как считал нужным. Теперь все живописные классы передаются в руководство профессора живописи исторической. Он один станет решать, как и что в них преподавать.

– Но так ли это важно, государь, подчинить профессору живописи исторической пейзажистов, живописцев цветов, зверей, даже баталистов?

Вы ничего не поняли, мой друг. В искусстве должна существовать единая дисциплина и единый стиль, иначе оно будет существовать только во вред государству.

– Мой государь, я и в самом деле не способна понять всего масштаба ваших замыслов, как не могу понять, почему однообразие в искусстве полезно государству. Мне кажется…

– Вот именно, вам кажется, а я твердо знаю: разброд в мыслях, как разброд в солдатском строю, ведет к поражению государства. При мне его не будет.

– А я подумала вас попросить…

– Это уже вторая просьба, Екатерина Ивановна!

– Но я имею в виду самую мелочь.

– В чем же ваша мелочь заключается?

– Не найдется ли преподавательского места для господина Левицкого? Он восемнадцать лет преподавал в портретном классе, и только каприз Потемкина лишил его работы, бы же видели столько его работ, мой государь!

– Нет, такого места для него нет.

– Вы так категоричны, государь, что я теряюсь.

– Просто вы не все знаете, мой друг. Ваш Левицкий, в котором вы видите только живописца, на деле ярый мартинист. Он помогал заключенному в крепость Новикову.

– Которому вы справедливо вернули свободу.

– Но не доверие! И он принимал у себя дома сыновей Радищева.

– Который также вами освобожден.

– Но от этого ваш Левицкий не перестал быть мартинистом.

Петербург. Зимний дворец. Покои императрицы Марии Федоровны. Мария Федоровна, Е. И. Нелидова.

– Как долго вы заставляете себя ждать, Екатерина Ивановна! Это просто невыносимо!

– Государыня! Ваше императорское величество! Я бросилась к вам со всех ног, как только за мной зашел камер–лакей. Он подтвердит вам – я не замешкалась ни на минуту.

– Может быть, может быть, но время кажется мне настоящей обузой. Простите, если я оказалась несправедливой к вам.

– Мне вас простить, государыня? Как вы можете так подумать о своей верноподданной? Я вся к вашим услугам, ваше императорское величество.

– Не хочу скрывать – я никогда не любила и не могла любить вас, Екатерина Ивановна. Вы занимали в сердце государя то место, которое должно было принадлежать исключительно мне как супруге и матери.

– О государыня, только на правах самого верного друга вашего семейства.

– Подождите, подождите, Екатерина Ивановна, сейчас не до прошлых счетов. Повторяю – я никогда не любила вас, но и не могла не отдавать должного той сдержанности, с которой вы использовали возможности своего влияния на государя. Это заставляло меня мириться с вами, вашим постоянным присутствием во дворце.

– Государыня, я в отчаянии!

– Сейчас наступило время отчаяния, которое волей–неволей нас с вами объединит. И я прошу вашей помощи.

– Государыня, вы переоцениваете доброе отношение ко мне его императорского величества. Но во всяком случае располагайте мной по вашему усмотрению.

– Вы слышали о московских новостях?

– Что вы имеете в виду, государыня?

– Новые знакомства императора!

– Мне говорили москвичи, какое замечательное впечатление произвел на древнюю столицу Государь и как восторженно его встречали московские толпы. Но ведь в этом, государыня, вы и сами могли убедиться.

– Я говорю об этой московской девице. Вы обратили на нее внимание?

– На которую? Из того цветника, который всегда расцветал вокруг любезного и смеющегося государя?

– Вы уходите от ответа, Екатерина Ивановна! А ведь эта девица не могла не вселить тревогу и в ваше сердце.

– Государыня, я, право…

– Вы боитесь. Что же, я сделаю первый шаг, как он мне ни тяжел. Я имею в виду Анну Петровну Лопухину.

– Ах, эту…

– Значит, вы все же обратили на нее внимание. Не могли не обратить. Государь явно выделял ее среди всех остальных, не думал совершенно о толках, которые не могли не возникнуть. Сколько раз танцевал е ней, хотя ни вашим изяществом, ни вашей ловкостью она не отличается.

