Текст книги "Оула"
Автор книги: Николай Гарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
Глава пятая
И действительно, напротив Оула сидел совершенно другой человек. Прежнего, крепкого, энергичного карела, которого он помнил, не стало. Теперь это был, если не старик, то мужчина в годах, исхудавший, рвано подстриженный, с бледной морщинистой кожей. Мокрые, красные глаза далеко провалились. А малиновые пятна на щеках выдавали недуг.
Микко почти не отрывал ото рта грязную, в бордовых пятнах тряпицу. Покашливал в нее сдержанно, экономно. Каждый раз после кашля глаза увлажнялись, и он промокал их той же тряпкой. Тонкие пальцы мелко подрагивали.
– Как забрал меня из госпиталя к себе майор Шурыгин, с тех пор и дохожу потихоньку. Думаю, недолго осталось…
– Ты это брось! – Оула остро чувствовал вину перед Микко. – Тебе надо на солнце, оно сейчас сильное, все излечит.
– Нет, теперь уже ничего не поможет, – и Микко очередной раз зашелся в тихом, клокочущем кашле. Из его глаз выбежали два ручейка, которые он тут же промокнул. – Шурыгин мне все отбил, порвал что-то внутри, не свяжешь, профессионал…, – он говорил с трудом, опять и опять срываясь на кашель.
– Постой…, это такой невысокий…, без волос и кругленький….
– Да, да, да, пузатенький такой. А ты откуда знаешь?
Оула замер, глядя на приятеля, затем опустил глаза.
– Значит… это ты был моим соседом… в «девятой»!?.. – он осторожно взял слабую, сухую ладонь Микко и несильно сжал. – Ты тогда мне очень помог, Микко, помог переступить через что-то такое, что меня чуть не раздавило, выворачивало наизнанку как рукавицу…
Оба замолчали, не глядя друг на друга.
А вокруг продолжался все тот же гомон.
Мало того, в это время баландеры втащили несколько баков с едой, чем вызвали еще больший галдеж. Заскрипели, заходили ходуном нары. Зэки спешили за баландой, выстраивались в кривые, неровные очереди. Запах пищи достиг верхнего яруса, но ни Микко, ни Оула даже не шевельнулись.
– Слушай, а как там война, продолжается?.. – через долгую паузу спросил Оула.
– Война?.. – в раздумье, медленно отрываясь от каких-то своих мыслей, переспросил Микко. – Война давно закончилась.
– Ну, и… как она закончилась?.. – Оула весь напрягся.
– Плохо она закончилась, – с нескрываемой горечью проговорил собеседник. – Если по газетам и рапортам, то Красная Армия разгромила финскую, отодвинула границу далеко за Карельский перешеек. А послушаешь очевидцев да пленных финнов, которых сейчас немало по нашим лагерям рассовано, так другая картина вырисовывается…. Давай об этом в другой раз, хорошо?
– Ладно. А здесь не получится, как тогда в санитарной машине… – Оула внимательно посмотрел на Микко.
– Не-ет, здесь все можно говорить, дальше ссылать некуда.
– А Сибирь?!
Оула еще до войны был наслышан этим самым страшным местом в России, где настоящий ад, где от мороза деревья раскалываются вдоль, где волков больше, чем людей….
– А здесь, чем не Сибирь?! В Сибири может как раз и полегче, кто знает?
Микко опять затих, время от времени покашливая.
Оула хотелось поговорить, поспрашивать приятеля и о подвале, и о дороге, по которой столько дней пришлось ехать, и о том, где они сейчас находятся, есть ли выход из его положения, и многое, многое, многое…? Но он прекрасно видел, что Микко устал.
– Может чуток вздремнешь, а? – Оула снял с себя телогрейку, здесь наверху было вполне терпимо, не холодно и не жарко. – Давай я тебя укрою.
– Да брось ты, какой сейчас сон. Тут и полежать-то не дадут. Сейчас нахлебаются баланды и еще пуще базар устроят. Это ведь что, я имею в виду лагерь… Это одна из самых громадных пересылок в СССР. Сюда нашего брата свозят отовсюду, затем рассылают по лагерям всего Севера. Городок, в котором располагается наша зона, называется Котлас. Есть река, Северная Двина называется, большая, судоходная, которая впадает в Белое море. А там, если ее переплыть, сам знаешь – Карелия…. Да…, если переплыть…
Микко опять погрузился в свои мысли или пережидал очередной приступ кашля.
– Когда реки вскроются, то повезут наш «контингент» на баржах, кого куда. Кто на лесоповал попадет, кто на карьер, кто на строительство дорог. Есть еще одна пересылка – Ухтинская, там недалеко река Печора, по ней тоже лагеря. Да где их нет!?.. И далее на Север тянут дорогу железную, говорят уже через горы Уральские пробились. Ну, это очень далеко.
Оула внимательно слушал, хотя совсем не представлял, где это все находится: и Котлас, и Ухта. Запала река, по которой до Карелии недалеко, а стало быть, и до дома. Или пошутил Микко?
– А по этой реке до моря долго?.. – он спросил осторожно, поскольку внутри зажглась, чуть засветилась маленькая надежда.
– Ишь ты, быстро сообразил! – Микко прикрыл свою морщинистую улыбку тряпицей. – Да-а, надеяться всегда надо. Но умные люди говорят: «Прямая дорога не всегда короче бывает». В охране дураков мало. Если вдруг удастся дернуть, то принимай самые противоречивые решения. Почему лиса легко зайца берет, а потому, что зна-ает, куда понесется несчастный…. А ты не зайцем, ты росомахой стань, если, я повторяю, удастся сорваться с их крючка.
Они еще долго говорили и говорили, не замечая времени, усталости, голода. Спускались вниз к питьевым бакам, в туалет, кривой, дощатый пристрой с другого торца барака. И опять говорили, говорили.
Затих насколько мог многоголосный гомон. Теперь единицы разговаривали или печально и уныло пели.
– Да, Микко, что я хотел еще спросить, – язык заплетался, стал толстым, неповоротливым, но Оула не мог не спросить. – Меня два раза предупредили, что будут искать по ночам.
Микко блеснул больными глазами:
– Как это искать, кто, зачем!?
– Ну, я прошлой ночью подрался с какими-то бандитами в камере. Один огромный и два так себе, его друзья или просто сокамерники, не знаю.
– Погоди, погоди, давай по порядку и подробно.
Оула рассказал, что произошло в камере ШИЗО. Но Микко, выслушав, попросил рассказать, что было раньше, и как он попал туда. Поэтому пришлось начать аж с маленького охранника Сороки. Оула рассказывал спокойно, последовательно, детально. Он заметил, что собеседник все больше и больше волнуется, чаще стал кашлять и тереть глаза. Попытался остановиться, но Микко просил продолжать. А когда закончил, тот долго молчал, теребил тряпицу, промокая глаза и покашливая.
Микко продолжал молчать. Он не глядел на Оула. Сидел и покачивал головой, словно соглашаясь с тем, что тот ему только что рассказал.
– Ну, сегодня, я думаю, они навряд ли кинутся на поиски, – неожиданно тихо начал говорить Микко. – Пока весть дойдет до авторитетов, пока соберутся на сходку, выяснят что к чему, короче говоря, Контуженного начнут искать с завтрашнего дня. Точнее с раздачи утренней баланды. Шестерки будут высматривать тебя в очередях по приметам. Выследят, ночью придут по твою душу. Вот такие дела, земеля. И это очень серьезно. Воры никогда не прощают. И приговор у них один… – и он выразительно чиркнул ребром ладони по своему горлу.
Оула опять потянулся и, взяв Микко за руку, легонько сжал ее:
– Ты не волнуйся за меня. Как-нибудь выкручусь.
– Да ты что…, ты хоть представляешь, что это такое – воры!?.. Ты видел бараки по другую сторону колючки!?.. Это все уголовники. И это главная сила внутри всей зоны. Это там, вне ее, солдаты, охрана и т. д. А здесь внутри забора – это мощная, организованная сила. За одну ночь они могут нас всех на ножи поставить, вырезать как кроликов.… – Микко часто дышал от волнения, глаза горели и еще больше слезились. – Это очень опасно, дружище… – закончил он спокойнее. – Надо думать, как тебя до этапа сохранить. Хотя это почти невозможно.
Поначалу нетрудная победа в ШИЗО и в правду окрылила Оула, вселила уверенность в свои силы. Но после второго предупреждения уже от конвоира, поселилась небольшая тревога, а теперь и Микко заволновался больше, чем он сам.
Оула прикрыл тяжелые глаза и словно сверху увидел длинный барак, черный, одинокий на многие и многие километры, а к нему медленно подкрадываются какие-то тени, в руках которых сеть. Кольцо все уже и уже. Барак сжимается, скукоживается как живой, а в нем он – Оула один и деваться некуда.
– Давай ложись, поспим немного…
– Нет, нет, я не сплю, я просто устал, я думаю, – словно издалека услышал себя Оула.
– Ложись, что тут думать. Здесь говорят «утро вечера умнее», – ерзая, Микко освобождал узкое пространство между co6oй и спящим соседом. Оула уже ничего не слышал. Он повалился, засыпая на ходу, уже без всяких видений.
Проснулся от голода и невообразимого шума. Нары шатались, гудели, скрипели. Гомонящий народ слезал с них и выстраивался на проверку. Справа и слева вдоль нар зэки выстроились по две шеренги. По проходу ходили офицеры с охранниками и выкрикивали фамилии. Микко с Оула стояли во второй шеренге. Оула внимательно слушал «свою» фамилию, но все же где-то пропустил и лишь после тычка приятеля поднял руку и громко крикнул: «Я!»
Его внимание привлекло то, что четверо зэков с белыми повязками на рукавах стаскивали с нар неподвижные тела с болтающимися, непослушными руками и оттаскивали их в пристрой, где был устроен туалет, а рядом с ним небольшая каморка, такая же холодная и щелястая.
Проследив за Оула, Микко шепотом пояснил, что это жмурики:
– Каждое утро до десятка набирается. Через день на телеге отвезут на кладбище в огромную яму. Земля отойдет, зароют.
После проверки приятели не полезли по своим местам, а остались ждать баландеров. Голод качал Оула. Он рвался за едой и один из первых получил свою пайку. Выпив через край баланду, нащупав губами два небольших кусочка картошки и мягкие, переваренные рыбьи кости, Оула опять встал в очередь и дождался добавки.
Когда он взобрался на свое место, Микко уже сидел в прежней позе, дрожащими пальцами щипал хлеб и подносил ко рту, но подкатывал очередной приступ кашля, и крошки оказывались на тряпице.
– Слушай, – тут же преобразился Микко, едва Оула уселся напротив, – завтра большой этап на Печору по железке. Вот бы тебе на него попасть… Но надо ночь как-то переждать. Только ночь..
– Не-е, мне бы по реке, до моря…, – возразил Оула серьезно.
– Ну да, и желательно в отдельной каюте, – подражая приятелю, проговорил Микко.
– А если это последний шанс?! – выпалил Оула.
– Шанс, дорогуша, всегда есть и не один, если есть желание и воля. Я тебе уже говорил, что не всегда прямая дорога оказывается короче.
– Но что же мне делать!?
– Делать!? Ну, сначала дожить до утра, а там видно будет. Я вот что придумал…, – лицо Микко стало серьезным и сосредоточенным, – ты видел, жмуриков таскали в пристрой?
Оула послушно кивнул.
– Так вот, это, пожалуй, единственный вариант, – Микко подался к Оула и проговорил шепотом, – спрятаться среди них. Во всяком случае, это то единственное, что пришло мне в голову…
Мокрые, красные глаза Микко неожиданно стали жесткими, они прижали Оула к деревянной стойке и давили на него всей своей тяжестью.
– Как это спрятаться? – он хоть и догадался, но все же спросил.
– Урки, как и вся нечистая сила, любят ночь, особенно когда на серьезное дело идут. Лучшее время – полночь. Ты проберешься в пристрой и притворишься жмуриком. Когда шмон закончится, по-тихому вернешься. Только одно пойми, Оула, найдут, пусть у тебя хоть винтовка будет, хоть пулемет, порвут как портянку. Они звери, а у зверей, ты знаешь, свои законы.
* * *
Как выводили из ШИЗО, как вели до барака, Павел Петрович помнил плохо. После той ночи с клопами, на бутылочных стеклах что-то случилось с головой. Он еще помнил, как накатывалось отчаяние, росло как снежный ком и, накопив критическую массу, рвануло, отключив сознание.
Теперь он сидел в бараке прямо у входа среди питьевых баков и приходил в себя. Потерявшему много крови ему ужасно хотелось пить. Внутри было как в «каменке», раскалилось все до предела, нестерпимо жгло, плесни и зашипит.
А к бакам подходили люди, гремели цепью, стучали кружкой, пили, проливая под ноги такую драгоценную, спасительную воду… На худющего старика никто не обращал никакого внимания. Сколько их таких…
А у профессора уже не было сил ни встать, ни махнуть рукой, ни даже подать голос. Он медленно прогорал внутри себя, по иронии судьбы сгорал от жажды на расстоянии вытянутой руки от баков с водой…
И люди были рядом, совсем рядом. Они громко, гортанно разговаривали между собой, бранились, смеялись… Лица, лица, лица. Лица его студентов, его коллег по кафедре, факультету. А вот лицо жены, надменное, одутловатое, с блеклыми, капризными губами. Рот открывается: «Павлуша…, мы с Андрюшей и Анечкой отказываемся от тебя…, ты пойми родной…». Лицо сына красивое, тонкое. Он улыбается, машет узкой рукой: «Па-а, прости, ты хоть пожил как-то, а нам еще жить да жить…». Большеглазая, в локонах Анечка, любимица, неженка: «Папсик…, я не знаю… мама сказала, что так надо… Ты самый лучший… Я люблю тебя, папсик, люблю, люблю-ю-ю…»
Что это… А-ах, да это же сирень! Его любимая белая сирень!.. Запах тягучий, плотный-плотный, он поднимает его молодого в белой рубашке, белых брюках и беленьких матерчатых туфлях… Павел ломает цветы с самой вершины куста, веточка к веточке, цветок к цветку, букет, охапка, все ей… А она как паутинка тоненькая и трепетная, глаза как лесная чаща, темные и прохладные. И платьице – крылышко мотылька… «Павлушенька, милый…, ой…, это все мне!.. Чудный ты мой, устал, запыхался, хочешь пить!? Сейчас, сейчас я тебя напою… – она подносит сложенные ладошки лодочкой, а в них озеро, целое озеро хрустальной воды, а вокруг берега, кудрявые кусты с плюшевой травой… Он наклоняется ниже, ниже, еще ниже, уже видно дно озера, тонкие, голубые прожилки и складочки, искрятся волны, посвистывает невидимый кулик… – Ну, что же ты, Павлуша, пей, пей, пей, пей-й-й!..»
В то утро, когда велась проверка, пронесли и длинного, худого старика, околевшего прямо у баков с водой.
* * *
Утомленный ночным дежурством, а затем новыми ласками Алевтины Витальевны Глеб Якушев спал, вольно раскинувшись на мягких перинах. В то время как хозяйка, зябко кутаясь в пуховый платок, сидела в ногах лейтенанта и откровенно любовалась им.
Именно сейчас была вершина блаженства. Измятые губы горели, а вся она была наполнена сладкой истомой, как иссохшаяся земля после ливня. Алевтина Витальевна боролась с двумя искушениями. Первое, ей хотелось осторожно откинуть одеяло и уже спокойно понаслаждаться этим стройным, молодым телом, тихо, без страсти и спешки прочувствовать его губами, руками… А он пусть спит, пусть отдыхает, набирается сил для новых атак… А второе, наоборот, хотелось понянчить его, укутать в одеяло, положить голову Глеба к себе на плечо, прижать к груди и медленно гладить по голове, шептать что-то забытое из детства, как когда-то шептала ей мама.
Она вглядывалась в лицо молодого мужчины пристально, критично, даже поддалась чуть вперед, тщательно разглядывая черты лица, морщинки, пятнышки, рисунок ушных раковин, крыльев носа, разлет бровей, и все, все, все ей нравилось. С каждой минутой ей все больше и больше хотелось второго, то есть нянчить этого большого ребенка. От такой мысли заныло где-то внизу живота и груди. Она интуитивно потянулась, руки нашли соски и начали медленно мять их, вызывая небольшую боль, которая сладким током разбегалась по телу.
«А почему бы и нет!?.. Мне всего ничего и я еще могу родить вот такого же мальчишку с соломой на голове, – она блаженно улыбнулась, – с глазами как небо весной и губами, от которых не оторваться, которые хочется пить и пить, и пить…. И что б такой же сильный и добрый!»
Алевтина Витальевна прикрыла глаза и тихо застонала от приятного жара, который продолжал разливаться внизу живота. Соски затвердели, и боль усилилась. «А что, если уже…, – она встрепенулась, открыла глаза и невольно посмотрела на свой живот. – Сейчас самое время. Особенно вчера было, но и вчера вон, что мы вытворяли… – щеки зарозовели. – Нет, я бы не выдержала, я бы умерла от счастья!»
Она тряхнула головой, разбрасывая темные локоны по плечам и спине, осторожно высвободила из-под себя ноги и опустила на холодный пол. Еще больше ежась, на ощупь отыскала тапочки, вдела ступни и подошла к комоду с зеркалом. Бордовый абажур вдоль стен создавал мягкий полумрак. Он горел за спиной у Алевтины Витальевны, и она видела свое отражение в зеркале плосковатым и теплым. А зачем ей яркость, она и так прекрасно знала себя. Изучила каждую ресничку, каждую складочку, которые, к сожалению, все чаще и чаще стали появляться в последнее время. Но ее мохнатые, ореховые глаза оставались молодыми. Ничуть не изменился их озорной блеск. В них странным образом сочеталось удивление и женская умудренность. Она знала, что такие глаза нравятся мужчинам. Рядом с такими глазами они смелее, отчаяннее, умнее и тоньше.
Она смотрела на себя и тихо гордилась, что в ее слабеньком кулачке такой молоденький, такой ладненький юноша, что он утонул в ее ласках. А уж она-то повидала на своем веку много чего и знает, как это делать, и может, и… хочет. Продержаться бы еще лет восемь или, скажем, пять в такой форме.
Алевтина Витальевна украдкой бросила взгляд на спящего лейтенанта, раздвинула края платка и немного опустила с плеч. Ей нравилось разглядывать себя в этом мягком абажурном полумраке. Обнаженное тело казалось загорелым, и это омолаживало. Ее маленькие кругляшки сосков выглядели совсем черными, а грудь, хоть и утратила былую упругость, оставалась все еще весьма привлекательной и волнующей.
Она увлеклась. Не чувствуя холода, еще больше раздвинула платок и, опустив голову, рассматривала себя уже без зеркала. Маленький круглый живот выглядел упругим. Чуть вывернутые наружу бедра были слегка пухловатыми, но это не портило стройности ног. Алевтина Витальевна вновь улыбнулась, дойдя взглядом до своих тапок с бомбончиками.
«Ну, все, хватит…» – нарочито капризно и деловито она запахнула себя в платок, подошла к выключателю и погасила свет. Тотчас зеленовато засветились окно. Алевтина Витальевна, как и многие жители на Севере, на зиму забивала окна старыми одеялами, сохраняя тепло. Поскольку все равно на них намерзало столько льда, что смотреть через них было невозможно, да и день был коротким.
Пopa бы поснимать эту маскировку, на дворе как никак май месяц.
Поспешно забравшись под одеяло, остывшая она стала осторожно прижиматься к спящему партнеру и слегка растормошила его. Лейтенант завозился, шумно засопел, зачмокал губами, повернулся к Алевтине Витальевне и неожиданно уткнулся лицом в ее грудь, после чего затих, догоняя прерванный сон. Она замерла, боясь шевельнуться. Его горячее дыхание возбуждало ее, будило в ней нечто такое, к чему женщины готовятся и ждут всю жизнь, с детства. Это главное женское чувство – материнство.
«По возрасту, по разнице лет я ведь вполне могла быть его матерью…» – и тепло, и грустно думала она, начав легонько, едва прикасаясь к юноше, гладить его мягкие, волнистые волосы, изредка целуя в макушку.
Сколько себя помнит, она всегда слыла очаровушкой. В детстве пухленькая, в бантах и кружавчиках удивляла угольными глазками, маленьким носиком и малиновыми губками. Упругим мячиком носилась по двору, вызывая умиление у взрослых.
В двадцать была изящной девушкой. С высокой грудью, узкой талией и косой, уложенной кренделем на маленькой, аккуратной головке, гордо сидящей на длинной шее. Большие, чуть грустные, темнокарие глаза обрамляли длинные, лохматые ресницы с подкрученными кончиками.
Уже в прошлом была первая пламенная любовь к долговязому, прыщавому студенту Высшего художественно-промышленного училища, уговорившего ее семнадцатилетнюю стать моделью для написания живописного полотна на Всесоюзный конкурс молодых талантов.
Алевтина согласилась сначала на портрет, потом позировала в спортивной форме, а потом и вовсе… обнаженной…
За первой быстротечной чередой прошли и вторая, и третья любовь, а потом еще и еще…, и все мимо….
Росла, созревала, взрослела обида. Обида на все и всех. Обида на многое такое, что с детства ждешь, стараешься, торопишь, рисуешь, выбирая самые яркие краски.… Прислушиваешься с замиранием сердца к тысячам шагов, вглядываешься в тысячи глаз, ждешь, ждешь, ждешь… И те, кто терпеливее, везучее, умнее, наконец, дожидаются своего и уплывают в розовое счастье. А кто, вот как она, Алевтина, пожинает плоды своей спешки и глупости…
Обожглась в семнадцать. До двадцати напробовалась вдоволь, успокоилась и закрыла свое сердечко, отдалась учебе и наукам. Окончила педагогическое училище. Стала учительницей начальных классов.
В двадцать семь, хороша собой, с фигурой, на которую редкий мужчина не оборачивался и не мечтал, стала подумывать о семье. Нет, не о любви и страстях, не о детях конкретно, а просто о крепком, мужском плече, теплой постели, определенности, в конце концов, которая снимет многие вопросы подруг, родных, старушек у подъезда и мужчин, которые тайно или явно недоумевали, получая холодные, равнодушные ответы на их попытки распустить перья перед темноглазой красавицей.
Но то ли природа оказалась щедрой к Алевтине, то ли все ее увлечения, которые она принимала за страстную любовь, на самом деле оказались обыкновенным желанием любить и быть любимой, тренировкой, подготовкой к тому, что должно было произойти. И это произошло. Ударило в набат!.. Во все колокола, которые существуют в душе! До дрожи во всех клеточках тела. До полной темноты в полдень! До невесомости и потери сознания!
Было ощущение, что она нырнула в мед, что наступил рай на земле, что никогда, никогда больше не будет зимы и слякоти, что будет вечный день, солнечный, наполненный музыкой и цветами. Она искренно удивлялась, глядя на злобные или грустные лица. Недоумевала, когда слышала плач или видела грязь…
Она влюбилась!.. Вошла в это чувство как гвоздь, вбитый по самую шляпку, крепко, основательно, первый и единственный раз.
У Алевтины Витальевны устала рука, которой она гладила лейтенанта. Боясь его разбудить, она осторожно повернулась на спину, не выпуская голову юноши, продолжая удерживать ее у себя на плече. Дотянулась до его волос, зарылась носом, втягивая в себя запах, и опять ей показалось, что именно так должно быть и пахнут маленькие дети, вот так наверно и пахнут их сладкие, детские сны.
Она представила Глеба пятилетним мальчиком в матроске, беленьких гетрах и башмачках с пуговками. В руках – эскимо, оно тает, капает на пыльный асфальт. Нос, щеки, рот, все блестит от мороженого. Она наклоняется и радостно, до мурашек на спине и затылке слизывает, целует его в сладкую мордашку. А он хохочет, отворачивает свою сладкую рожицу, повизгивает: «Мама, не надо, мне щекотно, ма-ма, ма-ма…!»
«Э-эх, судьба, злодейка!» – Алевтина Витальевна едва сдержала стон. Опять наклонилась к спящему лейтенанту и тихо поцеловала в голову. Глубоко вздохнула, легла прямо и, слегка скосив глаза на зеленоватое, как болото во время дождя окно, вернулась к воспоминаниям.
Да, вот так в двадцать семь она и влюбилась, что называется, по уши. И в кого влюбилась!?.. Чуть раньше с год, с полгода пройди он рядом, не взглянула бы, а взглянула, не заметила бы и в упор.
Давняя подружка, Лизка Белкина пригласила к себе отпраздновать десятую годовщину Великого Октября. Намекнула, что компашка подбирается теплая и интересная. Она, как и Алевтина, все еще ходила в девках и болезненно это переживала. И не скрывала, что страсть как хочет замуж. Вот и устраивала по всякому поводу вечеринки у себя. Родителей отправляла по родным или знакомым и гуляла от души часто до самого утра.
Оглядев гостей, Алевтина разочаровалась, поскольку ни один из молодых людей не вызвал у нее ни малейшей симпатии. На втором танце, кружась, она подвернула ногу и после этого сидела за столом и наблюдала с завистью за танцующими.
Он пришел, когда праздник перевалил за половину. Было шумно и весело. Все удачно разобрались на пары, пригасили свет и шептались, хихикая и повизгивая по углам. Лизка, вспыхнув зеленью своих глаз, бросилась в прихожую и повисла у Него на шее. Не обращая ни на кого внимания, Он вошел в комнату, налил себе вина, молча, красиво выпил. Равнодушно окинув стол, вновь налил и выпил. Лизка вертелась вокруг Него, звенела тарелками.
– Что одна «марганцовка» осталась?.. – ни к кому не обращаясь, словно сам с собой проговорил Он и скривил тонкие, чувственные губы.
– Что, Жорик?.. – перегнувшись через стол, спросила Лизка.
– «Сулейку» говорю, вылакали…, ком-со-мольцы, – чуть раздраженно, растянув и выделив последнее слово, процедил Он.
– Что ты, что ты, Жорик, счас принесу!.. Я же знаю, что ты любишь водочку, – пролепетала Лизка и унеслась на кухню.
– Ну, Вы и жлоб, Жо-рик!.. – подражая интонации гостя, тихо произнесла Алевтина. Проговорила и тут же удивилась своей смелости, если не наглости. Как она посмела, кто ее тянул за язык!?
Едва он вошел с виснувшей на шее подругой, как у Алевтины испортилось настроение. Ни «здравствуйте», ни «привет», в кепке, оставляя мокрые следы на полу и сразу за вино…
Он медленно повернул голову и окинул ее взглядом, сначала всю в целом, затем развернулся, сел, демонстративно отодвинув стул, который их разделял, и стал внимательно разглядывать Алевтину. Он разглядывал с легкой улыбкой, разглядывал как бы по частям, упираясь взглядом то в одно, то в другое место. Она чувствовала этот взгляд. На том месте, куда он смотрел, словно прикладывали что-то горячее. Когда уперся в колени, ноги мелко затряслись, обмякли и чуточку раздвинулись. Снял фуражку, небрежно бросил ее на соседний стул, расчесал пятерней рассыпавшиеся волосы и посмотрел прямо в лицо Алевтины. Она вздрогнула, точно от прикосновения и почувствовала, что краснеет. Но не отвела взгляда, а стала в ответ упрямо смотреть ему в глаза. Сначала ей показалось, что это две темные, холодные и пугающие бездны. Но странно, чем дольше она в них смотрела, тем теплее становилось. Он словно обволакивал ее чем-то мягким, легким, прозрачным. Глаза манили ее к себе. В них хотелось войти или нырнуть.
Сердечко застучало во всю, запрыгало, забилось как зверек в клетке, время от времени задевая натянутые нервы-струны своим пушистым хвостиком, вызывая сладость и негу во всем теле…
Алевтина еще упиралась, делала усилия над собой, поскольку сознание не признавало того, что происходило с ней в этот момент. Так не должно было быть. «Это от выпитого вина…, от усталости…» – думала она, пытаясь оправдаться, отрезвить обстановку. А он продолжал смотреть, чуть улыбаясь, уверенно побеждая и, видимо, наслаждаясь этим.
– Вот, Жорик, охлажденная.… Вот и грибочки-груздочки… Вот тебе вилочка…, – прибежала и засуетилась Лизка. Сама открыла бутылку и налила ему стограммовый стаканчик вровень с краями, и плеснула в свою рюмку.
– Давай, Жорик, давай мой ненаглядный…, я тебя так ждала…, за нас с тобой…, а! – она поставила на место отодвинутый Им стул и уселась, высоко подняв свою рюмку, улыбаясь широко и счастливо.
– Сдай назад, – тихо сказал Он Лизке. Голос прозвучал строго, недоброжелательно.
– Жорик, ты че!?.. – обиженно и капризно пропищала подруга.
– Погуляй, Цыпка…, – в том же тоне проговорил Он.
Лизка медленно встала, продолжая держать рюмку, оглянулась на Алевтину и, поджав подрагивающие губы, бросилась в другую комнату, разбрызгивая вино.
Алевтина приходила в себя. Она даже потрясла головой, словно сбрасывая наваждение, которое захлестнуло ее. Нужно было срочно встать и уйти, но нога болела и требовала покоя.
Кто-то завел патефон, и зашипел вальс. Пластинка была заигранная, игла подпрыгивала, но танцевать можно было.
– Кавалер приглашает барышню, – он стоял перед ней с чуть опущенной головой, свесив непослушную прядь волос, перечеркнувшую высокий лоб наискось. Он не приглашал, он делал одолжение.
Алевтина смутилась, опустила глаза и тихо ответила:
– Я не могу, – вновь, подняв глаза, со страхом посмотрела на Него, – у меня нога вывихнута.
Он красиво вскинул темную бровь, колебался пару секунд, но видимо как человек, не привыкший и не умеющий отступать, медленно нагнулся, затем подсел, взяв стул обеими руками, легко поднял его вместе с Алевтиной, вышел на середину комнаты. Танцующие послушно расступились, прижались к стенам, а Он, продолжая никого не замечать, закружил на удивление ловко и умело.
Алевтина не успела ахнуть, когда вознеслась вверх, невольно обхватила его шею руками, прижимаясь, боясь упасть.
Незнакомый, резкий запах дорогого одеколона, папирос, пота и еще чего-то такого, отчего она становилась маленькой, беззащитной и… доступной. Щеки их терлись между собой, но она совсем не хотела отстраняться, хоть и натирала кожу о его щетину.
Вальс закончился. Иголка подскочила. В полной тишине он отнес ее на прежнее место, осторожно поставил стул. Она нехотя разлепила руки, не смея поднять глаз.
– Так как зовут «цесарочку»? – взяв двумя пальцами ее за подбородок, он легонько приподнял голову.
Вчера, кто угодно сделай такое, Алевтина залепила бы такую плюху, мало бы не показалось. А сейчас она покорно подняла глаза:
– Что, я… не поняла… простите, – растерянно, будто ей семнадцать, ответила она.
– Как зовут тебя, ореховая? – повторил Он, чуть улыбаясь и не отпуская подбородка.
– Почему… «ореховая»? – проглотив слюну, задала она встречный вопрос.
Он, как и в прошлый раз, медленно оглядел ее всю и, остановившись на глазах, ответил:
– Ты видела когда-нибудь кедровые орехи?
– Нет…, – ничего не понимая, прошептала она.
– Вот, глазки твои точь в точь. А тело, – он ласково провел рукой по щеке, – как ядрышко! Беленькое и упругое, – опустив руку, он уже гладил колено.
И опять даже мысли не возникло возразить или отодвинуться.
А потом начался сплошной праздник. Алевтина на крыльях летела с работы, переодевалась и улетала с Ним в ночь. В шумные, прокуренные пьяные рестораны, где веселилась нэпманщина, где был разгул низменных страстей, как сказал бы школьный секретарь комсомольской ячейки Вова Зюзин, где не место порядочным советским гражданам, где пир во время чумы…
Сердечко зайчиком прыгало, когда он с равнодушным видом доставал из своих карманов «цацки», в которых нет-нет, да и промелькнут «сверкальца» в золотой оправе.
– Вот, выбирай! Только не вздумай в них на работу или куда еще… по улице…
– Ну что ты, я же понимаю…, – отвечала она радостно…
И вот… арест. Суд. Этап. Все, что с таким трудом закатывалось в гору, теперь неслось вниз, набирая скорость, сметая на пути построенное собственными руками…
Зато она побывала на вершине блаженства. Испытала то, что редкая женщина испытывает за свою долгую жизнь. Это ей дал мужчина. И не просто мужчина, а НАСТОЯЩИЙ мужчина, которого ждешь годы и готова ждать еще столько же, зная, что он придет. Заслышав шаги которого, покрываешься мурашками снаружи, а внутри медом растекаешься. Ты еще его не видишь, а такое чувство, будто тебя как хрупкий цветок берут его ладони, и ты в полной безопасности. Ты его все еще не видишь, но чувствуешь его запах. Запах, от которого невозможно оторваться. Это здоровый запах мужчины, запах покоя и страсти, жилища, постели, запах твоих будущих детей, мягкой, сытой старости…