Текст книги "Оула"
Автор книги: Николай Гарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
– …У меня складывается такое впечатление, гм-м…, что Вы, уважаемые коллеги, не понимаете, что происходит сегодня в мире…, каково международное положение!?.. – капитан говорил свысока, не глядя на присутствующих: – Польша, Дальний Восток…. Вы хоть газеты читаете!?.. Вся контра повысовывала свои крысиные морды…, – он легко и бесшумно развернулся у дверей. – Я не верю, что капитан Щербак не знал о содержимом телеграммы, – Залубко брезгливо посмотрел на сидящего капитана, – не верю!.. И это дело прилично попахивает трибуналом…. Да, да уважаемые, я не пугаю…, – столичный офицер опять заходил важно, степенно, явно кому-то подражая.
– Значит так, – продолжил он через некоторое время, – мне нужно его тело. Сгоревшее, обгоревшее, да хоть скелет, но скелет его и постараетесь мне доказать, что это он, а не кто иной. Вы, майор, возьмете это дело под свой личный контроль, – оттопыривая нижнюю губу и заглядывая куда-то под стол, закончил капитан.
А случилось то, что и должно было рано или поздно случиться. В теперь уже далеком Петрозаводске, в начале мая по «сигналу» бдительной комсомолки, секретаря-машинистки Первухиной Зои Прокопьевны взяли, наконец, начальника гарнизонного НКВД майора Шурыгина, матерого и опаснейшего оборотня, работавшего сразу на несколько европейских разведок.
На первом же допросе Шурыгин сознался во всем. Он подтвердил заявления Первухиной, признал, что по заданию империалистических разведок готовил в своем ведомстве целую агентурную сеть из отпетых отщепенцев, врагов народа. Задачей ставилось совершение диверсий и проведение идеологической подрывной деятельности среди населения, в том числе и среди осужденных в лагерях, с попыткой организации массовых бунтов, побегов, порчи оборудования и многого, многого другого.
Одна из нитей вела сюда, в спецлагеря на территории Коми. Сразу же после признания бывшего майора в Котлас и Инту была послана оперативная группа во главе с капитаном Залубко по выявлению завербованного агента. Но в силу какой-то нелепой случайности или, напротив, проведения тонко задуманной акции, агент был потерян, по словам начальника эшелона сгорел вместе со всеми в вагоне при попытке побега.
Капитан Щербак, прочитав директиву штаба, посчитал всю эту затею полной нелепостью и бредом. Он диву давался тому, как можно запудрить мозги и себе, и подчиненным и жить в таком болезненном состоянии тотальной подозрительности и недоверия.
Три года назад, летом тридцать седьмого капитан-пограничник Владимир Щербак за политическую близорукость и потворство классовому врагу, коим оказался его начальник отряда, был снят с должности начальника школы младших командиров Северо-западного погранотряда, понижен в звании и отправлен в Коми для прохождения службы в Главном управлении лагерей.
И вот опять неприятность, если не беда. Теперь с этим трижды неладным вагоном!..
Не успели забыться прошлые обиды, едва дослужился до прежнего звания, все вроде наладилось на службе, так вот на тебе!..
«Ну да ладно с вагоном, ситуация вполне предсказуемая, штатная, поскольку топится печь, а он деревянный, – рассуждал Щербак, – но то, что какие-то агенты специально засылаются в зоны для некой подрывной деятельности – чушь собачья и бред сивой кобылы!.. Кто ж тогда в зонах сидит, если не эти самые агенты!?..»
Капитан не находил себе места от того, что где-то там далеко, в теплых и сытых столичных кабинетах сидят везунчики жизни, изнеженные слизняки, вроде этой «столичной штучки» и гонят лабуду, сочиняют всякую нелепость…. А теперь вот вынь да положь полусгоревший труп, да еще докажи, что это не Гришка Распутин!..
Через два дня рядом с мостом опять гремели лопаты. Теперь уже солдаты, морщась и беспрерывно отмахиваясь от жутких, перламутровых мух, разгребали щебень, доставали и укладывали в рядок всех, кто когда-то ехал в последнем вагоне.
– Товарищ капитан…, – к Щербаку подскочил упитанный, краснолицый старшина, – а сколько их должно быть?..
– Тридцать семь, ровно тридцать семь…. Всего их было сорок два, двое остались в живых, троих не довезли, осталось, стало быть, тридцать семь…
Капитан почувствовал неладное.
– А-а… сколько отрыли!? – у него подкатил ком к горлу и неприятно загорчило во рту.
– Так…, это…, пока тридцать шесть, товарищ капитан…
– Как тридцать шесть!? Вы что…, вашу мать!.. – он смотрел на старшину и ждал, что тот вот-вот заулыбается и доложит, что все в порядке, все тридцать семь лежат один к одному как огурчики и ждут опознания.
– Старшина, – наливаясь гневом, выдавил сквозь зубы капитан, – мне не до шуток, – и сделал паузу. Он все еще ждал, что подчиненный расплывется в своей обычной плутоватой улыбке. – Если не найдете тридцать седьмого, я тебя уложу вместо него…, в один ряд с ними! Усек, нет!? Мне нужны все тридцать семь!.. – до крика повысил голос капитан. – Ищи старшина, не гневи меня, ой не гневи!..
Едва старшина отошел, капитан Щербак зажмурился и потряс головой. Он отказывался понимать происходящее. Ситуация становилась абсурдной. Если бы пошалил зверь, скажем, волки или песцы, то следов было бы предостаточно. Здесь не нужно быть знатным охотником или следопытом.
Солдаты вовсю гремели лопатами, гребли щебень, копали повсюду, даже и там где не хоронили «копченых». Старшина носился из конца в конец, злобно матерясь, что-то выкрикивая, он то и дело подбегал то к одной то к другой группе, заставляя копать глубже и шире.
С насыпи выложенные в ряд сожженные тела выглядели как использованные шпалы, с которых сняли рельсы. Щербаку совсем не хотелось к ним спускаться. Тем более не доставало еще одного, причем, как по закону подлости именно того, за кем он и приехал. Капитан уже не сомневался в этом. «Будь он не ладен этот агент хренов!.. А с ним и этот фофан столичный…. Небось, уже играется с майорскими шпалами у себя в кармане. Вот вернется с «серьезного» задания и устало, с чувством выполненного долга прикрутит их себе на петлицы вместо кубарей! – завидовал и злился Щербак. – Вот ведь принесла его нелегкая!»
– Пть-фу, – в отчаянии сплюнул капитан и отвернулся, увидев угрюмо взбирающегося по насыпи старшину.
– Товарищ капитан….
– Ладно, Сидоренко, – капитан повернулся к пыхтевшему старшине мокрому и бордовому от усердия и страха, – подбери ребят, что из бывших охотников, если есть таковые, и пусть они внимательно осмотрят берег с обеих сторон реки. А этих снова зарыть, как было. Все, выполняй.
* * *
Яптане проснулась, будто кто толкнул в бок. Рядом, свернувшись в калач, спала Лапа. Над самым ухом звенел первый комар. Солнце поднялось в полный рост и палило ровно и мягко. Тонко посвистывая, ловко бегала по стволу кедра синица. Цепко держалась за кору дерева и, вися вниз головой, она время от времени с любопытством поглядывала на женщину.
Спохватившись, Яптане кинулась к лодке и, едва заглянув в нее, застыла. Лодка была пуста! Поднялась и Лапа. Виляя хвостом, она, как ни в чем не бывало, ласкалась к хозяйке, замеревшей в неожиданной позе. Немного отойдя от шока, Яптане перегнулась через борт и приподняла шкуру, на которой лежал больной, зачем-то заглянула под лодку. Просеменила вдоль берега, вглядываясь в темный, неглубокий ручей. Вернулась.
Она ничего не могла понять: «Куда девался израненный парень!? Почему Лапа не разбудила и ведет себя так, будто ничего не случилось!? И нет никаких признаков, хотя нет, вот следы огромных собачьих лап, гораздо больших чем у Лапы. Да это никак… волчьи!?.. Но откуда ему здесь взяться!? Вот беда!»
Яптане закружилась на месте. Голова шла кругом. Но волк не мог утащить больного, каким бы он ни был. Да и как Лапа могла позволить!? Это же не весло украсть или даже лодку. Глубоко проваливаясь то в рыхлый крупинчатый снег, то в мокрую прошлогоднюю траву, Яптане далеко обошла лодку кругом, но никаких следов, кроме волчьих, ни тропы, ни других признаков человека не обнаружила. Куда идти, где искать!?
И вдруг ее словно ожгло, перехватило дыхание и потемнело в глазах: «Это же сам Нуми приходил и забрал с собой парня!»
Женщину охватил ужас!.. Она бросилась к лодке, стремительно развернула ее и, больше не о чем не думая, пустилась прочь от этого страшного места. Отталкиваясь веслом прямо о берега ручья, Яптане изо всех сил старалась как можно быстрее выскочить на реку. Ручей уже не был таким безобидным. Сейчас ей казалось, что в нем течет не болотная вода, а чья-то кровь, и что ее саму вот-вот заберет Грозный Нуми. И лишь когда она вышла на реку и немного успокоилась, именно тогда, словно стрела из лука ударило одновременно и в голову, и в сердце: «А не принял ли Нуми парня за жертву, которую она ему привезла!?»
Яптане уже не могла грести, весло выпало из рук и течение понесло его быстрее, чем лодку.
Усталая, измученная невыносимым горем женщина, сидела большой изношенной куклой. Глаза остекленели. Дыхание почти прекратилось. Напротив ее, задрав морду, сипло и непривычно, завыла собака. В ее горьком вое, похожем на голосистое причитание, была боль, тоска и жалость к своей хозяйке, уходящей из этого мира, жалость к себе, своей неминуемой обреченности.
* * *
…Через густую чащу не то стволов тонких и упругих, не то через натянутые сверху вниз толстые веревки Оула медленно и путано пробирался на звук. Веревки были странные, то гибкие, то скользкие, то податливые, то вдруг упругие и колючие. Странным был и звук. Он походил на стук собственного сердца. Такой же глухой и размеренный. Но это было не сердце. Оно больше не нужно ему, так как не было и самого тела. Веревки или стволы он чувствовал, а собственного тела нет. И еще, звук почему-то слышался как раз в том направлении, где были эти жутко переплетенные между собой проклятые веревки, похожие теперь на толстенных червей, поскольку они время от времени еще и слегка пошевеливались.
Стоило пойти по легкому пути, свободно лавируя между скользких стволов, как звук затихал, а то и вовсе пропадал. Но было любопытно, что же это стучит там, за плотной колышущейся чащей!? «Может, это все же сердце!? – уже сомневаясь, думал Оула. – Лежит себе забытое, стучит, подает свой голос». Но жалости не было. Было всего лишь любопытство.
Оула опять ринулся в еле видимую щель между подвижных стволов. Едва протиснулся, как они за ним сами разошлись и стали мягкими и податливыми, а впереди вновь забор из плотных рядов. И удары слышнее. Еще попытка и еще…. Вот ведь какое настырное, стучит и стучит и что ему неймется, что ему надо от него!? Все так хорошо, так легко без этих ударов!.. А вдруг это вовсе и не его сердце!? Что же тогда там так настойчиво стучит?
Любопытства ради Оула продолжал, упрямо продирался через преграды, раз, за разом приближаясь к тайне. И вскоре к упругому глухому звуку добавились еще какие-то непонятные звуки, то ли шорох, то ли шепот…
Одновременно со звуком, который после последней преградой буквально расколол все вокруг, смел преграды и ворвался вовнутрь, его ослепила яркая вспышка света! Теперь он слышал удары собственного сердца уже внутри себя, ощущал боль и тяжесть собственного тела, видел живой, танцующий огонь, и… лица людей, на которых играли отблески этого огня, делая их бронзовыми. А сверху над ним склонился человек в островерхом колпаке, странном халате и с большим кругом в руках. Его лицо было в тени. Он протягивал руку с растопыренными пальцами, закрывая огонь и себя. Кто-то невидимый приподнял голову, и в губы Оула уперся край теплой железной кружки с чем-то терпким. Оула с огромным усилием сделал глоток и почувствовал, как в него влилась горькая, горячая жидкость, которая моментально заполнила его, туманя сознание, растворяя боль и тяжесть.