– Вы льстите мне, государыня…

– Вы не можете остановиться, Екатерина Ивановна, но вам придется это сделать. Государь решил перевезти в Петербург все это семейство.

– Я ничего не знала об этом.

– Как видите, император умеет быть скрытным даже в отношении таких старых проверенных друзей, как вы.

– И девица согласилась?

– О да. Сейчас идет настоящий торг о том, какие награды и должности получит ее родитель, чтобы утвердиться в Петербурге.

– Мой Боже…

– Кажется, щедрость императора способна удовлетворить потребности этого ничтожества. Зато там есть мачеха, которая хочет обеспечить особые привилегии.

– Привилегии мачехи?

– Нет, конечно, – ее аманта, который также должен быть перемещен в Петербург на соответствующую должность и оклад.

– И государь знает об этом?

– Еще бы! Не только знает, но постоянно торопит своих исполнителей с окончанием торга. Ему не терпится, как видно, увидеть новую придворную даму. В лице Анны Петровны, конечно. Мне трудно признаться в этом и притом именно вам, но я в отчаянии. Я в полном отчаянии. И если бы вы знали все подробности, как семейство Лопухиных готовится к своем новому положению при дворе. Это так ужасно, так оскорбительно!

– Ваше императорское величество! Государыня! Но что здесь могла бы сделать я? Что? Скажите мне!

– Плещеев говорит – вы же знаете, мне не на кого больше положиться, кроме собственного секретаря, – что вы могли бы обратиться к былому времени, к тем добрым чувствам, которые государь столько лет питал к вам, напомнить ему о них, постараться отвлечь его внимание от Лопухиных, показать весь их дурной тон, жадность, своекорыстие. Вы бы могли…

– О государыня, вы сказали «столько лет», но ведь эти долгие годы скорее всего и обратились против» былых добрых отношений. Старые вещи надоедают, государыня, что же говорить о чувствах!

– Но вы всегда были так преданы государю.

– Надеюсь, в этом никто не мог усомниться.

– Конечно, нет. Но вообразите себе: Лопухины уже собрали все вещи и мебель. Они даже подняли Иверскую икону.

– Иверскую Божью Матерь? Но почему?

– Чтобы отслужить дома напутственный молебен и перенести Владычицу через лежащую Анну Петровну. На счастье.

– И неужели вы думаете, государыня, что мои жалкие усилия могут чему‑нибудь помочь? Боже мой! Боже мой… Теперь я понимаю, почему мои ходатайства за самых достойных людей стали безрезультатными.

– Вы за кого‑то хлопотали?

– Всего лишь за художника Левицкого, чтобы вернуть его в Академию.

– И все равно, Екатерина Ивановна, я умоляю вас – действуйте, хоть как угодно, но действуйте!

Павел I – Е. И. Нелидовой.

Связи, существующие между нами, их свойство, история этих отношений, их развитие, наконец, обстоятельства, при которых и вы, и я провели нашу жизнь, все это имеет нечто столь особенное, что мне невозможно упустить все это из моей памяти, из моего внимания в особенности же в будущем…

Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. Н. А. Львов, Д. Г. Левицкий.

– На этот раз, Дмитрий Григорьевич, я к вам с вестию в высшей степени приятною. Сами убедитесь, что новая организация Академии еще принесет свои плоды.

– Этим плодом, Николай Александрович, по крайней мере будет то, что вы лишний раз загляните в мою келью.

– И полюбуюсь плодами кисти вашей, дорогой друг. Но все же прежде всего новости.

– Их даже много?

– Вообразите! Первая – что вице–президентом назначен Василий Иванович Баженов.

– Невероятно! После всего, что пришлось ему претерпеть и с московским Кремлевским дворцом, и с Царицыном. Впрочем, последнего творения его я не видел, но слышал самые восторженные отклики.

– И притом вполне справедливые. Такими зодчими Россия должна была только гордиться. И вот теперь справедливость восторжествовала. Может статься, не всем из профессоров академических придется сие назначение по вкусу: слишком независим нравом Василий Иванович. Но воля императора заставит примириться с просвещенным руководством сего гения.

– От души радуюсь и за зодчего, и за Академию нашу. Но вы сказали о нескольких новостях.

– Вторая покажется вам еще более невероятной: конференц–секретарем назначен наш Александр Федорович Лабзин. И хотя сам он от изящных искусств далек, тем не менее полагаю, откроет двери для возвращения другого нашего великого таланта – Левицкого. Сие представляется мне тем более вероятным, что принадлежите вы к общему кругу единомышленников, и если государь счел возможным доверить администрацию академическую одному из мартинистов, то почему бы не сделать того же и в отношении другого, куда более известного и заслуженного?

– Предположения, Николай Александрович, которые свидетельствуют только о вашей старой дружбе ко мне.

– Поживем – увидим.

– Вы ведь давно знакомы с сим достойным человеком?

– Можно сказать и так. Начало знакомства нашего совпало с моим уходом из Академии.

– Каким образом?

– Родился Александр Федорович в Москве, учился у Михаила Матвеевича Хераскова в Московском университете, отличных успехов достиг, помнится, в математике и древних языках. А лет шестнадцати вошел в кружок Шварца. Читали они тогда французских энциклопедистов и сличали мысли их со Священным Писанием.

– Полагаю, не в пользу французских философов.

– Пожалуй, но это не помешало Лабзину сделать отличные переводы «Женитьбы Фигаро» Бомарше и пиесы Мерсье «Судья», впрочем, и с собственными сочинениями в университетском журнале успехов достиг. Михайла Матвеевич его хвалил.

– Я помню, Лабзин государыню приветствовал какой‑то хвалебной одой.

– По возвращении ее из Тавриды. Стоит она у меня – вот: «Торжественная песнь на прибытие в Москву из путешествия в Тавриду». Сам ее перед государыней и читал среди прочих пиитов московских.

– Однако без особого успеха.

– Но почему же?

– Потому что никакой благодарности, тем паче назначения особо выгодного не получил.

– Но двор не забыл его, раз последовало нынешнее назначение.

– Счастье господина Лабзина именно в том, что двор о нем совершенно забыл. Иначе государь император ни за что не простил бы ему пиитических восторгов в честь покойной императрицы. Чем же занимался он все это время?

– Николай Александрович, вы запамятовали, что я не любитель подобных сплетен. Могу сказать лишь о том, что сам достоверно узнал. А знаю я, и тоже не первый год, супругу Александра Федоровича, предостойнейшую и всяческого восхищения достойную Анну Евдокимовну.

– Ведь за Лабзиным она вторым браком и сравнительно недавно.

– Недавно и притом Анна Евдокимовна на десять лет Александра Федоровича старше. Отец ее был связав с семейством Воронцовых, особливо с младшим братом княгини Дашковой – Семеном Романовичем. Воронцовы Анну Евдокимовну очень привечали и тогда, когда она с супругом своим первым в доме Михайлы Матвеевича Хераскова поселилась. Супруг ее, Карамышев, большим специалистом по горнорудному делу был.

– Карамышев! Да как же мне его не знать! И Анну Евдокимовну мне видеть доводилось. Тихая она была, неприметная и все больше Ивану Ивановичу Хемницеру, чем мне, благоволила. Любопытно, изменилась ли?

– Изменилась, Николай Александрович, очень изменилась. Нынче это особа пожилая, в каждом смысле достойная. Иной раз Александр Федорович младшим братом ее смотрится.

– Или сыном?

– Разве что потому, что Анна Евдокимовна частенько супруга наставляет, от опрометчивости удерживает.

– Да, к жизни светской она никогда не прилежала.

– А уж нынче тем более, потому ее одну в собрания ложи допускают.

– Так ведь запрет есть на присутствие дам.

– А для Анны Евдокимовны исключение сделано. Большим уважением она у всех мартинистов пользуется.

