Текст книги "Скрытые лики войны. Документы, воспоминания, дневники"
Автор книги: Николай Губернаторов
Соавторы: Григорий Лобас,Виленин Пугаев,Любовь Аветисян
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
«Вы там были, майор?..»
Из дальних странствий возвратись…
Отвоевав свое, отслужив в Войске Польском, поработав в военной миссии на «Диком Западе» и на границе ГДР – ФРГ, в конце 1951 года я получил назначение на должность начальника штаба дивизиона артиллерийского полка РВК – резерва Верховного Главнокомандования – в Калинине.
Едва принял дела, путем и не освоился – направили на несколько месяцев в Высшую школу офицеров артиллерийских штабов.
Жизнь слушателя хороша беззаботностью: лекции, самоподготовка, личное время (театры, кинотеатры, библиотеки – Москва рядом). На государственном коште.
Циклы лекций – по специальности. Среди них – военное искусство. Ряд лекций этого цикла читал полковник, доктор военных наук из Академии Генерального штаба. Интересно читал, скрупулезно и блестяще делая анализ победных и некоторых неудачных стратегических операций в минувшей войне.
Среди неудачных разбирались: операция 2-й ударной армии на Северо-Западном фронте, операция 51-й армии в Крыму, Балатонская операция в Венгрии. После разбора причин последней неудачи я задал вопрос:
– Товарищ полковник, а каковы причины неудачи прорыва конно-механизированной армейской группы генерала Плиева на Будапешт осенью 1944 года?
Лектор опустил глаза на кафедру, задумчиво осмотрел аудиторию. Наконец остановил взгляд на мне, вставшем из-за стола.
– На этот вопрос, майор, я отвечу вам во время перерыва. Подойдите ко мне.
Подошел.
– Вы там были, майор, в период проведения упомянутой вами операции? – спросил он.
– Так точно. Участвовал, товарищ полковник.
– Зачем же вы задаете такой вопрос?..
– Затем, что я должен уяснить для себя наконец причины трагедии, постигшей нас тогда…
– Вы из пострадавших тогда?
– Пострадавшими были все, участвовавшие в той операции, – мы понесли большие потери… Судам: военно-полевым, трибуналам, судам офицерской чести – было предано одиннадцать офицеров только в нашем корпусе. Главным образом, из тех, кто командовал группами при боях в окружении, выводил группы из окружения.
– Извините, сколько вам лет, майор?
– Двадцать шесть.
– И уже – майор!..
– Еще только майор, товарищ полковник… Сейчас я был бы уже в вашем звании… Я представлен к очередному званию… Но сейчас самое главное не в этом, а в том, как я уже сказал, чтобы понять причины того, что произошло восемь лет назад. Кто виноват в этом? Около девяноста тысяч в окружении! В победном 1944-м!..
– Война, вообще, трагедия… Всеобщая трагедия. Не так ли? Давайте… простите, как вас величать?… Давайте, Виленин Григорьевич, встретимся у меня в гостинице и потолкуем. Мне тоже интересно будет услышать от очевидца… Перерыв заканчивается, извините.
Разговор с Сергеем Дмитриевичем состоялся вечером того же дня. Собеседником он был интересным – прекрасно информированным, профессионально эрудированным. Но… так получилось, что рассказывал больше я. Так он повернул беседу.
От него же я получил сведения о ряде моментов, о которых раньше просто не знал. О некоторых из них догадывался – не больше того. С.Д. поведал, что на начальном этапе – при прорыве в районе города Дьюка – операция замышлялась как частная, имеющая целью дезорганизовать, нарушить управление частями 3-й венгерской армии. Когда же нашу группу «постиг успех», превзошедший ожидания командования фронта, последнее решило развить этот успех. Однако сил и средств для осуществления этого оказалось недостаточно.
