Текст книги "Оула"
Автор книги: Николай Гарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Так что получалось, что сидит у него пленный финн, давно расстрелянный, не живущий уже на этом свете. – «Вот бардак!..» – майор сначала расстроился, что не перепадет ему ни чего за этого пленного, но потом развеселился и даже от души похохотал над изломами судьбы и над русским пох…мом. И так, и эдак крутил Матвей Никифорович с этим чухонцем, и по-всякому получался дохлый номер. «Отдать контрразведке, так тебя же и спросят, почему, мол, затянул, «язык» устарел. Настучат высокому начальству…, – рассуждал Шурыгин. – Накрутить шальную легенду на «лазутчика», опять же спросят, как он оказался у тебя. Выпустить нельзя. В расход, втихую, – успеем. Пусть пока посидит, подождет».
Вот и сидел Оула в подвале, не догадываясь, что по бумагам его и вовсе нет. Ни имени, ни фамилии, а тело где-то там, в лесу, наскоро закиданное снегом.
И вот под вечер взбрело в голову майору взглянуть на этого «живого покойничка». Просто из любопытства, какие хоть эти финны. Говорить с ним было не о чем, тем более ни тот русского языка не знает, а у него никто – финского. Так, взглянуть и пусть дальше сидит. Придет время – порешаем, в хозяйстве все сгодится. Отдал распоряжение насчет пленного и тут же забыл, увлекся бумагами, а когда Заюшка доложила, что привели бедолагу-чухонца, удивился. Удивился, насколько нелепо будет выглядеть этот допрос, точнее не допрос, а молчаливый разгляд что ли. Но делать нечего. Не отменять же приказ. И он кивнул секретарше.
Оула переступил широкий порог двойной двери и замер, вытянувшись, как он сделал бы и перед своим начальством. Да и нельзя было не замереть. Огромный, как ему показалось, кабинет был строг и официозен. Первое, что бросалось в глаза – большой портрет, судя по военному френчу большого начальника с пышными усами. Портрет, в хорошей дорогой раме, смотрел на Оула с ухмылкой, строго и подозрительно. Прямо под усатым портретом за тяжелым столом с зеленой лужайкой-столешницей сидел бесцветный человек в таком же френче как на портрете, но вдобавок с кожаным ремнем поперек груди и с синими петличками на вороте.
Человек, воткнув локти в «лужайку», что-то читал. Он продолжал читать, не обращая ни малейшего внимания на вошедшего. Оула чуть обмяк и стал осторожно рассматривать кабинет дальше. Темно-зеленые, тяжелые шторы были лишь наполовину задернуты и посередине через проемы были видны поблескивающие голубоватым холодным атласом волны французских штор, замеревших крупной, водной рябью. Напротив окон шли шкафы, многие из которых с остекленными дверцами, через которые виднелись корешки книг. И стол, стулья, шкафы, и панель высотой с метр от пола по периметру всего кабинета, были выполнены из карельской березы. Все блестело и напоминало по цвету жженый сахар. Две люстры с выпуклыми плафонами давали света даже больше, чем было необходимо. К тому же на столе начальника горела настольная лампа с зеленым абажуром в виде такого же плафона, как и люстры. Пол устилал огромный ковер, который заползал и под стол, и под диван, и, даже, шкафы.
Оула стоял уже довольно долго, а начальник все читал и читал бумаги. Оула продолжал оглядываться. И все же главным предметом в кабинете, как ему показалось, был не стол, не шкафы с книгами и даже не сам начальник, а портрет с проницательным, завораживающим взглядом в щелочки сощуренных глаз. Из этих щелочек шли сильные, незримые лучи, которые будто насквозь просвечивали Оула, сбивали его мысли, будили дремавший где-то в глубине его страх. А в усах пряталась усмешка, переходящая в неприязнь и пренебрежение. Оула не мог отвести взгляда от портрета. Тот словно втягивал его в себя.
Громко «гмыкнув», хозяин кабинета наконец-то оторвался от бумаг, закрыл папку с яркими, красными буквами и, отложив ее в сторону, взглянул на арестанта. Оула опять подобрался и встал как по стойке «смирно». Он разглядывал начальника и, удивительно, при всей абсолютной несхожести с портретом, у них все же что-то было общее – портрета и человека. «Странно…, – Оула даже часто-часто проморгался и опять стал поглядывать то на портрет, то на маленького за таким большим столом человека с розоватой плешиной, смешно маскируемой реденькими волосиками. – Наверно они все коммунисты и похожи чем-то на своего портретного кумира. Пустота и холод их роднит».
Начальник откинулся в кресле, вытянул под столом ноги и достал из серебристого портсигара длинную папиросу и начал медленно, аккуратно ее разминать. Затем шумно дунул в нее и, смяв мундштуковый конец, сунул в рот. Огонь от спички подносил издалека, вытянув губы с папиросой и сильно прищуриваясь. Затянулся, запрокинул голову и с видимым наслаждением выпустил из себя облако сизоватого дыма.
– Так ты совсем пацан, чухонец ты этакий, – майор говорил нарочито громко, чтобы в приемной было слышно.
Оула понял лишь несколько слов, но смысла не уловил и весь превратился в слух. Ему казалось, что начальник говорит что-то очень важное, отчего зависит его дальнейшая судьба.
– Что мне с тобой делать бедолага? – майор опять глубоко затянулся. – В расход тебя жалко, не пожил еще, девок не пощупал…, – улыбаясь, Шурыгин продолжал нести всякую чушь.
Но Оула вдруг почувствовал, а потом и определил по лицу, что начальник слегка растерян и на самом деле ничего важного не говорит. Он даже перестал вытягиваться перед ним и снова перевел взгляд на портрет. А вот тот смотрел без сомнения и растерянности.
Матвей Никифорович перехватил взгляд финна, подобрался, сел прямо и перестал беспричинно улыбаться: – «Знает чухня вождей мирового пролетариата! Похвально! Вон как хорошо смотрит». И попытался напустить на себя такую же ухмылку и прищур.
Когда Шурыгин получил назначение и впервые переступил порог этого кабинета, он немного испугался его габаритов, высокого потолка и тяжелых шкафов с множеством книг. Над столом его предшественник повесил небольшую фотографию Дзержинского. Она маленькой заплаткой смотрелась в таком огромном пространстве. Матвей Никифорович в первый же день распорядился перевесить Феликса Эдмундовича на другую стену, а на его место над рабочим столом приказал повесить портрет Сталина и указал его примерные размеры. К вечеру Генеральный Секретарь Коммунистической Партии подавлял своим всевидящим прищуром всякого входящего к Шурыгину, заставлял гостей волноваться, поглядывая поверх головы Шурыгина, сбиваться, даже заикаться. Матвеи Никифорович сам с легким страхом поглядывал на Вождя, но благо, что тот висел за его спиной и не мешал работать. Зоя же наоборот. Она любила оголяться перед портретом и, занимаясь любовью с майором, частенько поглядывала в его сторону, сладостно постанывая.
«А ведь красивый парень! Хоть и инородец, а как как хорошо сложен. Небось, Господь и здоровьем, и силушкой не обидел. Если верить «стукачам», вон как били его в машине – хрустел как фантик, а выжил! И каков! Жалко его в расход, да надо. Куда я его дену?!» – Шурыгин качал головой и смотрел на пленника обреченно, будто он действительно давно убитый, а здесь так, привиделся. Майор вызвал конвой, и финна увели опять в камеру.
– Ну что, Заюшка, как тебе чухонец!?..
Матвей Никифорович, стоя у открытого шкафа, наливал себе коньяк. Вошедшая секретарша, услышав вопрос, удивленно вскинула коромыслики бровей и выгнула дугой губы.
– А что, человек как человек, – она побаивалась, невинных вопросов своего шефа. У него всегда на уме что-то было неожиданное.
– Я спрашиваю, хорош, нет, парень-то? – майор держал полную стопку и как бы ждал ответа, не решаясь выпить.
– Да что Вы Матвей Никифорович, в самом деле, парень как парень, ничего особенного только вот руки…, – Зоя вновь вспомнила руки пленного финна, оголенные до локтей, которые он держал перед собой. Это были крепкие, сильные руки, хотя еще и юноши, но успевшие наработаться, развиться раньше времени, веревками завязаться в мышечные узлы. Широкие ладони бугрились от мозолей, пальцы – короткие, мощные.
– Музыкальные, что ли!? – майор взглянул на свободную правую руку узкую, с длинными, костистыми пальцами, посжимал их в кулачек несколько раз, и, повернувшись к шкафу, закрыл дверцу. Ему частенько говорили, что у него руки пианиста.
– Ну, что-то вроде того, – сказала Зоя вслух, а про себя подумала совсем другое. В тайне ей всегда хотелось отдаваться силе и грубостиго, до боли, до хруста в суставах и ребрах, до крови.…
Матвей Никифорович опрокинул в себя жидкость. Замер на мгновение, шевельнул губами, смакуя приятное жжение и почувствовав в глазах влагу, начал глотать коньяк маленькими порциями, двигая острым кадыком. Зоя же, проглотив слюну, уселась напротив.
– Так что, вы вызывали, Матвей Никифорович?
– Давай посидим, Заюшка, повечеруем. Что-то устал я, как собака, – майор с удовлетворением отметил, что коньячок прошел как надо. – Ты собери что-нибудь на стол и достань что осталось в шкафу.
Зоя вскочила и скоренько собрала на стол. Разлила янтарную жидкость по стаканчикам и, взяв свой, присела на подлокотник шефского кресла, немного потеснив его мягким бедром. Чокнулись, и как по команде отпили половину, отпили и замерли на несколько секунд, наслаждаясь огненной крепостью напитка, и кивнув друг другу, допили остатки одним глотком.
Шурыгин достал портсигар и, щелкнув замочком, раскрытой книгой протянул его секретарше.
– Мерси-и, – Зоя выколупнула одну папироску и тут же взяла в рот.
– Понимаешь, – майор поднес ей зажженную спичку и, дождавшись, когда девушка раскурила, продолжил. – По документам человека нет, а на самом деле он живехонек.
– Как это? – Зоя сползла с подлокотника, обошла стол и уселась напротив Шурыгина. – Что значит – нет человека, и есть в тоже время?!
– Вот-вот, я и говорю, нет никаких вообще документов, кроме акта о расстреле. Заверенного, подписанного как положено, с печатью. А он жив себе и только что навестил нас с тобой, – майор вытянул под столом ноги. Зоя, легко встав, снова налила себе и шефу по полной.
– Это кто же нас посетил? – и тут же вскинула голову на майора. – Это не чухонец ли?!
– Так точно, товарищ секретарь-машинистка, он самый…
Зоя так и стояла в полу наклоне с полной стопочкой и смотрела, не мигая, на шефа.
– Он что, и не финн вовсе?!
– Финн, финн, я проверил. Только, я повторяю, по документу он расстрелян еще в декабре прошлого года.
– И что же теперь с ним делать? – девушка, наконец, выпрямилась и взглянула на свой коньяк
– Думаю, раз по документам его нет, так и не должно его быть, – майор осторожно поставил пустую стопку на стол. – Нужно будет бумагу придумать на него, на всякий случай, а число я сам поставлю. Что-нибудь вроде несчастного случая…. Вот только фамилию и имя надо дать парню русские. Ты там поройся у себя в архивах, а? Заюшка?!
– Да-да, конечно, как скажете, Матвей Никифорович!
Не сказать, чтобы ей было жалко парня, но с другой стороны, опять вспомнив его руки, что-то шевельнулось, что-то, словно переключилось в голове, а может от выпитого коньяка затеплело в груди, оттаяло.
– А как на счет пользы, а?.. – Зоя смотрела на шефа чуть хитровато, ухмыляясь как вождь на портрете. Забытая папироса дымилась тонкой струйкой в пепельнице.
– Какой пользы, Заюшка, ты о чем?
Зоя любила слегка попудрить мозги шефу, поинтриговать его самую малость. Но меру знала и не затягивала игру.
– Так Вы ж сами часто говорите, что в хозяйстве все сгодится.…
– Ну, и…, дальше что?
– Вот я и подумала о пользе Народному хозяйству…
Секретарша вовсю улыбалась. Она уловила момент, когда глаза у Шурыгина, тускло блеснув, заострились и слегка кольнули ее.
– Матвей Никифорович, я подумала, может, он сгодился бы на одной из народных строек. Скажем, на строительстве канала или, к примеру, на строительстве железной дороги в отдаленных таежных краях.… Да мало ли, где сейчас руки нужны!..
Зоя больше не улыбалась, а наивно смотрела на своего начальника. Не отводя глаз от своей помощницы, майор глубоко затянулся папиросой и, откинув голову назад, паровозом выпустил струю дыма в потолок.
– А, что?! В этом что-то есть…, – взгляд подобрел, и он уже откровенно любовался своей подругой. – Ну и Заюшка! Вот тебе и баба! По государственному мыслишь малышка!
Зоя слегка вздохнула и заставила себя улыбнуться, оставляя наивность на лице. – «Ч-черт, и что меня дернуло за этого нерусского вступать?!» Она еще шире улыбнулась и осторожно взяла из пепельницы все еще дымящуюся папиросу.
– На самом деле неплохая идея, – майор собрал складки на лбу, по школьному сложил руки на столе. – Только его придется на этап по тяжелой статье отправлять. Это лет на двадцать пять, никак не меньше. Выдержит ли?
– А это его дело, – нарочито равнодушно ответила Зоя.
Она поняла, что опасный поворот проскочила и теперь слегка расслабилась, но бдительность не теряла: – «Все, хватит, и так многое я для этого красавца сделала. Хотя все равно не протянуть ему срок в двадцать пять, да хоть бы год то выдержал. Ладно, все! Ну его, к ядреной Фене!»
– Ну, что там, осталось что-нибудь, нет? – майор вертел в руках темную бутылку. – О-о, да здесь ещё по хорошему глотку!
Разливая остатки солнечной жидкости, Шурыгин хитровато улыбался: – Что бы без тебя делал!? Нет, правда, Зайчонок!.. – глаза и губы его влажно поблескивали, лицо, переходящее в плешину, розовело на глазах.
– Да ну что Вы, Матвей Никифорович я ведь завсегда готова, все, что вы прикажете! Я так рада, что работаю с вами…, – коньяк разгорячил девушку: выпуклые, как булочки, щеки налились румянцем, глазки округлились, а яркие губы сжались в пучок.
– А помнишь нашу первую встречу, а?!
Шурыгин отпил маленький глоток и начал перекатывать его во рту. Глаза еще больше заблестели, а пальцы левой руки едва заметно подергивались, словно мяли что-то невидимое.
Зоя вздрогнула, еще больше округлила глаза, а румянец пополз по всему лицу, наливаясь и темнея. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент тишина кабинета рассыпалась, словно оконное стекло на мелкие осколочки. Зазвенел, запрыгал на столе большой, черный телефон. Шурыгин быстро поставил стакан, и подняв ладонь, словно на расстоянии закрывая рот секретарше, снял трубку.
– Майор Шурыгин у аппарата, – через секунду он уже вскочил с кресла, и вытянувшись, замер.
– …Так точно товарищ Фокин!.. Непременно!.. Обязательно товарищ Фокин! Да, Владимир Николаевич!..
Он скосил глаза в сторону Зои и замахал рукой в сторону двери. Секретарша поднялась, одним глотком опорожнила стаканчик, и вывернув капризно губы, быстро вышла из кабинета.
* * *
Едва вернувшись в свою камеру, Оула, как взобрался с ногами на топчан, сложился в свою излюбленную позу, так и сидел, не вставая и не двигаясь, уже долгое время. Тело затекло, спина гудела, а затылок потерял чувствительность.
Лавиной обрушились на него всевозможные предположения, догадки, ощущения. Словно прорвалась какая-то запруда после визита к самому главному тюремщику. Даже столь кратковременное «общение» с ним дало много пищи голове.
Оула вновь и вновь, до мельчайших подробностей вспоминал все детали похода в огромный кабинет с усатым портретом. А бледноватый начальник, будто все еще сидел перед ним, поблескивая влажной плешиной через реденькие волоски.
Раньше, еще до визита Оула и так постоянно думал, анализировал свое теперешнее положение, словно перелопачивая целые отвалы пустой породы, по крупицам извлекая из нее здравые, как ему казалось, выводы. Один из них, как ответ на то, что его еще ни разу не водили на допрос, будто забыли это то, что он не нужен здесь, не интересен. А раз так, то, стало быть, пришло время от него попросту избавиться. И его непременно расстреляют в одну из тихих ночей. Это, по мнению Оула, было логично и сегодня легко читалось в льдистых глазах начальника. Он хорошо запомнил этот отстраненный взгляд как в пустоту, будто перед ним стоял не человек и даже не его тень, а лишь память о нем.
За первым, напрашивался другой вывод, – возможно, что русские до этого времени выжидали момент, когда они смогли бы использовать пленного финна в качестве приманки или еще как-то в своей игре. Но либо игра не получилась, либо он плохо подходил для отведенной ему роли. В результате итог тот же, как и в первом случае – устранение.
Оула рассуждал спокойно и трезво. Не торопился, ни паниковал, сортировал и сортировал мысли, комбинировал, переставлял их местами, менял акценты. И все было логично в его рассуждениях, здраво и соответствовало данному заведению и военному времени. Но главный результат размышлений, который сначала лишь намекал о себе легким сомнением в том или ином выводе, все более и более проявлял себя, все четче прорисовывался, проступал из «мусора» трагических догадок и версий – ощущение жизни! Ощущение того, что с ним ничего не случится в этих стенах, да и в ближайшее время. Оула и сам не понимал, почему это чувство стало доминировать над остальными. Оно шло откуда-то изнутри, из глубин памяти, опыта, пусть незначительного и непродолжительного, но все же его, собственного опыта.
Вот и пытался Оула разобраться, найти объяснение этому чувству. Но ничего не приходило в голову, кроме того, что все же где-то, на каком-то этапе у русских что-то не получилось, в чем-то они ошиблись, что-то не сработало, и в результате не успели от него избавиться. Вот он и выпал из какой-то четкой системы, где допросы и ликвидации проходят строго по плану и инструкциям. И сейчас, продолжал рассуждать Оула, ну не звери же они, и уж совсем не по-людски просто пристрелить его в одну из ночей, поскольку когда-то он проскочил, не застрял в лабиринтах этой системы.
Оула вдруг почувствовал, как что-то теплое и сладкое стало разливаться по всему телу, как расслабляло его, отпускало напряжение мышц, и он, не сопротивляясь, повалился на бок и, уже засыпая, успел кое-как натянуть на себя одеяла, едва-едва прикрывшись.…
Откуда ему было знать, что минут пять назад в кабинете с портретом усатого партийного кумира, за бутылкой коньяка решилась его судьба, хоть и далеко не в лучшую сторону. Но жизнь ему была подарена, так, как бы мимоходом.…
И вот он просыпался, просыпался совсем другим. Словно враз повзрослел лет на десять.
Если бы Шурыгин вновь захотел взглянуть на узника «восьмой», то «пацаном» бы его уже не назвал. За ночь сон будто смыл с него все, что еще оставалось от юноши, с горящим, чуть затравленным взглядом с диапазоном от страха до полной отрешенности, до безумной отчаянности.
На топчане, свесив ноги и уперев руки в колени, сидел молодой мужчина с усталым, задумчивым взглядом, шелковистой бородкой двухмесячной давности, тяжелыми, сильными руками. Но особенно выразительными были глаза на чуть похудевшем, заострившемся лице. Эти глаза смотрели прямо и твердо, смотрели на стену, а видели за ней далекое, далекое – свое будущее….
Оула никогда раньше не задумывался, как он собирается жить. «Ну, наверное, как отец, – ответил бы он, – пасти оленей, охотиться и ловить рыбу. А рядом Элли». Вот, может и все, что он мог сказать. И вот сейчас он себя спрашивал сам, вернее не спрашивал, а «видел», «видел», как догорают сзади мосты через бесконечно глубокие пропасти. Мосты, которые соединяли этот мир с его Родиной. И этот мир «виделся» серым и грязным, с горем и кровью, страхом и ложью. Но этот мир был теперь и его. Он «видел» в этом мире и свое место. И он будет жить в нем. Будет жить, потому что он молод и хочет жить, как бы судьба не складывалась, что бы ни вытворяла с ним. Он хочет жить и будет, что бы это ни стоило, раз уж он родился на этом свете…
Оула решительно встал, умылся и, раздевшись до пояса, стал выполнять физические упражнения. Это вошло в привычку, едва он почувствовал, что рана больше не тревожит его. Особенно много стал нагружать свое тело здесь, в этой подвальной тюрьме. С большим ожесточением отжимался на руках или приседал до седьмого пота, когда подступала хандра или приходило отчаяние. А чаще наматывал на кулаки одеяла и лупил наружную стену со всей силой. Одеяльца сбивались и Оула, увлекшись, лупил бетонную преграду, чуть ли не голой рукой, сбивая костяшки в кровь. Это помогало. Аппетит был всегда зверский.
Были сдвиги и в языке. Он все больше и больше узнавал слов. Уже мог сам составить некоторые предложения. Охранники заметили его тягу к познанию русского и охотно объясняли, называли ту или иную вещь. Говорили с ним незаметно от начальника охраны.
Если раньше, до визита к главному начальнику Оула жил ожиданием в основном самого худшего, что здесь могло произойти, то теперь он ждал какого-то поворотного события в своей жизни. События, которое изменит его судьбу окончательно, безвозвратно свяжет с этой страной, где он познает и горе, и радость, и боль, и тепло, где и умрет от старости или гораздо раньше
И этот момент наступал. С каждым днем Оула чувствовал его приближение. Начал немного волноваться. У него было такое предчувствие, такое ощущение, что его вот-вот выпустят на ринг или арену, как молодого бычка для схватки с такими же молодыми и отчаянными, а зрители будут улюлюкать, свистеть, топать ногами и требовать крови, крови, крови….
Оула не мог не доверять своей интуиции. Она часто предвосхищала многие события его короткой, но сверх насыщенной жизни. До конца своих дней, например, он будет помнить случай из детства десятилетней давности.
Это произошло в середине лета на участке старых заброшенных разработок. Играя с ребятами, прячась, друг от дружки, он случайно свалился в шурф, заполненный холодной, темно-бордовой водой с удушливым запахом. Обожгла, обхватила и сдавила она своим ледяным холодом маленького Оула. Перехватила ему горло. Ни крикнуть, ни вздохнуть. Хоть он и умел уже плавать, да толку-то. Сруб этого огромного колодца на два венца возвышался над водой. Оула хватался за мокрые, скользкие, сплошь покрытые нежным мхом бревна. Содрал ногти, но все никак не мог зацепиться хоть за какой-то выступ. Отчаяние достигло предела, когда он почувствовал, что ноги сводит судорогой. Он слышал от взрослых, что шурфы очень глубокие и на дне всегда лед. Было ужасно осознавать, что тебя могут никогда не найти и ты навсегда останешься лежать на самом дне этот водяной ямы. Мать сойдет с ума, разыскивая его.
Вдруг, словно какая-то сила развернула его, и Оула, едва переплыв колодец до противоположной стенки, собрав свои последние силенки, перебросил правую руку через верхнее бревно и тут же почувствовал в своей ладошке, будто кто-то вложил в нее граненую железную скобу, вбитую в верхний венец еще в те, давние времена. Он уже смутно помнил, как выкарабкивался с онемевшими ногами, на обессиленных руках из этой ловушки. Когда согрелся, отлежался и пришел в себя, то обнаружил, что эта скоба была единственной во всем срубе. Он обратил внимание, что на других срубах не было ни чего подобного. Тогда он был мал, чтобы как-то обдумать происшедшее с ним. Быстро забылось. А вот теперь почему-товспомнил, все до мелочей.
Но чаще вспоминалось последнее, что с ним произошло. Разобрался и с тем, почему тот удар прикладом был не смертелен. Почему он так хорошо запомнил детали его, до винтов и царапин на металлической накладке. Ведь что-то опять заставило в самый последний момент чуточку склонить голову вперед и в сторону. Отчего удар получился через шапку и по касательной, вскользь.
А до этого неожиданно начало зудеть под правой лопаткой, когда они с напарником ещё сидели в прикрытии и ожидали своих. И когда бежал к «колючке», то в том месте, куда прилетела чуть позже пуля, уже покалывало и неприятно ныло.
«Стоит, стоит прислушиваться к себе и делать так, как подсказывает что-то сидящее там, внутри, как подсказывают тело и сердце».
Вот и сейчас, еще не появился гулкий перестук шагов на лестнице, а Оула начал медленно, обстоятельно собираться. Прибрал постель. Сходил на «парашу». Застегнул все пуговицы, умылся и присел на край топчана, начал ждать. И все равно вздрогнул, услышав топот ног на ступеньках. А затем и лязг замков наружной двери. Он опять уловил, что шаги охранников совпадают со стуком сердца, больно отдаются в голове.
«На выход, с вещами,» – буднично и равнодушно проговорил в фуражке и ремнях военный. Двое других были в шинелях и остроконечных головных уборах с кобурами на боку. От них пахло весенним морозцем и куревом. Оула понял только первые два слова из сказанного и сразу же вышел, поскольку и вещей-то у него не было. Прощально, жалобно скрипнула и отзвенела запорами ставшая родной «восьмая».
Он не сомневался, что сейчас все узники, теперь уже бывшие его соседи, приникли к своим дверям и мысленно прощаются с ним, думая о том, что все, «восьмой» отмеряет последние шаги на этой земле, раз его повели направо.
«Нет! – хотелось крикнуть Оула, – Я хочу, я буду, я должен дальше жить! Пусть лучше или хуже, но жить! Видеть солнце, птиц, улыбаться!..».
Упруго ударил в грудь порыв морозного, сладковатого ветра, едва Оула переступил порог и вышел под звездное, фиолетовое небо. Воздух был настолько насыщен весной, свободой, молодостью, озорством, что недавний подвальный узник захлебнулся им, поперхнулся, раскашлялся до слез. Но, сделав несколько шагов по хрустящему, подмерзшему за ночь грязноватому снегу, уже жадно пил этот воздух как вкусную родниковую воду и не мог насытиться. Ему вдруг захотелось сорваться с места и бежать, бежать в темноту, навстречу ветру, бежать как лететь, не чувствуя ног, собственного тела.…
«Стоять!» – окрик охранника остановил Оула, сломал и рассыпал его мысли, словно они налетели на твердую, прочную преграду.
Слепя фарами, дымя и порыкивая, подошла грузовая машина с большущей будкой вместо кузова. «Вот и моя новая камера на колесах», – равнодушно отметил Оула.
– В машину! – рявкнул один из конвоиров и слегка толкнул Оула в спину.