– И они давно поженились?

– Еще в 1794 году.

– Ну, это совсем недавно. Я полагаю, стоит потолковать и с Анной Евдокимовной, чтобы она подсказала своему супругу идею вашего назначения.

– Николай Александрович, прошу вас не прибегать к подобным методам – они унизительны.

– А разве существуют другие для занятия должностей в государственных учреждениях?

Петербург. Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий, А. Ф. Лабзин.

– Вы не были на последнем заседании ложи, Дмитрий Григорьевич, так позволил взять на себя смелость побеспокоить вас: не захворали ли?

– Настасье Яковлевне моей недужится, Александр Федорович. Не захотел ее дома на Агапыча одного оставлять.

– Дохтур был?

– Был. Чахотки опасается.

– Вот уж не дай Господь! Да с чего бы? На здоровье Настасья Яковлевна, сколько мне от Анны Евдокимовны известно, никогда не жаловалась, все за вас опасалась – не перетрудились бы, огорчений каких не испытали.

– Да, послал мне Господь в лице супруги моей подлинное благословение. Сколько лет мы уж вместе, а слова резкого от нее не слышал – все шуткой да лаской. О доме заботится, теперь внуков выхаживает. Вот только случилось – простыла, от нашей Агаши ворочаючись. Кашель забил. Дохтур и стал опасаться.

– Я Анне Евдокимовне скажу, чтобы приехала. Может, снадобий каких потребуется, трав, варений – у нас их полон дом. Анна Евдокимовна иной знахарки не хуже лечить умеет, а о вас с Настасьей Яковлевной, сами знаете, всегда сердцем болеет.

– Благодарю вас, Александр Федорович, только себя не утруждайте. Мало у вас дел академических да и по ложе.

– Так и вас, Дмитрий Григорьевич, я, чай, не в гостиной застал – в мастерской. Вижу – портрет новый. Никак графини Протасовой–старшей.

– Ее и есть. Анны Степановны.

– Чудны дела твои, Господа! Ведь столько вы от покойной императрицы претерпели, от Большого двора и вовсе отстранены были, а тут самое что ни на есть доверенное лицо государыня и вашей кисти портрет иметь пожелала. Так сама к вам и обратилась?

– Почти. Но все же без протекции не обошлось. Представлен‑то я графине давным–давно был, но к услугам моим она и вправду не прибегала.

– Помнится, Протасова не так просто ко двору государыни попала, кто‑то из людей случая присоветовал.

– Так и есть. Анна Степановна двоюродной племянницей графу Григорию Григорьевичу Орлову приходится. Он племянницу во дворец и ввел.

– А когда его «случай» кончился?

– Тогда уже Анна Степановна необходимой императрице сделалась. Покойная государыня без нее никуда. И в карты играть, и за столом, и в беседе с самыми доверенными лицами.

– Даже через обиду свою государыня преступить сумела.

– С Григорием Орловым? Да, обида великая была. Граф, когда я его портрет уже в немолодых летах писал, все опасаться продолжал. Не верил, что супруга его чахоткой умерла – об отраве вспоминал, о кознях придворных.

– И что же граф Григорий волю чувствам своим дал, полагал, это ему с рук сойдет?

– Любовь не рассуждает, Александр Федорович, а граф Григорий Григорьевич к кузине своей такую склонность почувствовал, что с чувством своим и скрываться не стал. Прямо все императрице и изъяснил.

– Безрассудство какое!

– А по мне – честность. Что ж ему было обожаемую повелительницу и благодетельницу обманывать, коли сердце к другой тянется. Государыня его, сам говорил, словом не упрекнула, невесте приданое богатейшее выдала, свадьбу во дворце играть велела, сама невесту к венцу убирала.

– Сила духа не женская, ничего не скажешь.

– Кто скажет, Александр Федорович: то ли сила душевная, то ли сила отчаяния. Очень «государыня к Григорию Григорьевичу благоволила. На молодую графиню глаз не могла поднять.

– А какова была собой супруга графа? Мне ее застать не довелось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю