355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин » Оула » Текст книги (страница 2)
Оула
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:09

Текст книги "Оула"


Автор книги: Николай Гарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

Гроза улеглась также внезапно, как и началась. Избитые, поверженные на пол, измятые и перепачканные свежей кровью «шпионы» не подавали признаков жизни.

– Вот так бы вам воевать…, ордена некуда было бы вешать, – тихо и устало проговорил усач и принялся поднимать Мишку. Все молчали, стараясь не смотреть друг на друга. Усаживались кто куда, успокаивая дыхание, лезли в карманы за новым куревом и долго, просыпая махорку под ноги и на тех, кто лежал на полу, крутили дрожащими руками самокрутки.

– Какой же Мишка – шпион?! – укладывая раненого на скамейку, говорил Степан. – Вы, что же забыли, как он роту вывел из окружения!?.. А «Красного Знамени» – за что? А за что, такой молодой, и уже замкомвзвода? Вы просто от зависти и страха ожесточились, от неумения воевать….

– Погоди Степан, ты тоже что-то уж больно усердно нянчишься с пленным!? Вон и в машину его определил, и сидишь рядом, и, небось, слышал, и знаешь, о чем они шептались?.. А!? – лейтенант говорил охрипшим голосом, придерживая одной рукой раненый бок.

– О чем они говорили – не ведаю, товарищ лейтенант. А вот то, что Мишка родом из этих краев – знаю, – все удивленно вскинули головы и уставились на пожилого санитара. – Когда он попал к нам в медсанчасть, я документы его смотрел. Он по национальности – карел, то есть с Карелии. Стало быть, соседи они с финнами. И я так понимаю, что и предки их родственные. Отсюда и схожесть языка.

– Как это так, схожесть языка? – недоуменно проговорил кто-то из раненых.

– А так. Ты вон служил на Украине и гарно с дивчинами балакал, уговаривал, пел им, небось, как соловей. И они понимали тебя, как и ты их.

– Нет, о чем же Мишка мог говорить с пленным? – не унимался лейтенант, время от времени затягиваясь цигаркой, спрятанной в дрожащем кулаке.

– Да о чем могут два земляка говорить? – санитар приводил Михаила в чувства, разнося по кузову резкий лекарственный запах. – Ну что сидите, идолы, помогайте, берите финна. Вон сколько крови потерял. Перебинтуйте его и положите. У него пулевое ранение на вылет, можем и не довезти парня! – Степан уже прикрикивал на своих коллег санитаров.

Те и впрямь, точно ждали команды, кинулись к неподвижному пленнику и засуетились над ним.

– Шпионы! – продолжал ворчать Степан, возясь с раненым. – Сами-то от каждого пня в лесу шарахаетесь. Боитесь по малой нужде из землянки выскочить, обоссали все углы, вонищу развели. Все им «кукушки» мерещатся. Воины долбанные! А мальчишку, если выживет, сам в политотдел отведу. Там разберутся. Только чувствую, что он, как и вы же, из крестьян или рабочих. Посмотрите на его руки. Совсем классовое чутье потеряли.

– Ты что это, Степан, политбеседу тут развел! Чай не комиссар пока. Ишь ты, «руки посмотрите…», «из рабочих…», он – враг! Он может столько наших положил – не счесть! – продолжал гнуть свое лейтенант.

– Я так думаю, товарищ лейтенант, политотдел разберется. А Мишка с ним мирно беседовал и мог бы сказать нам многое, что паренек в себе держит, если бы кое-кто удержал свой пыл и чрезмерную подозрительность, – санитар не унимался и не уступал молодому лейтенанту. Он и сам не мог взять в толк, почему кинулся защищать этого чухонца-мальчишку. И не потому вовсе, что он ему сына напоминал, погибшего вот в таком же возрасте. А потому, что в самой глубине души Степан так и не мог понять всего смысла этой странной войны. Перебросить с юга России подразделения, совершенно не готовые к ведению боевых действий в таких необычных условиях. Ни одежды, ни снаряжения. Да что там говорить! Сколько раненых и убитых прошли через руки Степана! Ответ на это где-то там, наверху, а точнее в самой Москве. А этот парнишка, что он, свою землю кинулся защищать – вот и все дела. Но вслух такое разве скажешь!

Ему все же удалось привести в себя Михаила. Но тот настолько был слаб, что сидеть уже не мог, лишь морщился и все качал, и качал головой, исподлобья разглядывая своих товарищей. Труднее оказалось с Оула. Он затухал, таял буквально на глазах. Нужно было что-то срочно предпринимать. Но врач был в кабине, и стучаться, останавливать машину из-за какого-то пленного, которого в конечном итоге все равно расстреляют ни у кого, даже у Степана, духу не хватит. «Ну что ж, парень, – Степан молча смотрел на финна, – вся надежда на твоего ангела-хранителя. Вытащит он тебя или нет – на все воля Божья».

Жаловался и сердился мотор, издавая то тоскливые, то хрипловато-натужные звуки, продолжая тянуть машину по разбитому, корявому зимнику. Все, что могло, болталось, тряслось, нестройно подпевало мотору, помогая выводить хором обычную дорожную песню.

После расправы над «шпионами» люди в кузове притихли, даже курить стали реже.

Смеркалось. Прыгающее во все стороны маленькое окошечко стало лиловым.

Мысли Степана скакали как машина на ухабах, мелькали, главным образом, детали прошедшего дня. Уперев локти в колени, сгорбившись и раскачиваясь вместе с кузовом из сторону в сторону, сейчас он напоминал уставшего от бестолковой и суетливой жизни старого человека. Впрочем, так оно и было. Потеряв жену, а потом единственного сына, Степан, чтобы не наложить на себя руки, что не раз приходило ему в голову, отправился в Петрозаводск к своему старшему брату. Но не успел. Пришлось поговорить лишь с его могилкой. А тут эта война. Напросился санитаром, тем более в первую мировую приходилось этим делом заниматься. Взяли. Первое время было тяжело, но потом потекли военные будни, втянулся, а сейчас и представить себя не мог без этой суетливой кутерьмы. Он нужен здесь. Степан это видел и чувствовал. Помогал перевязывать, носил утки у тяжелых, кормил, утешал, делал то, без чего война никак обойтись не может. Спроси его, почему он так поступил, навряд ли ответил бы. Может по судьбе у него так, где горе, грязь, отчаяние, нечеловеческий труд, там он и должен быть. Все пропускал через себя, через свою душу. Особенно жалел молодых, не поживших еще на свете ребят. В каждом пареньке Федьку своего видел. Для каждого близким старался быть, вкладывая в него частичку неистраченного отцовства. И больные отвечали взаимностью, многие, чуть не ровесники, «батей» звали.

А когда появился этот молчаливый, с печальными глазами финн, у Степана аж дух перехватило! Федька и все тут! Хотя раненый парень был покрупнее и темнее волосом, но что-то неуловимое роднило их. Частенько Степан поглядывал на паренька, когда тот еще без сознания был, то одеяло поправит мимоходом, то шикнет на громкоголосых, и каждый раз находил все новые и новые сходства со своим Федором. Запал финн в душу. Посмотрит на него Степан, и на душе теплее становится, хотя прекрасно понимал, что ждет пленного, когда тот встанет на ноги.

Вот и сейчас, как бы он не закрывал собой и финна, и Мишку, а все равно отделали их крепко. Если Мишка как-то оклемался, то пленный, навряд ли доедет. А жаль!

Степан который раз посмотрел на неподвижное тело финна, на упрямо проступающее бледным пятном лицо. Горький ком подкатил к горлу и запер его. Степан выпрямился, поднял голову, чтобы легче было вздохнуть, но ком не проваливался, продолжал жечь нутро.

Вот так же просидел он всю ночь перед Федькой. Тогда рухнули все надежды на будущее, потерялся смысл жизни, стал Степан одиноким, а после смерти брата и вовсе безродным.

Он почувствовал, как накопленные в глазах слезы сорвались вниз, охладив щеки мокрыми следами. Степан дотянулся до руки финна и сжал запястье. Он долго нащупывал пульс, пока не услышал едва проступающие, робкие толчки.

Каждый раз, когда кто-то умирал у него на руках, Степан думал о его родственниках, так как самому пришлось пройти через это. В такие моменты он будто отчетливо слышал, как где-то вскрикнула чья-то мать, почувствовав, что оборвалось невидимая нить с сыном, и образовалась пустота внутри, холодная и звонкая…. Замрет на мгновение, опустит руки, присядет, заглянет в себя и поймет… Но все равно не поверит…. Умом не поверит, и будет надеяться и ждать. Как и он не поверил, пока не увидел своего Федьку… Хорошо, что мать не дожила до этого.

– Что отошел?.. Степан, я тебя спрашиваю, отошел, нет, чухонец-то? – подал голос лейтенант. Степан не сразу высмотрел командира в темнеющей груде тел, которые копошились серой массой, охали, харкали, тревожно сигналили огоньками цигарок.

– Жив пока, но… видимо уже скоро…

– А я смотрю, ты к нему тянешься. А может и к лучшему. Все равно не жилец.

Степана передернуло. Но он сдержался. А что тут скажешь, для всех этот парень – враг, и если пользы нет, хоть и выживет – все равно в расход.

Скрипнув тормозами и швырнув последний раз всех к переднему борту, машина наконец-то остановилась и тут же заглохла. Но нутро каждого пассажира продолжало жить прежними звуками, а тело рывками и толчками. Стал слышен далекий лай собак, хлопанье ворот, смех, покрикивание, скрип снега под множеством ног. В кузове завозились, разом загалдели, откидывая полог и поднимая свои избитые дорогой тела. Послышались команды снаружи. Началась выгрузка больных и раненых.

Глава вторая

Начальник политотдела Петрозаводского гарнизона майор Шурыгин Матвей Никифорович, просматривая текущую почту, обнаружил сразу два «сигнала» или, как он их называл, попросту доноса. Это были доносы на неких красноармейцев Филиппова Степана Тимофеевича, санитара при окружном госпитале и Репина Михаила Алексеевича, заместителя командира взвода подрывников. Бдительные «стукачи», преданные делу Партии и Народа, уверяли, что Филиппов и Репин вступили в сговор с вражеским лазутчиком – раненым финном, ныне проходящим лечение в местном госпитале. Пособники активно участвовали в его выздоровлении, вели скрытые переговоры и, вероятнее всего, выдавали военную и государственную тайны. К тому же «сигнальщики» упоминали лейтенанта Гапановича, допустившего политическую близорукость, что отразилось в недостатке бдительности к шпионским действиям у него под носом.

«Что за херня!? – думал майор. – Официальных бумаг на этого финна нет, если он конечно на самом деле существует. И что им не имется, все шпионы да диверсанты на уме, если дела идут плохо». Он потянулся к телефону и, сняв сверкающую бликами черную трубку, выдохнул: «Начальника госпиталя мне…»

* * *

И опять Оула выныривал из черной бездны, цеплялся за осколки памяти и вновь проваливался, тонул в черной пустоте. Когда, наконец, пришел в себя, ощутил новую боль в теле и страшную слабость, даже пальцем шевельнуть было трудно.

Он лежал на спине. Потолок был высокий и светлый. Кто-то присел на край постели. Оула скосил глаза. Это был усатый санитар, который по-доброму смотрел на него и доверчиво улыбался. Больной попытался улыбнуться в ответ, но не было сил, веки стали невыносимо тяжелыми и медленно сомкнулись. В голову полезло всякое. Легко вспомнилось и то, что произошло с ним в машине, а до этого – часовой, чернеющий на снегу, и приклад с… шурупами…

Кто-то по-хозяйски заговорил над ним. Глаза открывать не хотелось. Другой голос вторил первому. Опять стало тихо. Шаркали чьи-то ноги, позвякивало стекло, отчаянно пахло карболкой и мокрым деревом.

* * *

Зоя Первухина, личный секретарь майора Шурыгина, поставила на маленький подносик пузатый чайник, вазочку с наколотым сахаром, блюдечко с овсяным печеньем собственной выпечки, стакан с ложечкой в подстаканнике. Все это накрыла большой ситцевой салфеткой с подбитыми краями и легонько постучала пальчиком в дверь начальника. Не дожидаясь ответа, она внесла чай Матвею Никифоровичу строго по графику. Майор оторвался от бумаг, зорко обежал взглядом пышнотелую девичью фигуру своей секретарши и с фальшивым сожалением опять уперся в бумаги. Однако Зоя, проработав с майором уже почти год, прекрасно знала все его слабости и привычки.

Не обращая внимания на начальника, она по-свойски обошла стол, легонько сдвинула в сторону бумаги и поставила поднос. Медленно, не глядя на Шурыгина сняла салфетку, расстелила ее на коленях майора и, как бы нечаянно задев своей грудью плечо начальника, ласково проворковала:

– Приятного аппетита Матвей Никифорович!

– Заюшка…, мне же работать…, завал…, – с теплотой и нежностью в голосе зашептал майор, любуясь своей помощницей. Рука привычно легла на ее пухлое бедро и поползла вниз, юркнув под юбку, заспешила вверх…

– Чай остынет…, Матвей Никифорович….

– Снова согреешь, – томно проговорил начальник и, протянув свободную руку по направлению к двери, сделал движение, как будто закрывал ее на ключ. – Быстренько, Заяюшка, и похлопал ее под юбкой.

Девушка, лениво перекатывая свои округлости, пошла к двери. Майор, ущипнув печененку и забросив кусочек в рот, встал из-за стола и направился к дивану. Зоя, закрыв дверь, уже расстегивала множество пуговичек на своей атласной блузке, выпуская на волю распирающую, томившуюся страсть. Теперь она не спускала глаз с Шурыгина. Округлив ротик и чуточку надув губки, Зоя невинно смотрела на майора, пытаясь изобразить страх, словно ей впервые предстояло потерять свою невинность. Матвей Никифорович это любил. Ежедневно Зоя оттачивала свое мастерство и видела, как доводит до быстрой готовности своего начальника, не прибегая к другим приемам. Встав коленками на диван, и прижавшись грудью к высокой, мягкой спинке она кошечкой прогнулась в ожидании его рук и плоти…

* * *

С каждым днем Оула чувствовал себя лучше. Ему уже не хватало той еды, что полагалась, и усатый санитар нет-нет, да и подкинет добавки, посидит у него на постели, пока больной ест, что-то скажет тихим, мягким голосом и опять уйдет по делам. А когда Оула стал вставать и ходить, усач начал привлекать его к различной работе по санитарным делам: то бинты стираные скручивать, то самокрутки набивать для тяжелых больных, то печи разжигать. Он уже и несколько слов узнал по-русски.

Виделись и с Микко, но в длинные разговоры не решались вступать, а так, украдкой, перекинулись несколькими словами и разошлись. «Воротник» с него сняли, но бинты продолжали стягивать его искалеченные руки.

Устав лежать, Оула присаживался к окну с мокрым подоконником, к которому была подвешена на шнурке бутылочка для сбора талой воды. Намерзший на стекла лед днем подтаивал и стекал на подоконник, где была разложена марля, скрученным концом всунутая в горлышко бутылки. Когда окна оттаивали, сквозь них Оула смотрел в зимний, морозный день на редкие, голые и сиротливые деревья, торчавшие из снежных сугробов. Он давно перестал мучиться вопросами, бесполезно, если все время вопросы и никаких намеков на ответы. И ждать устал, хотя продолжал реагировать на каждого нового человека, входящего в палату, на шум, на громкий голос.

Но однажды усатый санитар не явился ни утром, ни к вечеру. Так и лег Оула спать, ощущая в себе зарождавшуюся тревогу.

А Степана взяли под самое утро, что называется тепленьким, прямо в постели. Поначалу он думал, что ошибка какая-то, но потом успокоился, обмяк, понял, что единственное, в чем его могут подозревать – раненый финн. Допрашивал Степана сам майор Шурыгин. Одно упоминание о котором бросало в дрожь не только солдат, но и старших офицеров.

Это был поистине всесильный и страшный своим коварством человек. Степан с ним встречался однажды, еще до отправки на фронт. Майор в составе какой-то комиссии из военных, по кубарям не ниже полковника, ходил по территории санчасти, заглядывая в палаты, подсобные помещения, заметно выделялся своим внешним видом. В отличие от уставных, подтянутых и перехваченных ремнями попутчиков, то и дело козырявших, принимая честь и доклады от встречающих, Шурыгин казался случайным в этой свите или самым главным, но шутки ради скрывающий это. Распахнутая, без ремня и портупеи, длинная, почти в пол шинель, с приподнятым чуточку воротником, фуражка с обмякшими краями (без пружины), отчего тулья казалась несколько выше, чем у обычных фуражек, коротенький, явно перешитый козырек, наполовину скрывающий глаза, и руки, заложенные за спину. При остановках делегации он осматривался, покачиваясь с пятки на носок, выдавая свое полное равнодушие ко всему, что вокруг него происходит. Своим независимым видом Шурыгин как бы давал всем понять, что «гусь свинье – не товарищ», чекист – далеко не строевой военный, тем более не медицинский. Он наследник самого «железного Феликса», товарища Дзержинского.

* * *

Необычно сложилась судьба и чекиста Матвея Шурыгина. Он родился в деревне Крутиха Смоленской губернии в революционном 1905 году. Хотя столичные страсти так и не докатились до тихой, горбатой деревеньки, которая прилепилась к крутому, песчаному берегу, вернее косе, буйно поросшей ивняком и кустарником. А дальше во все стороны уходил лес грибной и ягодный.

Раньше, речка Шурыга в этом месте делала огромную петлю, огибая плоскую и плешивую сопку, эллипсом вытянувшуюся на многие километры. Обогнув ее, Шурыга опять чуть ли не смыкалась со своим же руслом. Но высокий гребень не давал ей этого сделать. Вот и таскали люди свои лодчонки через самое узкое место между руслами, значительно сокращая таким образом путь по воде. Затаскивали на крутой берег и почти тут же – вниз. Позднее на месте волока появились хибарки, в которых обосновались платные волочильщики – «сволочи», как их в народе называли. Дальше – больше. Выросла деревенька. Прорыли гряду, соединили небольшой протокой. А весной река сама определилась и потекла по новому руслу. Петля заросла, оставив на память о себе маленькие озерки да болотца.

Никифор Шурыгин, отец Матвея, кудрявый красавчик лет тридцати, с яркими, влажными губами и темными, ореховыми глазами работал приказчиком у местного купца Макеева. Приворовывал в меру. Отчего и на работе ценили, и в доме был достаток. Всегда водились и пряники, и конфеты, и другие лакомства, что в иных семьях не видывали.

Матвей или Матюха, как звали его в детстве, многим пошел в отца и по замашкам, и по характеру. А лицом и волосом в мать – тихую, скромную Пелагею. Отец частенько побивал мать, поучая и попрекая за болезненность и вялость. Матвей чувствовал разлад среди родителей, и умело пользовался этим. Он нередко лазил в карманы своего папаши и брал понемногу. Тот грешил на мать и бил ее нещадно. А она молча терпела, лишь постанывала да плакала от боли. Матюха поначалу жалел мать, но потом привык.

Доставалось и ему. Отец и так-то недолюбливал бледного, невыразительного сынишку – копию своей мамаши. А когда схватил за руку, застал с поличным, бил долго, жестоко и умело. День Матюха в горячке был. Мать тогда едва выходила его. Затаился сынок недетской злобой и обидой на родителя. Младший Шурыгин все думал, как отомстить старшему. А тут и случай подвернулся по весне.

Мальчик играл в своей схоронке – густых кустах черемухи у черной баньки на берегу реки. Кусты были еще голые, вот он и углядел, как прокрались в ту баньку, вросшую в сухое репьё и крапиву, отец с Тонькой – дочерью самого Макеева, молоденькой, но не по годам развитой телом. Прокрались, прикрыли за собой скрипучую дверь и затихли. Матюха конечно все понял и помчался к матери. Сердечко прыгало от радости, что вот сейчас-то достанется отцу, когда мать будет срамить его на всю деревню, как тетка Степанида, соседка через дом: бойкая бабенка прошлой осенью через всю деревню под вилы вела своего мужика Проню в одних кальсонах домой от тетки Люси.

Запыхавшись и выпалив матери все с порога, он тут же и расстроился, поскольку та не кинулась к реке, как он ожидал, а тихо вскрикнув, прижала руки к груди и тяжело опустилась на лавку. Потом, когда мать стала молиться, встав на колени перед божницей, всхлипывая и тоненько подвывая, убежал опять играть на берег. Но, увидев мать, как она, спотыкаясь, что-то бормоча себе под нос, притащила ведро с дымящимися головешками и, подперев дверь крепким колом, начала разбрасывать их вокруг баньки прямо в сухую траву, понял, что она задумала страшное. Изнутри, если прислушаться, еще доносились сладостные постанывания Тоньки, которому вторило размеренное хэканье отца, когда это «страшное» началось.

Сухие лопухи, пpoшлoгoдняя крапива и все что могло гореть, резво взялось огнем. Тревожно потрескивая, почти без дыма рыжее пламя быстро подступало к сухонькой, черной от времени баньке. Окрепнув, почувствовав силу и безнаказанность, огонь с гулом, жадно набросился на старенькие, бревенчатые стены и начал облизывать их, перескакивая от венца к венцу.

Матюха бросился к матери. Он боялся, что та может не успеть убрать кол, и отец с Тонькой сгорят. Он еще верил, что мать хочет всего лишь напугать их. Но когда взглянул ей в лицо, то не узнал глаз. Всегда кроткие и ласковые они горели, как и банька, в них тоже скакал бешеный огонь. Мать оттолкнула сына и начала тихо, потом, когда внутри уже дико визжала Тонька, и как зверь ревел отец, все громче и громче хохотать. Она хохотала во весь голос и бегала вокруг пылающей баньки, пританцовывая и хлопая себя по бедрам. Матюха разревелся. Он тоже бегал за матерью, пытаясь схватить ее за подол, остановить, успокоить и еще спасти отца и Тоньку. Но мать не замечала уже ничего вокруг, кроме огня. Она бегала, запинаясь о гнилые колодины и старые тележные колеса, разбросанные вокруг, падала, разбивая в кровь локти, пачкаясь о выгоревшую траву. В копоти и саже, в крови, с распущенными волосами, с некрасиво перекошенным от неестественного смеха лицом, с прыгающим пламенем в глазах – такой и запомнилась Матюхе его мать на всю жизнь.

С ахами и охами сбегались люди со всей деревни. Испуганно лаяли собаки. Огонь уже вовсю охватил стены и крышу, когда бесшумно вылетела гнилая рама, и в маленькое оконце просунулась голова отца. Его кудрявые из кольца в кольцо волосы, как сухая стружка, пыхнули синеватым пламенем и, заглушая треск и гул огня, Матвея резанул, словно ударил по ушам, его крик. Этот крик прошиб все тело до пят. Этот крик отца всю жизнь будет стоять в ушах Матвея. Этим криком отец словно проклял его, отрубил родовую пуповину, лишил его связи с предками.

Потом все стихло внутри. А банька продолжала гудеть, стрелять и потрескивать. Ухнула крыша, взметнув вверх огромный ворох искр. Повалились золотистые бревна стен. Обнажилась неровная труба. Матюха аж присел от неожиданности…. Кривая, корявая труба была похожа на огромный палец, который то ли грозил ему, то ли указывал на небо…

Народ все прибывал и прибывал. Люди стояли, переговариваясь вполголоса, но тушить никто и не думал. Такой огонь не остановить, хоть и река совсем рядом. Поздно прибежали. А банька выгорела, что называется, дотла. Кто-то уволок буйную, ставшую вдруг сильной и непокорной Матюхину мать. А он все смотрел и смотрел на тлеющие головни, на печь с длинной трубой, голую, сжавшуюся, будто от стыда. А крик отца так и застрял в ушах, словно он все еще продолжал кричать.

Потом, уже под вечер, Матюха разглядывал непонимающе разложенные прямо на выгоревшей земле головешки, в которых угадывались ноги и руки без пальцев, головы с красными провалами вместо глаз и безгубые рты со страшным оскалом белых зубов. Во многих местах головешки потрескались, и оттуда выглядывало розоватое мясо. Пахло чем-то приторным и сладким.

В один день Матюха лишился всего и стал сиротой. Мать увезли. Больше он о ней так ничего и не слышал. До поздней ночи родственники делили все, что в доме было, даже его, Матюхины, вещи и те унесли. Продали дом.

Первое время жил у теток, сестер отца. Потаскивал у родни, что плохо лежало, да на базар в соседнюю деревню. Били. Выгоняли и в дождь, и в снег. Ночевал по сеновалам да конюшням. Успел и у купца Макеева поработать сезон. Не удержался, стащил седло с латунными стременами. Продать не успел, догнали. Били отчаянно. А в сентябре, перед самой Октябрьской революцией ушел в город Смоленск. Там побеспризорничал зиму, а по весне опять домой, в Крутиху вернулся. Времена в городе настали голодные, вот и отправился в деревню. Связался с цыганами, воровал коней у своих же деревенских. Опять били. Вспоминали и старые грешки, отца поминали, мать блаженную. А тут и созрел раньше положенного. На баб да на девок стал поглядывать. Попробовал блудливую вдову Таську-полтинник, маленькую бабенку с липким, мокрым ртом и жутко хохотливую по любому поводу. Кто только не лазил к ней под юбку: и молодые, и старые за смехотворно малую плату. Матвея впустила к себе всего за кулечек самых дешевых конфет – подушечек в сахаре. Попробовал и понравилось. И захотелось больше да разных. Кого уговаривал, кого покупал, а кого и силой пробовал. Снасильничал и попался. На этот раз чуть до смерти не забили. Очнулся под утро в кустах на берегу, в аккурат в бывшей своей детской схоронке, рядом со сгоревшей банькой. Видимо специально мужики его туда забросили. Идти не мог, едва дополз до Пустозерихи, одинокой бабки – «колдуньи», которая лечила и скот, и людей настоями из трав. Вот она-то и подняла Матвея лишь к осени.

По первому снегу ушел в город, где и завертелся в гуще революционных событий. Заметался Матвей среди вооруженных людей. Упросился в отряд за лошадьми ходить. Только там и понял, что к чему. Понял, что власть новая случилась, что тот, кто ничего не имел, может получить все. Понравилась ему такая власть. Стал стараться. Хоть и молоденький был, всего-то шестнадцатый шел, а приметили, с собой стали брать. Где беляков добивать, где саботаж ликвидировать, где экспроприировать в пользу молодого государства склады или квартиры, да мало ли работы. Особо нравилось Матвею по квартирам богатым ходить. Редко, когда хозяйку, если не старая, или ее дочку по кругу не пустят. Да и карманы тяжелели от «подарков».

Вскорости распустили отряд, кто куда подался, а Матвей, вкусивший сладость власти, вседозволенности и безнаказанности, уже не мог без этого. Взяли в ЧК стажером. Велели подробно о себе написать. Вот он и написал самую, что ни на есть героическую биографию, не забыв и про отца, заживо беляками сожженного, и мать, замученную в застенках. Стал носить кожанку и личный наган. Время шло, старался в службе. Восемнадцать не исполнилось, а уже маленькой группой командовал. Да вот прошлое покоя не давало, все могло в одночасье рухнуть, если откроется настоящее о Матвее Шурыгине. А когда пришло известие о вооруженной банде, гуляющей где-то по соседству с его родной деревенькой, поначалу струхнул, что вдруг вылезет что-нибудь о нем на свет белый, а потом сам напросился. Убедил начальника отдела, что хорошо знает те места, да и людей многих – поверили и послали. Отряд сам подбирал. Брал только молодых и проверенных лично в делах, повидавших крови, злых и отчаянных. С каждым провел беседу. Однако опыта у Матвея не хватило. Лишь спугнул, разогнал банду по окрестным лесам, зато появилась возможность «преследовать» ее в сторону Крутихи, якобы по достоверному доносу именно там у них основная база. И повел рассерженный неудачей отряд к своей родной деревне. Подошли к вечеру. С темнотой начали акцию по очистке Крутихи от «недобитой белой нечести». Закончили на зорьке, под мычание недоенных коров, пение перепуганных петухов да стонов кое-где недобитых «бандитов». В живых остались только дети да те, кто-либо не помнили, либо вообще не знали Матюху – Матвея Шурыгина.

За успешную операцию Шурыгину объявили благодарность и повысили по службе.

В тридцать шесть поднялся до начальника политотдела, стал майором НКВД. Небольшого роста, с маленькими, колючими глазками, обширной плешиной, с реденькими, белесыми волосиками по краю и мягким, кругленьким животиком – вот и все, что представлял собой майор Шурыгин Матвей Никифорович снаружи. Там внутри, по ту сторону глаз – завистливый и коварный, злой и высокомерный по отношению ко всем, кто ниже званием и должностью. Вместе с тем трусливый, боящийся темноты и огня до потери сознания, до обильного потовыделения и недержания мочи, готовый стрелять на любой шорох в темноте, если с ним не было никого.

Шурыгин рано понял, что с его грамотой, а попросту безграмотностью, то, что имел сейчас – это вершина, на которую он мог рассчитывать в своей карьере. Поэтому несколько сбавил обороты в служебном рвении, хотя продолжал оставаться непредсказуемым, предался размышлениям, а попросту словоблудию, стал сластеной жизни, брал от нее все, до чего дотягивались его руки. А руки у Шурыгина были длинными.

* * *

Медленно, осторожно ступая по каменным ступенькам, Степан спускался в подвал. Вернее, его вели два молодых НКВДешника. Они не торопили его, не подгоняли, словно давая своей очередной своей жертве собраться с силами перед тем, что ее ждало впереди.

И действительно, Степан с каждой ступенькой погружался в тревожную неизвестность, словно уходил под воду. Дышать становилось труднее. Заходило, а потом и вовсе заметалось как в клетке сердце. Он и не знал, что оно такое большое и громкое, такое вольнолюбивое. В висках металлически постукивало.

Этим подвалом пугали даже тех, кто никак вроде бы не мог заинтересовать Органы, не мог попасть в их поле зрения. Все, что было связано с этим на вид вполне нейтральным зданием, похожим на особнячок классического стиля или что-то вроде заводоуправления, было покрыто страхом и таинственностью. Подсознательно, глядя на «особняк» люди чувствовали неладное и переходили на другую сторону улицы, хотя это не всегда было удобно и усложняло путь. Глядели в темные, всегда зашторенные окна только издали, подходя же близко к зданию, старались не смотреть в его сторону и быстрее проходили мимо этого места. Что там происходило никто не знал, но отчетливо себе представлял, читая о заговорах и диверсиях из газет, наблюдая, как тихо исчезали соседи, друзья и знакомые. Все догадки связывали с этим зданием, с черными ЭМКами, грузовичком-фургоном в виде мирной хлебовозки и, конечно, с шуршащей в начале слова и, словно скрежет ключа в замке, в конце – фамилией Шурыгин.

Парадные двери «заводоуправления» были заколочены. Главным входом являлся вход со двора, огороженного высоким, плотным забором. У въезда во двор обязательный часовой в фуражке с синим околышем и с винтовкой.

Степан, конечно, многократно слышал про это печально известное здание и его подвалы, но никогда не думал, не гадал, что когда-нибудь сам окажется там. Он был глубоко убежден, что туда попадают только враги народа. Те, кто никак не могут примириться с Советской Властью, исходят злобой и ненавистью к первой во всем мире свободной стране. И со всем народом он искренне радовался, когда красным чекистам удавалось схватить стальными ежовыми рукавицами и раздавить проклятую гадину, изменников и шпионов, продавших врагу Родину. Негодовал со всеми вместе, читая в газетах про прихвостней запада, гидр империализма, сумевших войти в доверие аж на самом верху власти и творить свое черное дело, сея в народе голод и разруху. Он, как и все до хрипоты орал: «Смерть врагам народа, только смерть! Никаких обжалований, никаких помилований! Расстрелять!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю