Текст книги "Оула"
Автор книги: Николай Гарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Когда он говорил про Аврору, из машинного отделения выглянул моторист, он же и рулевой, и капитан катера, средних лет мужик, в запачканных мазутом штанах и застиранном пиджачке.
– Как ты, как ты сказал!? – Максим постарался придать голосу обличительный тон. Он заложил руки за спину и, покачиваясь, с пятки на носок, добавил: – К счастью, товарищ моторист оказался свидетелем…
Услышав неприятное слово «свидетель» да еще «к счастью», Гоша замер.
– Это что еще за разговорчики!? А ну, драй палубу…. – но тут же запнулся, встретившись уже с другим взглядом своего сослуживца.
– Ну-ну продолжай, товарищ командир, – теперь уже Максим мерил взглядом и ходил вокруг Гоши. – Значит, говоря иными словами, легендарный, революционный крейсер Аврора блестит у нас как…, ну в отличие от тебя, гражданин Епифанов, у меня язык не поворачивается. А ты это сделал, причем при свидетелях. Ты должен знать, в двенадцатой бригаде есть такой долговязый, вроде тебя, зек по кличке «Вага», так вот ему статью вбабахали за очень схожее преступление, он попробовал сравнить Крупскую Надежду Константиновну с…, ну вернемся, узнаешь….
У Гоши перехватило дыхание.
– Да ты че мелешь!.. – наконец вырвалось у того громко, с надрывом. – Какую Аврору, какие яйца, да я тебя, – он решительно шагнул к Максиму.
– Значит Аврору – колыбель Октябрьской революции Вы, гражданин, не знаете, а, простите, с неприличным местом сравниваете. Товарищ моторист, я попрошу запомнить реакцию гражданина красноармейца на мои замечания.
Мужик, задержавшийся в проеме, перепугался насмерть, услышав страшные «гражданин, зек, статья, срок», он не знал, что ему делать, то ли опять нырнуть в машинное нутро или пройти в рубку. Он готов был засвидетельствовать все, что угодно, лишь бы от него отстали.
– Слушай Мальцев…, – уже другим тоном начал Гоша.
– Что это за «слушай, Мальцев»!
– Ну, извини, это…, товарищ красноармеец…, Мальцев.
– Ну во-от, уже лучше…
И тут Максим не выдержал, сначала, задрав голову, хохотал открыто, громко, раскатисто, потом его перегнуло и, ухватившись за железный борт, хохотал, задыхаясь и повизгивая.
Огромный Гоша стоял растерянный, испуганный, с таким выражением лица, что хоть прямо сейчас забирай в дурдом.
– Ой, Гоша, ну ты и артист, ну и потешил меня. А говоришь из деревни, охотник, не ученый. Да тебе цены не было бы в городе, если бы в артисты пошел.
Максиму совсем не хотелось больше дурачить сослуживца, но и отдавать бразды правления тоже.
– Это… ты…, – Гоша виновато и настороженно смотрел на Максима, – ну…, ты же не станешь докладывать политруку, товарищу Топчиеву?
– Клянусь, товарищ Епифанов! – Максиму вдруг от всего этого стало тошно. – Давай Гоша сварим кашу.
* * *
Давно перестал стучать железками механик в машинном отсеке. Уверенно, в полную силу, как и положено богатырям, выводил своеобразную мелодию спящий Гоша. За бортом, нежно поглаживая железные бока катера, ласкались волны, уговаривая отправиться с ними в обратный путь по течению.
Максим тоже хотел бы уснуть под этот мирный шепот воды, но могучий храп напарника гнал прочь сон еще на дальних его подступах.
«Странно, две ночи, можно сказать, не спал, как, впрочем, и все, а сна нет и нет…. Вон Гоша что выводит, того и гляди гайки пораскручиваются от резонанса…»
Он поднялся на палубу. Из леса лениво тянуло умирающим снежным холодком, а от реки рыбным духом и сыростью. Небо было светлым, но как обычно в весенние белые ночи напоминало Максиму огромную застиранную простыню, натянутую высоко над головой. Он хоть и родился в Ленинграде, белые ночи не любил. Что-то тревожное пряталось за этим блеклым сонным светом, что-то болезненное, мистическое.
Вот и сейчас ему казалось, что речка не течет, а подкрадывается, прикидываясь сонной, явно у нее что-то на уме, и лес не спит, думает о чем-то своем….
Опустив у буденовки уши и подняв воротник шинели, Максим присел на скамейку перед рубкой: «Как это у Федора Ивановича? Ах, да:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик,
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык».
Он опять нашел глазами устье красного ручья. С виду такой кроткий, тихий, не нравился он Максиму. Не нравился по цвету и какой-то то ли покорности, то ли хитрости, с которой тот, втекая в реку, быстро отмывал себя, сбрасывал свое прошлое, менял цвет и растворялся в огромной массе. Как преступник прячется в толпе, после свершенного злодеяния.
Он продолжал смотреть с неприязнью, точно из устья выбегала не безобидная речушка, а сама Тревога…. «Что же он принесет, этот грязный ручей!?» – думал Максим, все больше волнуясь за ушедшую группу. У него все время так, если он в стороне от какого-то дела или события, то там обязательно будет не так, как было бы с ним. С ним всегда должно быть, пусть самую чуточку, но лучше!..
Это он унаследовал от матери. Для которой всю жизнь быть в центре событий, быть нужной, не дожидаясь, первой приходить на помощь, жертвовать собой ради большого и общего – являлось кредо. Она всегда остро переживала за все на свете. Ее волновало положение простых китайцев и проблемы рабочих на английских судоверфях. Она первая замечала, что у молочницы тети Груши горе в глазах и не отпускала ее, пока не выясняла в чем дело и тут же не начинала помогать. Кидалась на помощь старому дворнику Никите, у которого легкомысленная племянница, приехавшая погостить из деревни, попала в дурную компанию и теперь ночует, где попало…
Все волновало его маму, Наталию Викентьевну Мальцеву, в девичестве Габрусь. Но были две странности, которые Максим довольно рано обнаружил в ней.
Первая, несмотря на свою активную, бурную общественную жизнь, Наталия Викентьевна почти не имела ни подруг, ни друзей. У Максима по этой части тоже были пробелы. В силу множества обстоятельств, от частых переездов до особенностей характера он тоже был обречен на одиночество. Хотя с самого детства ужасно хотелось дружить, иметь надежного, понимающего друга, за которого, как говорится, и в огонь, и в воду, с которым последнее пополам, но… и взамен хотелось получать то же самое.
А таковые никак не встречались. Причем, чем настойчивее он пытался обзавестись друзьями, тем больше разочаровывался в людях. Устал от обманов и предательств, необязательности и корысти, пошлости и подлости. Рано перестал доверять, привык рассчитывать только на себя, делал все сам. Не любил и, естественно, не входил ни в какие кружки, секции, общества…. Хотя ему, как и матери, нравилось быть полезным, по силам делать добро. Это помогало ему жить.
Вторая странность его матери, худенькой, маленькой, невесомой как подросток женщины – тайная и страстная любовь к Тютчеву.
Она не просто знала поэзию Федора Ивановича, она дышала ею, жила! Могла часами бесконечно читать и читать на память его стихи. Она озвучивала недосказанные чувства и мысли поэта. В ее голосе слышались стоны волн в непогоду, испуганный шорох падающих снежинок, барабанная дробь влюбленного сердца…. В такие моменты у нее обнажалась душа, она становилась прозрачной как ветерок, хрупкой как былинка, начинала светиться….
При всем притом, что Федор Тютчев в годы всеобщей коллективизации и могучего индустриального подъема, в период реформаторских свершений в области культуры и искусства был не просто не в моде, не просто не интересен человеку новой исторической эпохи, для многих идеологов, в том числе и членов правительства страны, даже вреден.
Уступив настоятельным просьбам своих родителей, Наталия Викентьевна совсем молоденькой, с первого курса литфака неожиданно вышла замуж.
«Такое было время…» – как-то ответила мать на вопрос уже взрослого сына, любила ли она когда-нибудь папу?
Отец Максима – Александр Степанович Мальцев, с лицом бухгалтера средней руки был не молод, молчалив и застенчив. Он служил в горисполкоме. Носил полувоенный френч с фуражкой, в руке неизменный портфель из коричневой кожи. Дома его видели редко. Засиживался на работе допоздна. Максим немного чурался его, он даже не знал, где и кем тот работает. Ему многое не нравилось в своем отце. Не нравилось, что у него не геройский вид, что не носит усов, как у товарища Буденного или хотя бы как у Ворошилова. Не нравилось, что отец всегда смотрит на маму виноватыми глазами, как сам Максимка, когда напроказничает…, да много что не нравилось ему в отце, тогда еще маленькому.
Но однажды, во время октябрьской демонстрации, Максим, шедший в школьной колонне, вдруг увидел отца на трибуне рядом с… Кировым. Мать не поверила, когда он ей рассказал.
А когда убили Сергея Мироновича, многих, кто работал с ним, в том числе и отца, перевели на другие «ответственные» посты. Так они оказались в подмосковном городе Подольске.
Вспоминая мать, Максим почти всегда представлял ее, кутающуюся в длинный бордовый платок с тесьмой. Она всегда почему-то мерзла, даже когда на дворе было лето, и тогда она нет-нет, да поеживалась.
Она никогда не жаловалась на судьбу. С мужем всегда была ровной, предусмотрительной, но не более. Много позже Максимка понял, что их союз был обречен изначально. Он не хотел, даже боялся узнать, услышать от кого-нибудь правду или подробности столь странного брака.
«Время было такое…, – Максим глубоко вздохнул, – а отец так и остался почти нейтральной фигурой для матери…, не обласкан, не согрет…»
Он пытался представить свою мать тогда, в то время, когда она сдалась, уступила мольбе своих родителей. Он будто видел, как та замерла на лету, обесцветилась, скукожилась…. Вся ее девичья пылкость, так характерная для матери, жажда любви, ожидание громадного счастья, словно попали под крепкий внезапный мороз и застыли.
«Да-а, время было такое…» – Максима тоже пробрал легкий озноб.
Тогда именно Тютчев, с его тихой, ненавязчивой лирикой и согревал ее. С ним делила она печаль да тоску, опиралась на его плечо.
Максим лишь догадывался, что значат для его матери стихи Федора Тютчева. Он помнил, как перед сном она обязательно читала ему что-нибудь из особенно любимых строчек…
Закрыв глаза, Максим тотчас услышал тихий, родной голос…:
«Еще земли печален вид,
А воздух уж весною дышит,
И мертвый в поле стебль колышет,
И елей ветви шевелит…»
И он прежде чем научиться читать, под ее неописуемый восторг и умиление вовсю декламировал Тютчева, стоя на стуле. А отец, сидя в глубоком кресле, лишь скупо, виновато улыбался.
Максим поерзал на холодной скамейке. Холодок, идущий от леса, забирался все глубже и глубже под шинель. Он уже хотел было встать и пойти попробовать еще раз уснуть, но уж больно сладкие наплыли воспоминания из, казалось, такой далекой прошлой жизни.
С самого детства Максим был окружен литературой. Книжный дух дома был повсюду. Когда семья переезжала с одной квартиры на другую, то многим казалось, что перевозят библиотеку, столько было книг.
Читать начал рано. А поскольку часто и подолгу болел, то книги поистине стали его первыми друзьями и товарищами верными и надежными. Они рано приучили его жить в нереальном мире. Они окружали его вымышленными героями и подлецами, со своими вымышленными принципами и ценностями.