Ставка Верховного Главнокомандования основные резервы отряжала прежде всего 1-му Украинскому и 1-му Белорусскому фронтам, ведущим бои в Польше и готовящимся к ударам на краковском, катовицком, лодзинском и познанском направлениях – направлениях, угрожающих собственно Германии. Согласование замысла командующего фронтом со Ставкой ВК post factum ни к чему не привело: в дополнительных резервах было отказано, а своих не хватало. Так что после форсирования нами Тисы операция наша перешла в фазу авантюрную: «авось и выйдет», «смелость города берет» и т. п. На завершающем этапе – в период боев в окружении, обратного прорыва – наша группа, оказывается, вообще была уже «списана со счетов»…
Знать бы мне это тогда, в 44-м, порешил бы я того эсэсовского генерала, положил бы своих братьев-славян в братскую могилу и стал бы Героем…
Г. Т. Лобас
Солдатский дневник
Литературная запись Валерия Мясникова
Григорий Тимофеевич Лобас (1921–1997) – кубанский казак, фронтовой разведчик, воевал с первого дня до конца Великой Отечественной войны. На фронте вел дневник, хотя это было категорически запрещено. Часть дневников сохранилась и с комментариями автора публикуется в этой книге благодаря журналисту В. Ф. Мясникову.
После войны Г. Т. Лобас работал шофером в местном рыболовецком колхозе, имел большую дружную семью (две дочери, два зятя, трое внуков), умер в 1997 году.
Воскрешение правды
Две толстые тетради с остатками черного дерматинового переплета и пожелтевшими, рассыпающимися по углам листами… когда они впервые попали в мои руки, я долго привыкал к мысли, что на этих полуистлевших страницах химическим карандашом писал солдат в 1943–1945 годах.
Аккуратно переворачиваю листы, а с их краев, словно мишура, сыплются кусочки бумаги с фиолетовыми буквами и даже целыми словами, из которых сложились два труднопостижимых года между жизнью и смертью. Да, это – дневник рядового той войны. Казалось бы, какие причины для особых волнений? Солдатские письма военного времени можно увидеть под витринным стеклом многих краеведческих и школьных музеев. А уж боевых эпизодов, подробностей фронтового быта достает и в художественной, и в мемуарной литературе. Сейчас мы, люди послевоенных поколений, считаем, что о той войне знаем почти все…
И тем не менее и сегодня ни в каком музее не увидишь столь обнажающего фронтовую действительность документа. Потому что и сегодня еще никто из авторов мемуаров (а среди них, как правило, нет рядовых) не решился сказать то, что записано рукой разведчика Григория Лобаса шестьдесят лет назад. Уж слишком в необычном, точнее сказать, непривычном для нас свете предстает Великая Отечественная война с его слов. Принять такую войну сразу трудно. Трудно не только тем, кто, пройдя через нее, зная ее и такой, тем не менее в печати и на трибуне никогда не выходил за рамки «массового героизма», «беззаветной преданности» и «стойкости».
Трудно принять войну Григория Лобаса и нам, родившимся после нее и знавшим о ней только то, что освящало ее, только то, что порождало трепетное отношение к отцам-командирам всех рангов, к преимуществам и достоинствам Страны Советов.
Солдатский дневник разрушает многие святые для нас понятия. Воспроизведенная в нем война поражает цинизмом, обнаженностью страстей и нескрываемой болью. Я думаю, что солдатская правда поможет нашему современнику в трех значительных обретениях.
Первое. Нельзя идти к правде через фарисейство. Оно не может быть оправдано никакими высокими целями. Наш современник знает об одном из самых трагических периодов истории своей страны во многом из учебников и воспоминаний маршалов, генералов, командиров различных степеней, если не всегда конъюнктурно написанных, то практически всегда конъюнктурно отредактированных. И сегодня уже нельзя лишать права знать о войне из уст простого солдата. Правда, не приспособленная к официальным установкам и оценкам авторитетов, возвращает современнику утерянное доверие.
Второе. Мне кажется совершенно несостоятельным распространенное мнение, будто невозможно прийти к пониманию высоких целей и моральных ценностей через материал, воспроизведенный на уровне обыденного сознания. Вспомним об исторической онтологии – учении об основах бытия. Убежден, что страшные и безобразные натуралистические картины в восприятии рядового солдата, не имевшего понятия об онтологии, тем не менее стоящего к истине зачастую ближе, чем иные всеобъясняющие философы, помогут современнику сделать свой непредвзятый нравственный выбор. И выбор этот будет не в пользу войны, не в пользу насилия, не в пользу бездушия и бездуховности.
И, наконец, третье. В дневнике немало таких мест, которые истинному патриоту и просто совестливому человеку невозможно прочесть вслух. Но сколь бы однозначными ни показались суждения и поступки автора дневника, проницательный читатель увидит главное: нравственная позиция простого русского солдата, его отношение к Отечеству являют собой тот глубинный, неодолимый патриотизм, о котором русский писатель и мыслитель Василий Розанов сказал так: «До какого предела мы должны любить Россию?.. До истязания самой души своей. Мы должны любить ее до «наоборот нашему мнению», «убеждению», голове. Сердце, сердце – вот она любовь к родине – чревная».
Как же воскрес солдатский дневник из полувекового забвения?
Однажды, в 80-х годах, на пороге дома моих родителей в Севастополе появился пожилой человек. Он сказал, что знает их сына по двум книгам очерков и поэтому решил передать для него записки своего брата. Это был Павел Тимофеевич Лобас, который с 1945 года хранил тетради брата Григория у себя. Когда один раз в год – 9 мая – у него за столом собирались однополчане-фронтовики, они всегда просили Павла Тимофеевича почитать эти записки. Слушали, смеялись, горевали и вспоминали тот, другой лик войны, о котором сами они тоже никому и никогда не рассказывали. «Вот если бы все это опубликовать…» – неизменно говорили фронтовики, но никто из них даже мысли не допускал, что такое возможно.
Так дневники Григория Лобаса оказались у меня, корреспондента газеты Черноморского флота «Флаг Родины», где я проработал до 1985 года.
Ознакомившись с дневником, я поехал к его автору – Григорию Тимофеевичу Лобасу в приазовскую станицу Гривенскую. Честно говоря, очень опасался, что старый солдат испугается своих фронтовых откровений и не решится вместе со мной еще раз прочесть свои записи, но теперь уже – и между строк. К счастью, мои опасения оказались излишними. У бывшего разведчика сохранилась цепкая память, открытый взгляд, военная прямота. Очень часто, не стесняя себя в выражениях и сравнениях, он говорил так решительно и твердо, словно казацкой шашкой отсекал ложь от правды. Жизнь он прожил такую, в которой ему, кроме доброго имени, нечего терять. До войны рыбачил с отцом на Азове, после войны и до 19 апреля 1981 года, когда исполнилось шестьдесят, шоферил в местном рыбколхозе. В 1947 году у Григория Тимофеевича и Марии Ивановны здесь же, в Гривенской, родилась дочь Нина. Спустя шестнадцать лет в их семье появилась двухмесячная Наташа, которую они подобрали ночью на одной из станичных улиц и назвали своей дочерью. Потом дочки выросли, вышли замуж, родили внуков.
Однако с каждым днем, словно мартовский снег, таяло здоровье, напоминали о себе фронтовые раны. А ранен Григорий Тимофеевич трижды. Кстати, с ранениями совпадает и количество наград: два ордена Отечественной войны I и II степени и медаль «За отвагу».
Привез я с собой в Гривенскую не только полуистлевшие тетради, но и с большим трудом восстановленный и отпечатанный текст. Из-за утраченных уголков страниц и выцветших чернил (автор иногда изменял химическому карандашу) не все удалось разобрать дословно, многие места в записях были просто непонятны, требовали расшифровки. Поэтому решили так. При включенном диктофоне читаем восстановленный текст, и попутно Григорий Тимофеевич комментирует свои краткие записи и отвечает на мои вопросы о том, что осталось между строк. Именно в таком порядке я и воспроизвожу весь материал: текст дневника и комментарии к нему автора. Часто хронология событий нарушается. Дело в том, что сохранились записи только с 11 сентября 1943 года, а дневник был начат зимой 1942-го. Поэтому пришлось расспрашивать Григория Тимофеевича о том, что произошло до сентября 1943 года, об отношении автора к отдельным событиям военной поры в связи с упоминающимися в дневнике эпизодами. Иногда аналогии и воспоминания значительно отдаляются от основного повествования, но их кажущаяся фрагментарность в конечном счете служит воссозданию целостной картины жизни, быта, настроений рядовых солдат войны через восприятие одного из них.
Первые неизбежные вопросы:
– Как появилась идея вести дневник? Ведь, насколько известно, во время войны это было категорически запрещено. Где хранил тетради? Попадали они в руки командиров? Как к этому относились товарищи и как удавалось делать записи почти каждый день?
Рассказывает Григорий Тимофеевич Лобас:
– Зимой 42-го под Сталинградом взяли контрольного пленного. У ефрейтора никаких важных документов оказаться не могло, поэтому никто не обратил внимания на толстый блокнот, который я тут же конфисковал и показал переводчику. Это был дневник. И что меня поразило: бои почти не прекращались ни днем, ни ночью, а записи ефрейтор делал каждый день. Может быть, он меня и подтолкнул к этой идее… Хотя толком объяснить, почему я стал вести дневники, не смог бы тогда и не могу сейчас. Просто была тетрадь, была полевая сумка, где ее можно хранить, и был химический карандаш. Как в блиндаже согреюсь, так под видом письма домой начинаю писать. Чтобы тетради не попали в плохие руки или к командирам, я всегда носил их при себе – даже когда ходил в разведку, за «языком». Но разведчики в это время сами, случалось, становились «языками», и тетради, таким образом, могли оказаться у немцев. Поэтому я многие подробности в дневник не заносил. Писал намеками или условными сокращениями.
В моем отделении все следили за тем, как я делал записи, и к вечеру обязательно кто-то напоминал: ты не забыл записать? Во время сильных боев или длительных марш-бросков вести записи каждый день, конечно, не удавалось. При первой возможности мы с ребятами восстанавливали события всех предшествующих дней. Иногда записи делали самые близкие друзья из моего отделения разведки: Шитиков, Лозуков, Шуралев, Коба. Лозуков и Шуралев до Берлина не дошли, погибли. Шитиков погиб уже в Берлине. Следы Кобы после войны затерялись. Все вместе берегли тетради от командиров, а особенно от нашего особиста. Однажды командир взвода, которого все называли Ванька-взводный (фамилию его не помню, звали Иваном), углядел-таки. Подходит ко мне, когда рядом никого не было, и предупреждает: «А ты, Лобас, не боишься со своей тетрадкой попасть куда-нибудь далеко?» Нелюдимый был этот Ванька-взводный, все как-то сам по себе, молчал. Понадеялся я, что никому не скажет, и пообещал выбросить тетрадь. Не знаю, от него или от кого-то другого узнал-таки о моих тетрадках начальник особого отдела нашего полка. Можно только предполагать, что было бы со мной, а дневники, конечно, пропали бы навсегда. Но помогли обстоятельства.
Как раз в это время, летом 43-го, мы находились на отдыхе в одном украинском селе. Постирались и развесили мокрую одежду на плетень. А тут бомбежка. Хата горит, плетень тоже загорелся, и вся одежда наша, конечно, сгорела. Осталась у меня одна полевая сумка, с которой я даже голый не расставался. Пока старшина после бомбежки искал нам одежду, решил написать домой письмо. Ну и написал в письме: «Лежу голый…» На следующий день вызывает меня особист капитан Трусов: «Ты почему пишешь в тыл, что в армии ты служишь голый?» Я ему все объяснил. Тогда он говорит: «Мне стало известно, что ты ведешь какие-то записи. Где они?» Если, думаю, буду отпираться, все равно дознается и арестует меня. Решил сознаться, а потом «чистосердечно» сообщил, что тетрадь сгорела вместе с одеждой под тем плетнем. Особист поверил и больше не приставал. Не думал я тогда, что Трусов вспомнит о моем дневнике через два года, уже после войны.
В июне 45-го долечивался я в харьковском госпитале. Точнее, это был совсем не госпиталь, а какой-то техникум. Раненых и искалеченных тогда столько было, что нас размещали во всех школах, техникумах, институтах… Однажды во дворе встречаю капитана Трусова, на костылях, без ноги. Обрадовался он мне, как родному: «Гриша, мне с тобой поговорить надо. Нет ли тут укромного местечка? Выпивку беру на себя». Была у меня тогда кралюшка Маруся. Пошли к ней на квартиру. Выпили. И когда остались наедине, он мне предлагает:
– Посвидетельствуй в том, что во время боев ты видел, как я поднимал солдат в атаку… И вот, когда в очередной раз я поднимал роту или, нет, лучше батальон, меня ранило в ногу.
Я ему:
– Какая атака? Когда поднимал? Я ничего не видел. Тем более что меня ранило раньше, чем вас.
– Да кто будет разбираться, раньше или позже. Главное, что ты видел и можешь подтвердить…
Тогда я подумал, что Трусов говорит все это несерьезно, по пьянке. Он правда сильно пьяный был. Но через два дня снова нашел меня в техникуме: «Ну как, подтвердишь?» Как я мог подтверждать, если встречался с Трусовым только в штабе полка, а на переднем крае его ни разу не видел. Вот тогда Трусов и вспомнил про мои дневники. И так мне стало муторно на душе. Если бы ни рана в спине, брызнул бы я ему, чтобы костыли в разные стороны… У меня это не задерживалось. В общем, послал его – на том и расстались. Но, очевидно, Трусов никуда не докладывал о моих дневниках, потому что ни в госпитале, ни потом никто меня по этому поводу не вызывал.
Когда меня ранило в последний раз, под Берлином, тетради остались у Амоса Шитикова. После того, как погиб Шитиков, они оказались у Мишки Роговского – водителем у нас служил. Он-то мне и написал в госпиталь, что они у него. Я, как вылечился, сразу поехал к Роговскому в Донбасс, забрал тетради и переправил их брату Павлу, который в то время служил на флоте в Севастополе. О нашем разговоре с капитаном Трусовым в харьковском госпитале я не забыл…
Далее воспроизводится текст дневника с сохранением авторской орфографии и пунктуации. Встречающиеся в тексте многоточия – это не редакторские сокращения, а пропуск не восстановленного текста или ненормативной лексики.
Валерий Мясников
Учеба в тылу
«11 сентября 1943 г. Курская обл. с. Борысовка Сегодня я покидаю 549 осб в котором прослужил с 1941 г. 25 мая Жаль розтаваться с друзями с которыми прошол с Польши до Волгы А особенно жаль земляка Скицкого Мишку Все нас провожали со слезами на глазах хотя никто и не плакал С Мишкой я простился в санчасти так как он не смог выйти меня проводить он больной бледный как свеча Я пян ели на ногах держусь барахло гоню На сегодня все машына ожыдае»
Комментарий Г. Т. Лобаса:
– Чтобы объяснить, почему перед войной я попал в этот необычный 549-й отдельный саперный батальон, рассказ надо начинать с дедовских времен.
Отец мой Тимофей Павлович Лобас – из кубанских казаков. А мать Гликерия Алексеевна – из иногородних. Ее отец Алексей Алексеевич Беспалько был красным партизаном. Когда в 1920 году в станицу пришли десантировавшиеся в Приморско-Ахтарской улагаевцы, кто-то из местных казаков, которые не любили иногородних, выдал деда. Его повесили. Сейчас во дворе нашей гривенской школы стоит памятник, на котором высечены фамилии тринадцати партизан, казненных в 1920 году улагаевцами. Первая фамилия на памятнике «А. А. Беспалько». Мой отец часто жалел, что не успел спрятать тестя в плавнях.
