Текст книги "Оула"
Автор книги: Николай Гарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
– Будешь молчать – будешь жить!
Сюжет не верил своим ушам, Контуженный говорил понятно и довольно не плохо.
– Что там, что там, Сюжет!?.. Что, корешка встретил!?.. – блатные почувствовали неладное и медленно собирались вокруг. Они постепенно, осторожно надвигались на «обидчика». А тот, нахохлившись, сидел в дальнем углу верхних нар и держал Сюжета в своих руках, как хищник добычу.
– Ты че там затих, Сюжет?..
– Подымысь, дай мы тэбя побачим…
Сюжет знал, на собственной шкуре испытал проворство Контуженного и все же попался как мелкий фрайер, проморгал его выпад. Прижатый лицом к нарам он слышал корешей, но не мог даже шевельнуться. Пальцы контуженного как стальные клещи сжимали горло и в любой момент могли сомкнуться и без особых усилий прервать его бесценнейшую жизнь.
– Ну, и что будешь дальше делать, сынок?.. – как ни гремели колеса, как ни скрипел вагон, все услышали ровный, спокойный голос Филина.
Он лежал на спине, закинув руки за голову, спокойно наблюдая за суетой своей кодлы. Блатные уставились на Филина, ожидая команды.
– Значит, это ты и есть загадочный Контуженный. Ну-ну, поглядим, поглядим, на что ты способен. – Авторитет говорил медленно, лениво, сыто. – Ты думал, глупый, мы случайно сюда подвалили, в этот вагон? Не-ет, сокол ты мой. Ничего на этом свете не делается случайно. Лично у меня к тебе претензий нет. А вот Слон велел тебе кланяться, правда, из другого мира. Да и у Сюжета есть к тебе некоторые претензии. Так, нет, Сюжет!? – последние слова прозвучали хлестко, как удар.
Филин повысил голос!.. Это было редкостью. Все, кто часто бывали с ним, знали, что так пробуждается знаменитый его гнев.
На Оула и слова, и тон не произвели ни малейшего впечатления. Зато Сюжет сделал попытку вырваться из плена. На него голос Филина возымел сильное действие. Подхлестнул, прибавил сил, толкнул его на поступок.
Он дернулся, провернулся вокруг своей оси и даже сумел выхватить нож здоровой рукой, но его похититель среагировал мгновенно, он сильнее сжал горло, а другой рукой легонько крутанул голову, стараясь прижать ее к нарам.
«А-ах!» – вырвалось у толпы. Урки раньше, чем сам Оула, поняли, что произошло. Сюжет хрустнул, вздрогнул и затих, немного вытянулся, разжал руку, выпуская из нее нож.
Оула машинально схватил его. Пальцы жадно обхватили ручку и напрочь срослись с ней. Отчего рука сделалась длиннее на целое лезвие, острее, а стало быть, и гораздо опаснее! Теперь, чтобы вырвать у него нож, пришлось бы рубить руку.
Этот маленький, остро отточенный кусок стали с удобной ручкой теперь дарил ему хоть какую-то надежду. Причем, надежду всего лишь на то, чтобы достойно постоять за себя. Постоять последний раз в этой жизни. Этот кусочек быстро тяжелел, рос, становился мощным и могучим оружием. Будил. Поднимал из глубин Оула что-то полузабытое, еще неистраченное, неиспользованное даже тогда в камере ШИЗО. И «Это» разворачивало его плечи, разгоралось в груди и ладонях, разливаясь по всему телу. Не было ни паники, ни страха, поскольку уже не было ЗАВТРА, не было БУДУЩЕГО, которое обычно смотрит на тебя, и ты сверяешь свои действия и поступки с ним.
Толпа качнулась к Оула.
– Стоять! – необычно, по – военному, резко и громко выкрикнул Филин. Уголовники замерли, недовольно загудели, заоборачивались на своего пахана. А тот медленно, вельможно, поднимался со шконки, ни на кого не глядя.
– Нет, уважаемый, ты не «случайный», – Филин по-прежнему ни на кого не смотрел. Создавалось впечатление, что в вагоне кроме него и Контуженного больше никого и не было.
– Ты не «случайный», – вновь повторил он, – и не «анархист», и не «Иван с Волги». Все затаились, затихли, будто прислушивались к мерному перестуку колес под полом, гудению загруженной до предела печки да жалобным поскрипываниям суставов вагона.
– Ты, мил человек, чужой!.. То есть совсем чужой! Другими словами – не наш и баста!
В определение «чужой» Филин вкладывал несколько иной смысл, чем просто человек иного круга. Он хотел, чтобы в данном случае, это звучало таинственно, с налетом непредсказуемости во всем, в том числе и в поступках Контуженного. Тем более, своей молчаливой разборкой с Сюжетом, он это прекрасно продемонстрировал.
Филин хотел куража. Он сделал паузу, в течение которой опять стал нарастать нетерпеливый гул урок.
– Ша! Я не закончил! – остро, как ножом резанул он взглядом по своей своре.
– Ты, падла дешевая, словно с луны упал. Упал, ударился и получил контузию. – Филин не улыбался, говорил в том же звенящем тоне: – Ты попросту больной, малыш! Ты – «тумак»! Ты еще дышишь только потому, что я с тобой базар имею. А, по сути, ты давно труп. Куда ты денешься из этого ящика, Фуфлыга!? Эта шваль с политическим уклоном, – он лениво кивнул в сторону нар, – пальцем не шевельнет ради тебя. И Сюжета ты зря замочил. За него кореша тебе глаз на жопу натянут, и моргать заставят! На шнурки порежут…. Бита твоя карта, Контуженный….
– Дай, дай Филин, я его сделаю! – к авторитету подскочил мелкий, худосочный зэк, синий от наколок с блестящими, нездоровыми глазами. Он весь выгибался и дергался. Через каждое слово цыкал, сплевывая через щербатые, коричневые от чифира зубы. Кривляясь, крутил в дрожащих руках блестящей заточкой.
Филин, не глядя, махнул рукой, словно прогоняя настырную муху, отчего худосочный отлетел к дверям, основательно приложился к ним и, сломав ноги в коленях, съехал на пол.
– Мамон, отвечаешь за кодлу, – хрипло проговорил Филин и, выйдя из прохода, стал снимать пиджак. – Этот зверек не прост. Он будет отчаянно кусаться, и я не хочу, чтобы еще кто-нибудь из вас составил компанию Сюжету. – Он снимал с себя все лишнее из одежды: – Давно на ножах не сходился с «беспределом». – Голос стал еще глуше. Он вибрировал, накалял зэков, передавал волнение, внушал страх.
Филин конечно играл. Он, как умелый шулер выстраивал игру под себя, ловко лепил из Контуженного туза, чтобы с эффектом перебить его козырной картой, то есть собой. Случай был неплохой и для довеска к авторитету, да и просьбу сходняка следовало уважить.
Он заводился. Серьезного противника в этом молчуне Филин не видел. Хотелось размяться, помахать перышком, порезать пацана. Не серьезно, так, поначалу слегка, побаловаться как кошка с мышью, а потом в печень, обязательно туда, чтобы он медленно, постепенно копыта отбрасывал. Чтобы все мокро было, липко, чтобы веки тяжелели и медленно жмурились. А он по этому случаю пропустит, пожалуй, еще соточку водки или даже сто пятьдесят, тогда и отдохнет культурно.
Однако что-то тревожило Филина. Трудно было сказать что, но какая-то нервозность, раздражительность преследовала его сегодня весь день. Да и «раззвенелся» он что-то слишком. За один раз наговорил столько, сколько за неделю, а то и месяц не говаривал.
Его не смущало, что этот молчаливый парень был крепок телом, что очень уж умело взял нож, что играючи «затемнил» Сюжета. Да и завалить самого Слона!.. Но Филин не был бы Филином, если бы хоть на мгновение засомневался в себе, почувствовал страх, которого он, увы, пока не знал.
Филин хотел куража, хотел видеть много густой крови, втягивать в себя ее бешеный, сладковатый запах…. И это даже хорошо, что противник необычный. Все будет смотреться натурально. Но почему-то было неспокойно…
«Кто он все же?» – эта мысль сверлила Филина. В этом Контуженном была тайна. А тайны бандит Филин любил разгадывать. «Перо» тайны не разгадает, скорее прибавит.
Все заключенные – и «политика», и уголовники, забились кто куда. Кто на нары, кто под них, ожидая кровавой разборки.
Пожалуй, лишь один человек по-настоящему «болел» за Оула – это Борис Моисеевич. Старый ученый вновь был поражен тем, как этот парень сумел задолго прочувствовать беду. Это невероятно, что он даже предвидел некий, как он выразился, переполох. Профессор вместе с Петром Ивановичем забились в самый угол под нарами. Знаменитый маэстро ворчал, но поддался волнению приятеля и заполз с ним в пыльную, грязную темноту.
Здесь жутко пахло мочой, какими-то нечистотами, несносно дуло, сквозило из щелей в полу из самого угла. По ту сторону вагона было довольно прохладно, как никак давно наступила ночь. Светлая или, как здесь говорят, белая, но это не значит, что теплая. Они прижались друг к другу спинами, не видя, да и не слыша, что происходит там, в середине вагона.
«Пропал мальчик…, – с болью думал Борис Моисеевич. – Боже мой, зарежут они его! Ведь все вместе пальца его не стоят, нелюди, звери, волки позорные,» – слегка по блатному получилось у старика.
Филин стоял посередине вагона рядом с гудящей железной печью. Никто не заметил, откуда и когда у него в руке появился финарь, сияющий своим холодным блеском.
Он широко расставил ноги. Голову убрал в покатые плечи. Грудь вздымалась, словно накачивала его яростью. Глаза прожигали Контуженного насквозь.
Когда Оула услышал, а точнее почувствовал, как под его пальцами неожиданно легко и нежно хрустнуло, он словно выдернул чеку из гранаты, которую никуда не выбросишь, которая должна разорваться здесь же в вагоне, а точнее, у него в руке. На него нашла удивительная трезвость, четкость в ощущении себя и всего окружающего. Он смотрел на главаря урок, хорошо сложенного с колючими, тяжелыми глазами, от которых внутри появлялось неприятное жжение. «Надо принимать вызов,» – не сводя глаз с противника, Оула оттолкнул от себя будто спящего Сюжета и легко спрыгнул с нар.
Поединок начинался в полном молчании. Это было очень необычно для уголовников, которые в подобных случаях сначала расходовали весь свой блатной арсенал убийственных оскорблений, а уж потом хватались за ножи.
Странно, но противники были чем-то схожи между собой. Почти одного роста, телосложения, они одинаково пружинисто двигались, осторожно переступали ногами, намечая выпады, примеряясь к пространству. Вот ножи держали по-разному. Филин держал лезвием от себя, а Оула к себе. Вагон трясло, качало, подталкивало, провоцировало соперников на сближение.
Филин не спешил, он продолжал играть роль по собственному сценарию. Он не сомневался в своем превосходстве. Ему нужен был кураж.
Оула принял вызов, поскольку это был хоть какой-то шанс достойно постоять за себя, прежде чем его разорвут эти звери.
Глаза у Филина вдруг стали холодными, неживыми, будто застудились и превратились в льдинки. Того и гляди, возьмут да блеснут потусторонней зеленью, а в уши ворвется злобный рык и вылезут влажные клыки.
Однажды, в свои неполных пятнадцать лет Оула впервые встретился с волком. Ранней весной, один на один. Хоть и разошлись они тогда с миром, но долгое противостояние в ожидании схватки глаза в глаза много что дали юному Оула. До этого он уже слышал от своего деда, что вся сила волка в его первом, неожиданном прыжке. А прыжок он готовит – будь здоров! И главное, он видит, когда жертва не готова к его нападению. «Значит, ты распознал замысел серого, вот он и не рискнул напасть,» – Оула будто вновь услышал тихий голос деда.
Филин сделал ложный выпад в сторону, выбросил руку с ножом и резанул воздух у самого плеча Оула. А тот с первого движения разгадал несложный маневр и легко ушел от опасности. Это было ясно из-за положения ног, с которых Оула не спускал глаз.
Урки взорвались, заулюлюкали, заплевались, наполнили вагон руганью. Они колотили кулаками о нары, кто стоял затопали.
И лишь после третьего или четвертого безуспешного выпада Филин понял, что недооценил «чужого», который продолжал легко уклоняться, уходить, уворачиваться, от его ножа. Он будто дразнил опытного профессионала, почти законника Филина, не знавшего себе равных в поножовщинах.
Неожиданно Оула запнулся. То ли кто-то подставил подножку, то ли сам зацепился обо что-то. Потерял равновесие, да еще вагон «помог» – дернулся в сторону, и он полетел под ноги разгоряченных зрителей, которые тут же принялись с радостью и усердием его пинать. Урки спрыгивали с нар, их удары посыпались со всех сторон чувствительные, от души.
Филин выдержал небольшую паузу, доставив своре маленькое удовольствие. Но потом резко остановил толпу, давая противнику подняться.
Оула вставал тяжело. Голова гудела. Губы и нос были разбиты. Ребра ломило при глубоких вздохах. Он не спускал глаз с бандита и очень вовремя заметил перегруппировку ног. И это спасло. Филин задумал очень эффектно как кавалерист, вооруженный шашкой, несколькими взмахами нанести длинные, неглубокие порезы. Залить противника кровью. И этим подавить его волю к сопротивлению. Но Оула, так и не выпрямившись до конца, опередил его. Он сам бросился на бандита, протаранив его своей гудящей головой, сбивая с ног, падая на него, не забывая наносить удары кулаком, в котором был зажат нож. Они сцепились и живым клубком закрутились на грязном, вибрирующем полу вагона под визг, свист, топот и плевки урок, обступивших их плотным кольцом.
Оула при любой возможности бил и бил противника, пока резко не ожгло бок, словно к нему приложили раскаленное железо. И еще, и еще раз! Видимо кто-то из толпы старался, помогал своему авторитету. Перед самыми глазами блеснул нож уже самого Филина. Блеснул и развалил щеку Оула надвое. Почти тут же прилетел прямо в лицо чей-то ботинок, потом еще. Оула перестал видеть. Вновь ожгло бок. И только тут, наконец-то, отключилось сознание. Примерно так же, как в ШИЗО. Он отпустил «вожжи», отпустил контроль, отпустил свое тело защищать себя, самосохраняться.
Притупилась боль. Распрямилась кисть, в которой был намертво зажат и все еще бездействовал, ждал своего часа нож.
Оула взревел! Но не от боли и отчаяния. Это был рев всех его предков перед смертельной опасностью! Это был боевой клич, который поднимал мужчину на последний бой! В котором еще теплилась хоть какая-то жизнь. Это был вопль, с которым человек рождается на свет и преждевременно, не по своей вине, внезапно из нее уходит.
Уже все урки участвовали в свалке. Они истошно вопили, тянули свои руки к Оула и, дотянувшись, рвали его тело, кто был проворней кусал, впивался зубами куда придется, колол ножом или заточкой.
После крика в Оула открылись все его резервы, о наличии которых сознание и не подозревало. Он хищно хрипел, мычал, рвал, что можно было рвать, ломал, что ломалось, но в основном резал и резал все живое, что висело на нем, под ним и вокруг, что причиняло боль. Больше всего доставалось Филину, поскольку он все еще оставался под Оула. Нож уже несколько раз тонул в его могучем теле, безжалостно вспарывая его.
Эту бойню можно было остановить, вмешайся «политика». Все же, как никак, а почти тридцать человек против десятка. Но политические сидели тихо, боясь даже пошевелиться. Они и смотреть-то боялись.
А резня между тем продолжалась. Озверевшие, перемазанные своей и чужой кровью урки уже не ругались, стоял сплошной рев, хрип, взвизгивание и невнятное рявканье.
Как ни странно, но Оула доставалось гораздо меньше, чем уркам. Он куда ни направит нож все в цель, а им приходилось стараться не зацепить своего, а это редко удавалось.
И все же исход схватки был предрешен. Как никак, а уголовники были профессионалы своего дела. Оттащив, наконец-то, Контуженного от Филина, все ахнули!
Авторитет лежал на спине и бережно держал свой живот, стараясь стянуть края жуткой раны, из которой медленно вылезали скользкие, блестящие внутренности, похожие на мотки веревок различной толщины.