Опять все потемнело, но уже не было этих жутких веревок, а просто пустота и невесомость. Последнее, о чем он радостно подумал: «Засыпаю…»
Так долго старый Нярмишка еще не камлал. Ноги едва держали. Еще с вечера он пытался войти в транс, кружил, бил в бубен, пританцовывал вокруг огня, щедро его подкармливая. Не забывал и о себе, щепоть за щепотью закидывал за щеки и под язык свое зелье из просушенных грибов. Несколько раз ему казалось, что вот-вот оторвется от земли и начнет, как раньше парить среди теней, увидит, наконец, душу больного и вытащит его из мира мертвых. Но так и не смог, так и остался в четком сознании тяжелым и слабым. Не тот он уже, совсем не тот, что был прежде и это надо признать. Нет у него больше сил на камлание.
Сознавая это, он, тем не менее, вновь и вновь принимался греметь бубном, трясти амулетами, прыгать вокруг огня, пытаясь достичь знакомого ощущения полета, отрыва от действительности. Это ощущение было невероятно приятным, но и высасывало его до последней капли. На этот раз не получалось, сколько бы он ни пытался…
Поняв, наконец, что ему так и не удастся найти душу парня, Нярмишка стал его «вести» бубном. Он знал, как плутает сейчас душа больного, чувствовал, что она не хочет возвращаться, что ей нравится новое состояние, поэтому старик из последних сил бил и бил в свой старый, «говорящий» бубен. Который гудел, не переставая, ревел, его гулкие, громовые удары метались от стены к стене, проникали через пламя в другой мир, уносились и блуждали, теряясь в его бесконечном, темном безмолвии.
Тем не менее, он знал, что как капля за каплей точит камень, так и каждый его удар в бубен достигает нужной цели. «Выводит» душу больного из мрака, который боится этого звука, живого света, отступает, отпуская попавшую к нему душу.
Шаманский наряд давил своей тяжестью, стеснял движения, а старик все бил и бил в бубен, он готовил, будил уснувшее сердце больного, подлаживаясь под ту частоту ударов, с которым оно должно забиться.
И… душа вернулась, вернулась одновременно с тем, как дрогнуло сердце! С очередным ударом бубна оно сжалось, вытолкнув из себя остывающую кровь, а в паузу расслабилось, запуская в себя очередную порцию. И вновь с ударом бубна сжалось уже сильнее, энергичнее, потом еще и еще раз и еще. Будто очнувшись, медленно поднялась и через небольшую паузу устало опустилась грудь. Едва заметно шевельнулись кончики пальцев, дрогнуло веко…
Все это усмотрел едва державшийся на ногах старый Нярмишка. Склоняясь к парню, он смотрел на него как на чудо, которое только что сам и сотворил! Он был счастлив, очень счастлив, что его последнее камлание удалось.
Молодое и сильное тело задышало. Старик, словно на себе чувствовал всю боль и страдания, которые вынес этот паренек. И сейчас боль должна вновь вернуться к нему. Нярмишка протянул ладонь к лицу больного и «заставил» его глубоко заснуть.
Лишь после этого старика сильно качнуло сначала в одну, потом в другую сторону, и он повалился на охапку свежих пихтовых веток, сваленных у входа. Вскочившие со своих мест люди осторожно перенесли старика на шкуры, освободили от наряда, укрыли. Безумно уставший, опустошенный, но счастливый он, как и спасенный им молодой человек, крепко спал.
* * *
Если мать все еще считала Ефимку маленьким, которому еще долго до мужчины, то сам он так не думал.
Как дом в бурю, на глазах мальчика рушилась его семья. Вихрь судьбы сорвал крышу, рассыпал стены. Все сломал и унес с собой дикий ураган. Развалил очаг, за осколком которого еще как-то держался Ефимка.
Под вечер, увидев на берегу толпу людей вокруг их лодки, Ефимка скорее почувствовал, чем догадался о новой беде.
Протиснувшись мимо старух, он поначалу никак не мог понять, в чем дело. Мать сидела на корме как-то необычно, без движения, как истукан. Она редко моргала левым глазом, правый стеклянно поблескивал и казался чужим. Волосы из-под платка выбились и клочками сухого мха неряшливо торчали во все стороны. Рот перекосился и чему-то ехидно улыбался.
Ефимку прошиб озноб от вида матери. Он испугался оттого, что в ее лице больше не было прежнего, родного и близкого, того, к чему он привык с рождения, что делало его мать нежной, доброй и любящей. Он невольно отшатнулся от лодки, не отрывая взгляда от моргающего глаза.
Лапа волновалась по-своему. Она то обегала застывший полукруг людей, тонко поскуливая, то, запрыгнув в лодку раз-другой, лизала бледную, безжизненную, правую руку хозяйки, а то, уткнувшись острым мокрым носом в шевелящиеся пальцы левой, замирала на мгновение. Она будто пыталась что-то объяснить собравшейся толпе, рассказать….
Больше Ефимка к матери не подходил. Сколько не звала его старая Анисия, он никак не решался заходить в избу, куда отнесли мать. Он боялся снова ее увидеть. Бродил по берегу допоздна, пока на улице не стало совсем холодно. Теперь Лапа не отходила от него, была все время рядом. Она с лаем бросалась на местных собак, если те спускались к реке или, забежав вперед, вглядывалась в лицо своего маленького хозяина. В такие моменты Ефимка усаживался на сухом месте, обнимал Лапу, утыкался в ее пушистую шею и тихо жаловался на все на свете или молчал, а то принимался ругать собаку за то, что она не углядела за матерью. Замерев, Лапа вслушивалась в ласковые или гневные слова мальчика, осторожно лизала его соленые щеки, соглашаясь с ним, подтверждая свою собачью преданность и верность.
Когда Ефимка осторожно вошел в избу, огонь в большой каменной печи догорал, по стенам бегали желтые зайчики, выскочившие на волю из многочисленных ее дыр и щелей. Бабка Анисия как тень маячила у длинного стола, шаркала по земляному полу, что-то скребла, звякала, постукивала.
Мальчик присел на краешек скамейки. Он продрог и ему хотелось погреться у огня, но рядом с печью стоял высокий топчан, на котором лежала его мать. В потемках ему казалось, что она спит.
Покормив Ефимку, старая зырянка уложила его подальше от топчана. Она сердцем чувствовала, что происходит с ребенком. Когда, поохав и поскрипев, старая Анисия улеглась сама, была уже глубокая ночь, хотя два небольших оконца и светились как днем.
«Как это он сказал-то, этот старый вогул Вьюткин…, ой страх-то какой, – старуха, покряхтев, улеглась поудобнее. – …Духи, сказал, духи забрали половину ее, а раненного парня в птицу-ворона превратили…, вот ведь, что творится-то!». Старуха опять завозилась, приподнялась на своей лежанке и в неудобной позе долго смотрела на Яптане. «Что же ей так не повезло в жизни-то, – Анисия опять опустилась на спину. – И хоронить ее придется по нашим обычаям, в пауле одни зыряне да старый вогул. Самоеды-то себя в землю не хоронят…, ох-ох-оюшки…, – устало, в предсонной дремоте продолжала додумывать дневные мысли старуха. – А мужик ее, Анатолий-то, был, пожалуй, даже покрепче, чем ее зять Таюта. И крепче, и добрее, и работящее». Она знала, что «таюта» с самоедского – ленивый. «И вот ведь, на тебе, сгноил мужика этот большеголовый Филиппов. Все от жадности своей. Целую семью выходит со света сжил!..Не хорошо ее в землю-то хоронить, не хорошо будет, не хоронят они в землю-то…, – опять переключилась на больное засыпавшая старуха, – и с мальчишкой что-то теперь будет…»
* * *
Все новости в Еловую Сопку приходили с реки.
Где еще тарахтел катерок, подымливая своей грязной трубой, а народ, чуть не весь был уже на берегу и, вглядываясь в далекую излучину, ждал вестей и гостей. Опираясь на палки, кутаясь в сизом дыме курева, тихо переговаривались между собой старики. Особнячком собрались в цветастую стайку старушки, пряча свои некрасивые морщинистые руки под яркими передниками. Если старики с умными лицами строили догадки, кто и по какой необходимости пожаловал к ним на Еловую, то старушки будто давно не виделись, наперебой делились домашними новостями. А под ногами мельтешила детвора да собаки.
Катер шел споро. Кто поострее глазом уже комментировал, что там у него на палубе, и едва прозвучало сначала из одних уст потом из других, что на палубе никак военные с винтовками, так люди начали спешно покидать берег.
Тихий, небольшой мирный поселок ничего хорошего не связывал с приходом военных людей. Здесь каждый мужчина, даже мальчишка – это охотник. «В ружье прячется чья-то смерть, – говорили они, – в тайге – зверю, а в селе!?»
Усталый катер радостно ткнулся в мягкий песок отмели и сбавил обороты. Послышались громкие команды. Доска-трапик почти дотянулась до сухого берега и заскрипела, упруго прогибаясь, под тяжестью людей, бодро сбегающих на берег.
Военных было пятеро. Четверо солдат в длинных, широких шинелях, островерхих шапках и с винтовками. Пятый, высокий и стройный в фуражке и мягких, блестящих сапогах. Лиц было не разобрать, однако по их поведению можно было догадаться, что прибыли они далеко не с добром. Команды звучали жестко, выполнялись немедленно. Село затихло, наблюдая за незваными гостями из окон домов да из щелей амбаров.
Ефимке страсть как хотелось посмотреть на военных поближе. Он впервые видел людей в странной одинаковой одежде с длинными, колючими ружьями. Но из домов никто не выходил, стало быть, эти люди были опасны.
Среди военных прибыл гражданский, который, едва сойдя на берег, сразу пошел по домам, что-то громко выкрикивая.
После короткой команды, солдаты составили винтовки в пирамиду, быстро и привычно разожгли небольшой костерок, на котором закачались чайник и котелок
Чуть в стороне, заложив руки за спину, мягко ступая по сухой, прошлогодней траве вышагивал взад-вперед офицер. Это был капитан Щербак. В расстегнутой шинели, надвинув козырек фуражки почти на самые глаза, он расхаживал вдоль берега, продолжая бесконечные размышления по поводу своего теперешнего весьма шаткого положения в свете последних событий.
Если раньше «ЧП» с вагоном он считал случайностью, а поиски некоего агента – досужим вымыслом «столичной штучки», то теперь капитан Щербак так уже не думал.
Первое сомнение в него вселилось не тогда, когда они не нашли «агента» в насыпи и, тем более, не после зашифрованной директивы Главного Управления. Оно зародилось после тщательного допроса тех двоих, что остались в живых – старого еврея-ученого и бывшего музыканта. Вот когда капитан почувствовал, что его дальнейшая карьера накренилась до критического угла и начала медленно, едва заметно сползать в пропасть.
На старого еврея достаточно было «слегка» надавить, чтобы тот «раскололся», выложил буквально все, что знал о «контуженном». Рассказ старика настолько ошеломил капитана, что Щербак почти натурально ощутил сапог «столичного опера» у себя на шее. Он до мурашек на затылке понимал, что найти агента по кличке «контуженный» будет почти невозможно, если он столь изящно совершил побег и обладает целым арсеналом феноменальных, как сказал старый ученый, способностей. А возвращаться с пустыми руками – подписать себе приговор! И в лучшем случае – зона, а в худшем!?..
То, что его служба в НКВД, в принципе, закончилась, капитан не сомневался. Но уже не это заботило Щербака. Под вопросом была собственная шкура.
В июле исполнится тридцать семь. Дважды капитан, как горько он шутил над собой. Семья распалась, едва его разжаловали и сослали в Коми. Новой не обзавелся. Вот и откладывал все личные проблемы до отпуска. Отец писал про гарну дивчину Галинку, что приехала по распределению к ним в село из Житомира и теперь работает агрономшей в колхозе. Но….
Взяв четверых красноармейцев, трое из которых до призыва были охотниками-промысловиками, капитан Щербак бросился в погоню за «контуженным». Четвертым в его команде оказался Максим Мальцев, молчаливый, сухонький паренек из подмосковного Подольска. Капитана привлекло то обстоятельство, что этот солдатик успел три сезона поработать в геологических экспедициях примерно где-то в этих краях.
Группа Щербака довольно легко определила, как и в каком направлении ушел «контуженный». Местные рыбаки и охотники подтвердили, что несколько дней назад видели лодку, управляемую женщиной, в которой помимо мальчика и собаки еще находился, по всей видимости, больной мужчина. Он лежал на дне лодки заботливо укрытый шкурами.
Известие о том, что «контуженный» все же раненый, несколько приободрило капитана.
Ускорил преследование почтовый катер, выделенный руководством районного Совета, а с ним прикомандировали и проводника из местного начальства.
Внимательно проверяя оба берега, вместе с притоками и заводями, команда капитана добралась до Еловой Сопки.
Щербак еще на подходе к селу понял, что «контуженного» здесь нет, но следы должны были остаться.
И вот сейчас вышагивая по берегу, он горько осознавал, что пока гоняется за этим «агентом» он еще капитан, начальник, а как схватит!?.. «Ну, если есть на свете справедливость, – рассуждал капитан, – то все вернется на круги своя. А то ведь второй раз ни за хрен кишки его мотают. Все так хорошо начиналось.» Щербак остановился, зажмурил глаза и застонал.
– Че, товарищ капитан зуб никак опять задергал?.. – донеслось от костра.
– Кашеварь, Анохин, кашеварь, не отвлекайся.
Капитан пошел дальше по берегу.
«Да-а, а как хорошо начиналось!.. – опять замелькали обрывки далекого прошлого. – А теперь все, Вова Щербак, кранты тебе, как сказали бы уголовнички, «ваши не пляшут и карта ваша бита!..» Загнал его в угол, в прямом и переносном смысле, столичный фрайер!.. Он опять остановился и с ненавистью уставился на село. Медленно, задерживаясь на каждой избе, разглядывал черные кривые дома, которые, будто боясь воды, сиротливо прижимались к краю лесочка. Все было голо вокруг, неприглядно. Ни кустов, ни рябин и черемух, ни полисадничков, ни лавочек у домов, ни крашенных наличников. Все серо, безлико и пусто. Отчего и дома-то казались случайными на этом берегу. «Небось, и люди такие же серые и безликие. Вот ведь дикари, мать их в кочерыжку! Вот из-за таких тварей я должен всего лишиться! Ну, на хрен им сдался этот «контуженный», на кой хрен они его прячут. Мне, власти, шишь с редькой, а того где-то прячут сволочищи! Души повынимаю, твари паршивые!» – сплюнув в сердцах, капитан снова закурил и немного успокоился.
Спустя некоторое время, когда в котелке уже вовсю кипело варево, районный начальник привел с собой на берег нескольких стариков, в том числе и бабку Анисию.
Ефимка испугался, увидев, как высокий начальник строго заговорил со старухой, и та закачалась, обхватив голову руками, причитая, заголосила на все село. А потом и вовсе перестал дышать: двое военных, подхватив бабку Анисию под руки, потащили к избе. У Ефимки самого подогнулись ноги, когда он вдруг все понял!..
Не скрываясь и не боясь больше военных, он бросился защищать свою мать. Заскочив в избу, Ефимка попытался чем-нибудь припереть дверь, но под руки ничего не попадалось, да и открывалась она наружу. Тогда он просто схватился за длинную, вырезанную из корневища ручку и упер ноги в косяки, пытаясь удержать дверь. Первый рывок он выдержал, но со вторым легко вылетел на улицу и под хохот красноармейцев закувыркался по влажной, маркой земле. Вскочив на ноги, он опять бросился на гогочущих солдат и опять был далеко отброшен. Пока не наткнулся глазами на ржавый топор, торчащий из чурбака. Не успел Ефимка схватиться за него, как сильный удар по затылку выбил целый сноп искр из глаз.
– Ишь, лешак, че удумал, – чья-то сильная рука легла на голову и больно сгребла в кулак его длинные жесткие волосы, и потащила в избу.
Мать по-прежнему криво улыбалась, стеклянно смотрела правым глазом куда-то вверх и сторону, а из правого выкатилась большая мутная слеза и мешала смотреть. Она моргала, морщила глаз, будто подмигивала орущему на нее районному начальнику, отчего тот бесился еще больше, брызгал слюной, не забывая коситься на капитана, который стоял в дверях, зажав нос голубеньким в полоску платком. Запах от топчана действительно шел невыносимый. Старая Анисия не всегда успевала убирать за Яптане.
– Отставить, хватит, Порфирич, – властно осадил старания прикомандированного Щербак, – старика мне, этого… вогула и старуху. Мальца не отпускать, – последнее уже относилось к коренастому красноармейцу, который продолжал крепко держать Ефимку за волосы.
– Он опознает «контуженного», – гнусаво, через платок добавил начальник.
Волосы на голове у Ефимки нещадно трещали, он едва держался, крепился из последних сил. Когда вышли наружу, солдат отпустил волосы, но крепко взял за шиворот. Так и довел до берега. Толкнув к трапику, велел подниматься на катер.
Ефимка впервые оказался на такой огромной, да к тому же железной лодке. Его шаги были неслышны, зато ботинки красноармейца гулко отдавались по всей палубе. С лязгом открыв квадратную дверь в железном полу, он кивнул маленькому пленнику на темный проем: «Сигай, лешак, и сиди тихо!..»
Спустившись в душное, вонючее нутро катера, мальчик едва втиснулся между какими-то липкими веревками, ведрами, ящиками. Сверху вновь лязгнув, бухнула ружейным выстрелом дверь, и, казалось, еще громче загрохотали над головой ботинки красноармейца.
В кромешной темноте невозможно было хоть как-то мало-мальски устроиться, даже повернуться, со всех сторон то в бок, то в колено, то в спину упирались какие-то острые скользкие предметы, они будто обрадовались пленнику и все время норовили неожиданно и больно ткнуть или толкнуть его, если тот начинал шевелиться. Оставалось замереть в неудобной позе и ждать, что же будет дальше.
А ждать пришлось долго. Ефимка напряженно ловил все звуки, которые доходили до него. Ему было хорошо слышно, как лениво, с легкими шлепками трутся, ласкаются о крутые бока катера волны. Как сыто переговариваются солдаты, поскрипывая речным песком, оттирая в реке свои котелки да ложки. Как незлобно полаивают собаки где-то совсем далеко.
– Все, по местам…, – Ефимка легко узнал голос командира.
– Товарищ капитан, а старика этого берем?!
– Нет, не берем. Я ему сказал, что если не найдем дорогу, вернемся и спалим на хрен всю деревню, а его за ноги повешу лично сам. И ты оставайся, Порфирич, – продолжал греметь командирский голос капитана, – жди нас здесь.
Заскрипел трапик. Ходуном заходил весь катер, заухала палуба от тяжелых грубых ботинок.
Но главное, где-то под Ефимкой, совсем рядом вдруг коротко рыкнул, захрипел, срываясь на вой, кто-то страшный и могучий. Где-то здесь, рядом с ним взревел невидимый зверь, заскрежетал железом, истерично забился как от невыносимой боли, задрожал сам и затряс катер с таким грохотом, что мальчик враз оглох. Заколотило весь катер. Дрожал под ногами пол, предметы, которые упирались в Ефимку, дрожали руки и ноги, мелко стучали зубы…. От страха он зажмурился и крепко зажал уши руками. Его закачало, потащило куда-то в бок, больно ударило о что-то острое и еще пуще затрясло, обдало теплой волной с тягучим запахом нагретого металла. Мальчику казалось, что вот-вот уйдет пол из-под ног, и он полетит вверх тормашками в нижний, подземный мир, где его будут рвать на части эти ужасные, страшные звери. Но вместо того чтобы падать вниз, Ефимка почувствовал, как его сгребли за загривок и рванули вверх. В глаза резко ударил свет, едва он открыл их. Его поставили на палубу, но ноги не выдержали, и он опустился на колени. Ефимку продолжало всего колотить