А позже в нашу семью пришла еще не одна смерть. Из девятерых детей нас выжило четверо – только те, кто родился до 1928 года. Остальные померли в «изобильные» сталинские годы от голода. И когда в 37-м отца арестовали, никто не вспомнил, что он из семьи красного партизана, что у него – бригадира гривенского рыбколхоза – умерло пятеро детей. Какой же он враг народа? В ту ночь арестовали и его родного брата. Павло Павловича Лобаса, тоже бригадира рыболовецкой бригады. А наутро – еще троих их братьев. Вырубали род под корень. Всего за два дня из Гривенской забрали человек 200 – станица и тогда уже была большой. За что забрали и куда их увезли, никто не знал. Только перед самой войной в станицу приезжал представитель прокуратуры и сообщил матери: «Ваш муж осужден без права переписки». Мать спрашивает: «На сколько лет?» Ответ был такой: «На много, так на много, что можешь снова выходить замуж». И только в годы первой реабилитации, после смерти Сталина, мы получили официальное извещение о том, что «Тимофей Павлович Лобас умер в 1944 году в тюрьме от кровоизлияния в мозг». Какая же это реабилитация?..
После ареста отца мне было очень трудно. И не потому, что пришлось бросить школу и идти на Азов рыбачить. Я стал сыном «врага народа». Многие со мной не здоровались, не разговаривали. Затравили меня как волка. Вот тогда я и научился без спросу бить по морде. В армию со своими сверстниками не пошел. Как сына «врага народа» меня не брали до особого распоряжения. И взяли только в марте 41-го. Но таких, как я, в боевые части не направляли. В Новороссийске из нас сформировали особый 549-й саперный батальон. Процентов на тридцать батальон состоял из чеченцев. Было в нем много немцев, эстонцев, греков… В общем, все – «опальные стрельцы», батальон отступал из Польши до Волги….
– Почему «из Польши до Волги»?
– Западные области Украины, присоединенные в 40-м году, тогда называли Польшей. Местные жители так и говорили: «Наша Польша». 8 июня наш батальон выгрузился на станции Ожени – это километрах в 120 западнее Шепетовки. Жители встречали нас хорошо. Была как раз Троица. К нам подходили разнаряженные в национальные одежды украинцы, поздравляли с праздником, угощали. Но вскоре все резко изменилось. В то время ходили слухи, что ожидаются крупные маневры. Это чепуха, что мы не готовились к нападению немцев. В июне нагнали в Западную Украину тучи войск. В каждом селе стояла часть. Особенно много было кавалерии. В то же время призвали на службу мужчин из местных областей, что вызвало бурное недовольство местных жителей. Когда потом мы в беспорядке отступали и встречали группы этих мобилизованных западноукраинцев, они нам говорили, что своих комиссаров они уже «забили». Если же встречали русских – они их называли: «москаль, курва засрата», они их тут же убивали. А нас, кубанцев, спасал украинский диалект – «Польща» принимала нас за жителей Восточной Украины. С тех пор мы, кубанцы, старались держаться вместе. В этом же саперном батальоне провоевали два года, поэтому и расставались со слезами. Земляк на фронте был роднее родного брата.
– Почему пришлось расставаться? Куда вас провожали?
– Тогда приехали в наш батальон «покупатели», агитировали в разведку. Но не всех. Вызывали по одному, кого укажет командир роты. Я сразу согласился и мой друг Мишка Скицкий. Тогда в 234-й фронтовой запасной полк кубанцев попало немало. Однако впоследствии я остался только с одним земляком – Гришкой Ляхом из станицы Ивановской.
– Гришка Лях и Мишка Скицкий тоже были сыновьями «врагов народа»?
– Лях – нет, а Скицкий – да. С Мишкой мы выросли в одной станице. Он так и прошел всю войну в этом батальоне, который уже после первых потерь и пополнений перестал быть «особым». На фронте Скицкий стал коммунистом – ему удалось скрыть, что он сын «врага». О вступлении в партию мы с ним говорили не раз. Но я отказывался: «Знаешь, Мишка, скрывать что-нибудь – подлое дело. Как бы нам потом не было то же самое, что нашим батькам…» Закончил войну Скицкий на Японском фронте, имел много наград, даже такой редкий в военное время орден, как «Знак Почета». Вернулся в Гривенскую, был рыбинспектором, потом капитаном сейнера. А когда партийным властям стало известно о его «вражьем» прошлом, Мишку вызвали в райком. Приехал он туда выпивши и бросил партбилет на стол: «Раз мои боевые заслуги для вас ничего не значат, то и эта книжка для меня теперь тоже ничего не значит…» Спасло Мишку то, что времена уже были хрущевские, да старый его друг директор рыбзавода помог. Отделался он только исключением из партии. Но до пенсии доработал капитаном-бригадиром. Умер в 1986 году.
«12 сентября Прибыли в новую часть 234-й ФЗСП в село Красная Яруга и ночую здесь в одной вдовушки у которой вшей набрался столько что я за всю солдатскую жизнь не видел больше примерно 1 000 000 било 13 сентября Идем в село Святославку – 5 км от Красной Яруги Шли целый день Через каждые 200 метров привал и сплошная пянка Пришли к вечеру и меня направили в минбат з другом Лях сним же в эту ноч попали на губу»
– Почему так много пили?
– О, солдат не упускал ни одну возможность выпить. Какие еще радости ему на этом свете оставались? Тем более когда ушел с передовой. Все, что было на передке – грязь, холод, кровь, смерть, – все заливали водкой. Больше нечем душу согреть. А ведь от передка далеко не уйдешь. Может статься, что завтра уже не выпьешь – и твою долю разделят на других.
– Почему попали на «губу»? Что собой представляла фронтовая гауптвахта?
– В 234-м запасном полку нас с Ляхом направили в учебный минометный батальон. Мы, конечно, не думали начинать учебу здесь с гауптвахты. Но такая вышла история. Вечером этого дня надо было свое солдатское барахло сдавать в «вошебойку» – так мы называли дезинфекционные камеры. У Ляха новая шинель, которую из «вошебойки» уже не получишь, поэтому он отказался ее сдавать. А дезинфектор стал силой отнимать. Началась потасовка. У меня для хорошей драки все данные были: сила, рост, а главное, опыт – в станице с 37-го хорошую школу проходил. Тут я Ляха быстро отбил. Нас двоих посадили в курятник – это и была фронтовая гауптвахта. А на передке гауптвахт не было.
«14 сентября Жарю вшей которых набрался в Красной Яруге Жаричка проходит с успехом и я возращаюсь без автоматчиков»
– Ночь провели в курятнике на холоде и помете. Конечно, без сна. Теперь пришлось уничтожать вшей без «вошебойки», на костре, чем всегда занимались на передке. Выворачиваешь одежду наизнанку – и держишь над прогоревшим костром. Не над пламенем, чтобы не сжечь, а над жаркими углями. Главное, надо хорошо прожарить швы. И если слышишь потрескивание, значит, они, подлые, жарятся. Конечно, это дезинфекция примитивная, но в основном ей спасались. Летом клали одежду на муравейники. За несколько минут муравьи растаскивали всех вшей. На передке, если позволяли условия, этим занимались чуть ли не каждый день. Какая баня под пулями да под снарядами? Поэтому белье не снимаешь с себя, пока оно на тебе не порвется. Правда, старшина иногда привозил смену. Но менять никто не хотел, потому что перед отправкой на передовую всегда выдавали новое белье, а на смену привозили застиранное рванье. На вшивость проверяли регулярно. Рубаху на спине заворачиваешь, подходит санитарка и смотрит в основном швы под мышками. В затишье на передке, бывало, организованно варили вшей. Ставили на огонь бочку из-под бензина, кипятили в ней воду, а перед тем, как бросить в бочку белье, каждый связывал свое тугим узлом – чтобы не потерялось. У кого белье было подлое, тот бросал сразу. А потом, когда бочку с этим грязным, вонючим варевом опрокидывают на траву, все набрасываются, как озверевшие собаки, и каждый спешит палкой вытащить свое, чтобы кто-то не умыкнул. Случалось, эти палки и по головам ходили. Зато потом смеху было! Белье-то сварено грязным и после этого не постирано. Оно становилось пятнистым, как маскхалаты.