– Че, суки…, че ждете!? Мамон…, помоги…, запихни их… обратно и… завяжи рубахой!.. А… эту… падлу…, в печь его…, дотла!.. И остальных… на перо! – хриплым, слабеющим голосом отдавал последние приказы, умирающий Филин, который так и не стал «в законе».
Урки с новой силой навалились на Оула. По два человека висело на его руках, насели на плечи, держали за ноги, беспрерывно били и били, куда попало.
– В печь его, в печь суку! – верещал кто-то по-бабьи.
Контуженного волокли к розовой от перегрева, раскочегаренной, словно по заказу огромной буржуйке. Его тащили, хотя мало кто понимал, как это сделать, чтобы живьем?
Оула упирался, терял последние силы. И лишь, когда сквозь кровавую пелену разглядел, а еще больше почувствовал жар раскаленного металла, вздрогнул и задрожал всем телом.
– Весь не войдет, давай по частям его, по частям!
– Витек, мочи эту суку как «хрюка»!
– «Горе», есть там место, нет!?
– Где там?! – заторможенно отвечал плоский, ушастый зэк.
– Да в ж…пе твоей, где еще! Я ж про печь спрашиваю, фуфел!
В ожидании того, что некий Витек или кто-то еще вот-вот должны замочить Контуженного, живые путы несколько ослабли. Оула показалось, что этого достаточно для освобождения, и он рванулся всем телом. Высвободил руки, но сильный удар по голове остановил его.
Урки опять насели, стараясь прижать лицо прямо к раскаленной плите. Они настойчиво, неумолимо гнули его, сгибали, алчно жаждя сладостного момента казни.
И опять он увидел себя будто со стороны. Увидел, как его вдавливают в печь, точнее в плиту. Увидел, как тело не выдержало и сдалось. Упало раненой щекой на раскаленное железо, ослепительно взорвавшись жуткой, пронзительной болью. Казалось, что в самой голове что-то лопнуло, зашипело…
Оула окончательно ослеп и оглох. Он превратился в сгусток невыносимой боли! А тела больше не было, оно разорвалось, раскромсалось, разлетелось на маленькие кусочки, распылилось, выдулось сквозняком вовне через множество щелей вагона.
Интуитивно, механически, с полностью отключенным сознанием Оула уперся руками в печь. Еще больше окутался белесым дымом. Сукно, кожа, кровь, мясо дымилось, горело, трещало, шипело, пузырилось. Потрескивали, скручиваясь, волосы. А сзади продолжали напирать, обезумев от мести, боли, крови, запаха горелого тела, от дикого упрямства Контуженного.
Старая, тяжелая печь на длинных, раскоряченных в разные стороны металлических ножках дрогнула. Ржавые гвозди, которые ее держали, не выдержали напора и легко выскочили из пола. И она пошла, стала быстро заваливаться на бок. Труба вышла из соединений и густо задымила в вагон.
Урки спохватились, отшвырнули Оула и попытались остановить печь, но было уже поздно, тяжелая, набитая раскаленным углем она падала грузно, словно смертельно раненое животное.
От удара об пол плита слетела. Сноп искр и раскаленные до бела угли лавиной хлынули под нары, на пустую блатную сторону вагона.
Мгновенно загорелось просушенное дерево. Огонь стал легко набирать силу. Но страшен был не столько он, сколько дым, который быстро заполнял внутреннее пространство. Сгущаясь, он уплотнялся, чем несколько приостановил бурное горение.
Шок, который охватил зэков и продержал несколько секунд, быстро сменился паникой. Все прекрасно понимали, где они находятся, поэтому то безумие, тот ужас, который охватил людей, был чудовищным!
Пока дым еще позволял, все метались по вагону, не замечая никого и ничего вокруг. Сшибались, отшвыривали друг друга, в истерике колотились в двери, рвали решетки на окнах, орали, визжали, срывая голоса, пытались телогрейками тушить огонь, кое-кто даже принимался молиться…
Но вскоре крики и вопли сменились на безудержный, надсадный кашель, который выворачивал людей, валил с ног. Обезумевши, они ползали, терли глаза, захлебывались дымом, царапали горло, грудь, хрипели, с сипом втягивали в себя горячий, горький воздух, в котором все меньше и меньше оставалось кислорода.
Помощник машиниста, молоденький, чумазый парень, стоя на куче угля в тендере долбил его ломом, разбивая большие куски.
Поезд делал плавный поворот перед очередным мостом и весь состав был виден как на ладони.
– Мать честная! – парень обомлел, когда сначала мельком, а потом внимательно рассмотрел третий с хвоста вагон. – Михеич! Михе-е-ич! – перекрикивая грохот локомотива, истошно заорал он.
– Ну, че орешь, словно пожар! – в тендер заглянул пожилой, тоже весь перепачканный сажей и мазутом машинист.
– Михеич, смотри, вагон дымит!?
– Где дымит, кто? Ты Ваньку-то не валяй, долби, – машинист продолжал невозмутимо вытирать ветошью руки.
– Да смотри говорю, вагон дымит!
Михеич чертыхаясь, полез на кучу угля.
– Е… твою мать! Точно вагон горит! – матерясь, он сбежал с кучи и закрутил штурвал экстренного торможения состава. Одновременно часто и прерывисто захрипел паровозным гудком.
Скорость была не большой и вскоре, скрипя и визжа колодками, всем своим железом эшелон замер, продолжая недовольно попыхивать паром. Послышались далекие команды. Из первого и двух последних вагонов стали высыпать солдаты. Залаяли собаки.
Горящий вагон походил на рассохшуюся бочку, которую доверху заполнили водой. Только здесь из множества щелей хлестали непрозрачные безобидные струи, а дым. Где белый, где темно-серый, а из маленьких окошек валил почти черный, в клубах которого проскакивали рваные, колючие язычки огня. Они как жало змей неожиданно выскакивали из глубины вагона, пугая, предупреждая об опасности. Стоял треск как в печке и никаких признаков жизни внутри вагона.
Откатив дверь, на солдат вместе с клубами дыма вывалилось несколько дымящихся тел. Кое-кто из них вяло шевелился, беззвучно кашляли…. И все. Больше, сколько солдаты не кричали в вагон, никто не появился.
А вагон полыхал уже вовсю, с гудением, стремительно разгораясь. Огонь жадно, с азартом, глотал и глотал в себя все, что хоть как-то горело. Прогорели пол и крыша. Машинист с помощником едва успели расцепить вагоны. Общими усилиями с военными они раскатили их, создав безопасную зону.
Капитан Щербак, начальник этапа, а стало быть, и эшелона нервно курил, наблюдая за суетой вокруг полыхающего вагона. Его волновали два обстоятельства. Первое, почему произошло самосожжение заключенных? Причем именно в том вагоне, куда подселили блатных. Второе, что он напишет в рапорте? И вообще, что его ждет в Инте, где ему придется дать устное объяснение начальству и за гибель людей, и за сам вагон!? Голова шла кругом, плохо думалось, в том числе и от выпитого накануне.
Мятый и взъерошенный фельдшер Миша Кауфман, неизменный напарник капитана по застолью, в расстегнутой шинели и без головного убора носился вокруг вагона, размахивал руками, что-то кричал, жутко матерился. Даже на значительном расстоянии было заметно, что «лепила» с крепкого «бадога».
– Слушай, как ты!? – подбежав к капитану, дохнул на него жутким перегаром. – Дай, докурю, а то щас блевану! Да нет, не от жмуриков. Я их, каких только не повидал на своем веку. – Взяв раскуренную папиросу, жадно затянулся. – Перебор был вчера Вова, пе-ре-бор… Бр-р-р.… Надо же, как надраться!
– Ну, что там? – перевел разговор начальник этапа.
– А что там! Там глухо Владимир Васильевич, глухо…. Пять человек осталось, да и то – трое сильно пожгли нутро, боюсь, не дотянут и до утра. И нет ничего у меня против ожогов, нет!
«Вот че-е-рт, вот бл…во какое!.. Пить – плохо, не пить нельзя! Как быть!? Бр-р-р, з-зараза! – фельдшер еще раз затянулся и взглянул на окурок. – Все фабрика горит,» – и бросил его под ноги.
– Миша, а как тогда те двое остались? – капитан Щербак спросил в задумчивости. Он все еще не знал, что напишет в рапорте.
– Ну-у, – начал фельдшер, – сначала где-то в углу, подальше от очага возгорания отсиделись, у сквознячка, а как припекло, на тряпку поссали и дышали через нее. Я бы, во всяком случае, так сделал.
– Урки или пятьдесят восьмая?
– Один пожилой, другой совсем старичок.
– Понятно.
К тому времени вагон стал походить на фрагмент моста. Доски догорали, отваливались, падали, брызгаясь искрами, оголяли металлический каркас. Дымились и буксы колес, в них выгорало масло.
– Товарищ капитан, что с трупами будем делать? – бойко спросил подбежавший лейтенант.
– А что ты предлагаешь, Орешко?
– Я думаю с собой взять, как вещественное доказательство, – по-деловому ответил тот.
– Очень хорошо! Только сделаешь так, – капитан покрутил головой, словно что-то высматривая, – все что осталось, зарыть в насыпь, пониже, ближе к земле.
– А может сразу в землю, товарищ капитан? – робко спросил молоденький офицер.
– В землю это бы хорошо…, – продолжал что-то думать про себя капитан, – это было бы лучше. Но попробуй, подолби ее ледяную-то! Здесь мерзлота, лейтенант, вечная и зимой и летом. А потом она бы все равно вытолкала из себя все, что в нее зароешь. Еще вопросы есть!?
– Никак нет, товарищ капитан!
– Ну тогда дуй, не стой, исполняй приказ, – устало распорядился Щербак.
– А ты, Миша, помоги мне акт составить о попытке, скажем, массового побега посредством прожигания части вагона. – И чуть подумав, добавил: – Старички, что остались в живых, засвидетельствуют. Хотя какие из них свидетели…, – капитан сплюнул липкую, тягучую слюну.
– Ладно, пошли лечиться.
Поднимаясь в свой вагон, они услышали, как вразнобой заскрежетали, загремели о щебенку лопаты. Часть зэков скреблась у основания насыпи, они готовили длинную братскую могилу своим недавним собратьям по несчастью, а другие, парами носили черные, еще теплые, дымящиеся и отвратительно смердящие жженым мясом, кожей и роговицей трупы. Некоторые из тех, кто побывал в самом пекле, разламывались на части, едва к ним прикасались. При виде этого и погребальщиков, и конвоиров рвало, выворачивало наизнанку громко, неприятно, некрасиво.
Укладывали в едва сделанные углубления компактно, вдавливая одного в другого, помогая ногами, лопатами и тут же торопливо, явно стыдясь, засыпали, сгребая щебень сверху насыпи.
– Альфред Оттович, голубчик, я вас уверяю, он живой! – тихо, почти шепотом говорил низенький, щуплый зэк, держащий «труп» за ноги. – Надо бы доложить начальству.
– Не говорите чепухи, Виктор Игнатич. Я кое-что мыслю в медицине, да и врач их осмотрел, прежде чем сделать заключение.
– Да какой там смотрел, он с дикого похмелья, ваш врач, и все еще пьян в стельку, вы же видели, – продолжал говорить щуплый зэк, – понимаете, я чувствую, чувствую, что мы несем живого человека.
– Перестаньте, лучше смотрите под ноги, а то сами в трупы превратимся! Не насыпь, а Кордильеры какие-то!..
По крутой насыпи осторожно спускались два низкорослых, немолодых мужичка. Ноша для них была тяжелой.
– Эй вы, заморыши, а ну веселей, че телепаетесь, как глисты на ветру, не хрусталя несете, – не злобно бросил в их сторону проходящий молоденький офицер.
– А ну, дистрофа, живей, – тут же подхватил ближайший конвоир.
Мужички чаще заперебирали ногами, но скорость у них так и не увеличилась. Щебень уползал из под ног, они тужились, как могли.
– У него ж поллица нет и весь в кровищи…, а на руки, на руки обратите внимание, Виктор Игнатич!.. А Вы говорите живой….
– Живой!
– Если даже и живой, – продолжал запыхавшийся напарник Виктора Игнатьевича, – то ни за что не выжить.
– Так Вы все же допускаете, что он живой!?..
– Чисто гипотетически….