«15 сентября Хоздень строим нары а под вечер часть ребят отправляют на фронт»
– А каким был фронт в июне 1941-го? Первый бой? Первая кровь? Первая смерть?
– Первая смерть, которую я увидел, глупая. 22 июня или, может, днем позже был отдан приказ: из расположения части не отлучаться. А нашему военврачу зачем-то понадобилось в соседнее село. На улице встретил его патруль. Он через плетень – и убегать. Солдат выстрелил. Пуля попала в позвоночник, и сразу наповал. Не понимал я иных наших. В своего же, да в безоружного, пульнет, не задумываясь, как в мишень. А в немца долго целиться будет… Война началась для меня первым боем 27 июня. Ночью с 21 на 22 июня услышали в отдалении стрельбу, видно было зарево. Никакого значения этому не придали. Все думали, что начались маневры, о которых так много говорили накануне. В пять или в шесть часов утра 22 июня нашу роту построили и командир роты Кравченко объявил: началась война. Хотя от командования не поступало никакой информации. Наш ротный Кравченко к такому заключению пришел сам и сделал объявление о начале войны без чьего-либо позволения. Мы доверяли своему ротному. Он финскую прошел. Запомнились его слова: «Знаете, почему победили в этой войне? Да мы своих бойцов положили больше, чем в Финляндии жителей. Все огневые точки солдатскими телами закрыли». Какая была первая реакция? Я бы сказал, спокойная. Между собой говорили: «Ну что, хлопцы, воюем? Воюем…»
В тот день нам выдали по пятнадцать патронов к нашим трехлинейкам, еще и предупредили, чтобы все стреляные гильзы сдавали старшине. А когда стали отступать, уже многих потеряли убитыми и пленными, все смешалось, мы сутками оставались голодными. Однажды солдат наш, помню, Сашкой его звали, такой шустрый, пронырливый, решил зайти в село, выпросить хоть какой еды. А в селе его патруль поймал: «Откуда ты?» Сашка отвечает: «Немцы нас разбили, есть нечего…» В комендатуре, куда его отвел патруль, на Сашку набросился сам комендант: «Откуда немцы? Ты что, спятил? Паникер, трус!» Первое официальное объявление о войне мы услышали, когда вовсю уже бежали на восток. На одной танкетке была включена рация, танкисты выставили шлемофон с наушниками. По радио выступал Молотов. Если бы не Кравченко, первый бой пришлось бы принять, не зная о том, что началась война.
Не называя войну войной, а лишь «боевыми действиями», политруки в первые дни стремились поднять наш боевой дух. Часто собирали нас на беседы и выкрикивали, что на одном направлении наши войска продвинулись на 150 километров, на другом – еще больше. Но мы им не верили. Через нас шли в тыл раненые. Они говорили правду.
А первый бой случился около станции Ожени, рядом с аэродромом, строительство которого наш 549-й отдельный саперный батальон уже заканчивал. На него и приземлились с десантом большие немецкие самолеты. И кстати, весьма необычным способом. У каждого под крыльями были прицеплены маленькие танкетки на колесном ходу, которых я потом никогда не видел.
Вооружена такая танкетка одним станковым пулеметом, а броневым щитком прикрыт только механик-водитель. Самолеты садились на эти танкетки как на свои шасси, потом отцепляли их. Мы в лес побежали. А танкетки и пешие немцы – за нами. Как резанули из пулеметов и автоматов, мы сразу попадали. Немцы что-то орут, стреляют, а среди наших – тишина. Никто не крикнет, не ойкнет, как вроде бы никого еще не задело. Тут командир роты Кравченко кричит: «Хлопцы, не бойтесь, он разрывными стреляет». А разрывная пуля в лесу солдата редко доставала. Она как за первую веточку зацепится, так сразу разрывается. Поэтому нас только корой обсыпало.