Очень рано, еще до школы Максим первый раз начал читать Джека Лондона, Вальтера Скотта … Потом неоднократно перечитывал их.
Романтика приключений, героизм и отвага, риск и удача, великодушие и милосердие настолько захватили и поглотили одинокую, чистую душу Максимки, что он долго не мог понять и привыкнуть к реальным законам жизни, происходящей вокруг него, тем более законам двора, улицы, школы, а позднее и страны в целом.
Мать поощряла чтение. Поскольку и сама в свободное время редко была без книги. И Максим читал. Читал в школе на переменах. По дороге домой нетерпеливо присаживался где-нибудь в укромном местечке и привычно уносился в мир иллюзий.
Уже в Подольске, перед своей кончиной отец подарил Максиму книгу, которая с корнем вырвала его из детства. Которая стала в какой-то степени программной, которая взяла его крепко за руку и повела в упоительный мир реальной романтики, реальных приключений и настоящей славы…. Это была книга о Генрихе Шлимане.
Холодные губы Максима вытянулись в улыбке. Но как бы не были сладки воспоминания, сидеть стало невыносимо, и он поднялся. Сделав пару приседаний и наклонов, отправился спать.
Максима передернуло от кислого, резкого запаха, которым Гоша успел густо пропитать каюту. Правда, он слегка сбавил обороты и теперь, лежа на боку, то ли шумно дышал, то ли приглушенно храпел, но уже было гораздо терпимее.
Уже под одеялом, лежа на правом боку, подтянув колени к самому подбородку, Максим опять улыбнулся своему далекому прошлому.
Перевернув последнюю страницу подаренной отцом книги, он тогда испытал знакомое ему чувство выздоровления. Будто, наконец-то его покинула тяжелая, продолжительная болезнь. И покинула навсегда. Будто, откинув тяжелое, пропитанное лекарствами и болью одеяло, он впервые за многие годы встал с больничной постели на ноги. Здоровый, сильный и счастливый! В то время как все домашние, увидев его ошалело горящие глаза, подумали совсем обратное.
В несколько дней Максим стал неузнаваемо другим. Он испугал мать, старенькую бабушку, учительницу. Ребята по школе стали еще больше сторониться его, сочувственно посматривали на него издали, стараясь не задевать в раздевалке, коридоре. Максим стал невпопад отвечать на уроках, даже путал предметы. Он во все глаза смотрел на доску, где учительница что-то писала, а ему казалось совсем иное.
Ему казалось, будто это сама Софья, молодая жена Шлимана, пораженная великолепием красочных фресок тронного зала царя Приама, едва справляясь с волнением, пытается снять с них последнюю пыль. А рядом, за городской стеной стучит заступом сам Генри. Его глаза на рыжем от пыли худощавом лице блестят азартом кладоискателя. Он все ближе и ближе подбирается к сокровищам Древней Трои. Вот он остановился перевести дух, снял широкополую шляпу и, вынув из кармана тонкий батистовый платок, надушенный женой, сначала подносит его к лицу, вздыхает полной грудью, а уж затем обтирает им свою значительную, блестящую от пота лысину и лишь потом шею, лоб, грудь.
А вокруг легкий гул голосов – это последующий за открытиями и находками восторг толпы, возгласы зевак, восхищенные приветствия великому археологу…
И ведь что странно, подвиги Валерия Чкалова и челюскинцев в свое время да, вызывали в Максиме огромную гордость и радость, как и у любого советского патриота, но открытия Шлимана буквально сразили. Максима поражала его невероятная, сумасшедшая вера в «Илиаду» Гомера, в свои догадки и убеждения, его фантастическая работоспособность, небесный дар чутья, талант во многих науках!.. Все-все проникло в самые глубины его сознания, рассыпав по пути не только семена, но и запустив в него свои крепкие, надежные корни.
Это и предрешило всю дальнейшую судьбу юного Максима. С тех пор он, пожалуй, больше ни о чем другом и не мог думать, как о том, чтобы совершить нечто подобное – разгадать великую мировую тайну, найти и подарить своему любимому государству клад, сделать грандиозное открытие!..
Максима качнуло раз, другой, и как бы он ни упирался, ни цеплялся за шероховатости сознания, мягко и невесомо заскользил в теплый ласковый сон.
Но история Генри Шлимана явилась, можно сказать, лишь детонатором или первопричиной преображения пока еще юного сознания Максима Мальцева. Буквально со следующего дня он зарылся в книги. Изучив домашний книжный арсенал, он все свое свободное и несвободное время стал пропадать в школьной, а затем и в городской публичной библиотеке.
Что он искал? Во-первых, он читал и создавал свой каталог великих открытий за последние сто лет. Допоздна засиживался в читальном зале, без устали пролистывал журналы и газеты. Он искал тему для… собственного открытия, ни много ни мало! И нашел. Нашел в тайнах египетских пирамид.
Увлечение Египтом стало страстью Максима. Во сне он плавал по Нилу и на всем пути от Каира до Луксора делал величайшие открытия, воссоздавал прошлую эпоху, он «видел» божественных фараонов, которые делились с ним своими сокровищами…
Внимательная мать осторожно наблюдала за сыном со стороны. Но когда литературное или, точнее сказать, теоретическое увлечение стало приобретать некие практические черты, то есть когда Максим под страшным секретом ознакомил мать со своими планами, в которых на первом месте стояла поездка в Египет, то поверг ее в шок!
Наталья Викентьевна бросилась спасать сына. Она писала письма знакомым, часами звонила по телефону, что-то тихо наговаривая в трубку, а то, закрывшись в кабинете с Александром Степановичем, подолгу совещалась.
Наконец, одно из писем принесло ей облегчение. Вместе с Максимом они срочно выехали в родной Ленинград. На Васильевском острове, на задах Художественной Академии нашли нужный дом, грязный, запущенный подъезд, насквозь пропахший блудными котами. Третий этаж, квартира 27, бронзовый звонок-вертушка…. После долгой паузы шуршания ног по ту сторону дверей, глядения в глазок, клацанья замков и задвижек дверь медленно открылась, представив в светлом проеме даму возрастом несколько старше матери Максима.
Софья Андреевна Павловская, хозяйка квартиры и давняя знакомая Мальцевых, стоя по ту сторону порога, молча разглядывала гостей. В углу большого, безгубого рта торчал черный мундштук с длинной папиросой, которая выпускала вялую струйку дыма, источая кисловато-горький запах. Короткая стрижка-каре с челкой на самые глаза, как ни странно, старила Софью Андреевну, подчеркивая ее желтоватую нездоровую кожу и большие «почечные» мешки под глазами. На плечах реденький пуховый платок, черная прямая юбка ниже колен, домашние тапочки и шерстяные носки.
– Это мы, Софушка, – виновато произнесла Наталия Викентьевна, встретив не совсем радушный прием бывшей приятельницы, – если не вовремя…, может позже?
Хозяйка, немного щурясь то ли от едкого дыма, то ли от близорукости, продолжала разглядывать прибывших. Наконец, вынув мундштук и грубоголосо кашлянув, она произнесла:
– Так это, стало быть, и есть твой сын!?
– Максимка, то есть, Максим, – быстро проговорила Наталия Викеньтьевна.
– Ну, что ж, проходите, коль так скоро приехали. – Она пропустила гостей, а сама вышла на лестничную площадку огляделась, прислушалась и после этого вернулась в свою квартиру. – Значит, говоришь, Максимкой звать, – Софья Андреевна, не скрывая подозрительности во взгляде, в упор уставилась на юношу.
– Да, – все больше и больше робея, ответил тот.
– Ладно, вижу, что не прощелыга с Лиговки…. Пошли со мной, а ты, милочка, останься здесь, вот присядь сюда, убери подшивки и присядь, – обратилась она к Наталие Викентьевне, точно к совершенно незнакомой женщине.
Софья Андреевна повернулась и пошла вдоль длинного, узкого прохода между сплошными стеллажами, которые упирались в потолок. На его полках громоздились, толкались между собой, выдавливали друг друга из плотных шеренг папки, книги, снова папки и еще книги, папки…. Она шла впереди и дымила как паровоз. Один коридор, вернее проход, сменялся другим, который был либо чуть уже, либо шире.
У Максима было такое впечатление, что он попал в какой-то архив, а не в жилую квартиру. Пахло старой бумагой, казеиновым клеем, пылью и мышами. Повсюду было полно мусора. Слабые лампочки с коническими черными абажурами придавали казенный, неуютный вид.
Наконец, грубо, по-мужски толкнув небольшую дверь в нише стеллажей, она ввела Максима в маленькую комнатку с письменным столом и включенной настольной лапой, поскольку единственное окно было занавешено плотной портьерой. Было странно, что стол был чист и пуст.
– Садись, – пыхнув в лицо Максима папиросным дымом, проговорила хозяйка. И, положив мундштук с недокуренной папиросой на край стола, взялась за стремянку. Она поднялась на несколько ступенек и стала шумно перебирать папки. Некоторые доставала с полок, близоруко разглядывала обложки, что-то бубнила, покашливала и опять ставила на место.
Максим сидел смирно. Он разглядывал одиноко стоящую на столе лампу, которая, изящно выгнув тонкую ножку-шею, походила не то на вопросительный знак, не то на грустную птицу с печально опущенной головой-плафоном. Он боялся смотреть на хозяйку квартиры, которая, чертыхаясь и покашливая, продолжала перебирать папки. «Сколько же здесь всякого разного…. Что же она собирается мне показать, неужели что-то новое по Египту!?» – со сладким предвкушением думал Максимка.
– Ну вот, нашла, – громко сообщила хозяйка и стала спускаться вниз. – Здесь, – проговорила она как-то странно и аккуратно положила пухлую, изрядно потрепанную папку на стол. – Я надеюсь, молодой человек, ты найдешь, что ищешь, – добавила она тише.
Она вдруг вся как-то опала. Опустились плечи. Капризно сломались уголки губ. Подернулись печалью глаза. Весь вид говорил о том, что она опечалена.
– Покойный Аркадий Николаевич…, мой супруг…, последнее время часто в нее заглядывал…, мог до утра просидеть, перебирая странички…, – задумчиво проговорила хозяйка и нежно погладила папку своей узкой сухой рукой. – Открывай и читай, читай здесь, с собой не дам, – она опять вернулась к своему жесткому, деловому тону, – не теряй времени, молодой человек, работай, а я напою чаем твою мать, потом тебя, – уже от дверей произнесла хозяйка, и вышла.
После таких откровенных слов Максиму было немного не по себе. Ему доверяли чью-то тайну. Причем тайну, судя по всему, очень дорогого и близкого хозяйке человека, которого уже нет среди живых, который много часов, а может дней или даже лет потратил, собирая эту папку, думая, размышляя над ней, и вот сейчас он прикоснется к этой тайне, прочтет чужие мысли, окунется в чужую, прошедшую жизнь….
Максим был убежден, что перед ним лежит материал по Египту. Ну, а как же иначе, если мать, прекрасно зная, чем он занимается, написала этой…, Софье Андреевне, а та ответила….
Он подтянул к себе папку. «О, какая тяжелая…, ну-ка, ну-ка, что здесь написано… «К легенде о Золотой Бабе», – у Максима округлились глаза, – что за бред!?» Он даже оглянулся на дверь, словно хотел убедиться в шутке грубоватой хозяйки. Но там никого не было, и дверь была плотно прикрыта: «Что еще за Баба, да к тому же Золотая…!? Та-ак, что-то исправлено…, ну-ка, ну-ка…»
«К легенде» было твердо и решительно перечеркнуто несколько раз чернильной ручкой, даже темнела небольшая клякса, говорящая о решительной поспешности этого действия. «Ого, значит надо читать просто: «О Золотой Бабе». Ну что ж, раз это не шутка и не розыгрыш, посмотрим,» – и Максим потянул за конец тесемки. «Бантик» распался, и верхняя обложка облегченно подпрыгнула, словно приглашая побыстрее заглянуть внутрь. Однако Максим медлил. Ни с того, ни с сего его охватило странное, тревожное чувство. Он вдруг увидел себя маленьким, растерянным, одиноко стоящим у незнакомой двери, робко переминаясь с ноги на ногу. А за ней, по ту сторону притаился загадочный и опасный до безумия, до отчаяния, до мурашек на спине, совершенно другой мир. И если дверь отворить и перешагнуть порог….
Тяжело вздохнув, Максим толкнул дверь… – открыл папку.
…В комнатку несколько раз тихо заходили и, постояв с минуту, уходили, осторожно притворив за собой дверь. Раза два приносили чай с бутербродами. Но через некоторое время уносили его обратно вместе с нетронутой едой.
Для Максима здесь, в этой комнате время остановилось. Оно стремительно унеслось в прошлое и теперь было далеко. Оно металось между веками и столетиями, между странами и континентами, легко преодолевая гигантские расстояния. Мелькали люди, лица, дворцы и развалюхи, бешенные, случайные удачи, мнимое счастье и страшное горе, слезы радости и реки крови. Удивительные реальные и вымышленные истории, легенды, сказания. Пристрастия людей и жертвенность в пользу веры…
Максим шагал по истории своих предков. Раздув ноздри, жадно вдыхал запахи прошлого. Вглядывался в черные, полудикие, раскосые глаза, в зрачках которых бешено плясал гибкий, желтый огонь, плавно переходящий в удивительную золотую скульптуру обнаженной женщины.
Максим вздрагивал. Отрывался от пожелтевших листов. Удивленно смотрел на настольную лампу, мысленно оставаясь там…, по ту сторону действительности. И вновь отправлялся в путь за едва видимым золотым свечением, которое исходило из-за далеких, страшных гор, на границе с Азией, заросших непроходимым черным лесом, что называлось красивым, древним словом – Югра!
Он упорно шел, не обращая внимания ни на что. Ни на фальшивый, жалобный плачь пурги, ни на тягучее волчье завывание, ни на злобный, недовольный гомон людей в звериных шкурах, которые с коварным прищуром, полным негодования, взирали на него из-за каждого дерева. Он продолжал идти упрямо, терпеливо. Жадно глотая страницу за страницей. Пьянея. Все больше и больше завораживаясь невероятной, фантастической тайной! Разгораясь смоляным корневищем на ветру, он уже страстно желал открыть эту тайну, подарить ее своей стране, миру! Чтобы это ему ни стоило!..
Тогда ему так и не удалось просмотреть до конца все материалы и папки. Через месяц после их визита, Софью Андреевну арестовали. НКВД конфисковало все ее имущество вместе с архивом. А в сентябре тихо и, как позже выяснилось, своевременно умер отец, не дотянув до пятидесяти пяти.
Первая страна Советов ощетинилась, все крепче и крепче сжималась в мощный кулак, выдавливая из себя врагов и провокаторов, очищая свои партийные и руководящие ряды от гнили и нечисти. Шел тревожный, обличительный, призывающий граждан к повышенной бдительности тридцать седьмой год.
* * *
К операции Нярмишка готовился долго и тщательно. На низком столике он разложил весь свой нехитрый инструмент.
– Агирись, девочка, помоги, придержи ему голову, а я попробую развернуть его, – старик взялся за край шкуры, на которой лежал больной парень и потянул ее на себя. Но тот не шелохнулся. – Нет, Нярмишка старый стал, слабый, не терпит спина, не терпят руки, надо звать Потепку. Пойди, девочка, позови Потепку, мне не справиться.
Пока девушка ходила за подмогой, старый шаман опять взялся за свои стеклянные баночки с жидкостями, мазями, порошками. Он осторожно доставал их из берестяных туесов, открывал, долго нюхал каждую и снова закрывал.
Аккуратно, с небольшим наклоном поставил в чувал к самому огню несколько смоляных поленьев, специально припасенных к этому случаю. Проследил, как они ровно, дружно взялись, ярко осветив избу.
«Ну, где их носит, помощничков!?» – беззлобно проговорил Нярмишка, бросив вопросительный взгляд на низенькую, квадратную дверь.
Потепка не вошел, ввалился этаким «семилапым» (медведем). Его вид мог испугать кого угодно, даже в самое светлое время: низкого роста, с громадными, ниже колен руками, неожиданно маленькой головой, будто вдавленной в широченные, могучие плечи. Черные как уголь, прямые волосы почти горизонтально лежали на плечах, а спереди, у самых глаз, были криво подрублены, видимо самим хозяином. Сзади сопкой бугрился горб.
Это был парень лет двадцати пяти, специально пришедший с другой стороны Камня за Нярмишкой. Он пришел помочь старому шаману вернуться в родные места, помочь ему преодолеть не близкий путь.
Потепка обладал невероятной силой. Он мог довольно легко удержать упряжку из четырех быков-оленей. На его поясе висела приличная гирлянда медвежьих клыков, добытых им за много лет охоты на «семиухого». Причем, зверя он брал всегда в одиночку с помощью пальмы (большой кованый нож, прочно привязанный к длинному шесту) да верного друга Несха, ставшего к этому времени старым, слезливым, облезлым кобелем, который по сей день продолжал преданно и верно служить своему хозяину.
Горбун молча выслушал старика и взялся за шкуру. Вместе с Агирись, которая бережно поддерживала голову, осторожно уложил глубоко спящего больного головой к чувалу.
Смазав руки какой-то черной, пахучей жидкостью, Нярмишка начал ощупывать обгоревшую часть лица парня. Он очень внимательно исследовал спекшиеся бугристые участки, долго трогал размягченную от обильного медвежьего жира кожу, припадая ухом к груди больного, закрывал глаза и слушал. Затем так же внимательно и долго разглядывал руки. Откинув шкуру, осмотрел заживающие колотые и резаные раны и, видимо, остался вполне довольным состоянием больного, поскольку стал быстро готовиться к главному…
Старик ловко и быстро перехватил запястья парня кожаными ремнями и привязал руки к лежанке. То же самое проделал и с ногами. Затем, обмакнув палец в одной из своих лекарственных баночек, он осторожно помазал им некоторые места на обожженной части. После чего бережно, как некую хрупкую драгоценность достал из своих деревянных ножен серхи – узкий острый нож.
Агирись каждый раз обмирала, когда дедушка доставал свой волшебный нож-серхи, нож-лекарь. Широко раскрыв глаза, она всегда завороженно следила, как этот серхи, казалось, делая людям больно, на самом деле спасал их от страшных болезней или ран. Для нее это всегда было чудом!
Вот и сейчас девушка заметно вздрогнула, увидев, как короткой молнией блеснул холодный металл.
– Держи голову, – хрипло проговорил старик, обращаясь к горбатому Потепке, – только мягко держи, как рябчика. Йо…, кай-о, кай-о….
Подержав нож на огне, старик склонился над больным.
У Агирись все внутри задрожало. Всякий раз ей казалось, что это над ней склоняется дедушка со своим холодным острым лекарем. И всякий раз она не могла оторваться, трепетала осиновым листом, глядела во все глаза на кончик ножа, уверенно входящего в чье-то тело.
Едва касаясь пальцем новой кожи на лице, Нярмишка что-то выискивал под ней. Наконец, он замер, чуть заметно вздохнул и, убрав палец, опустил на то место лезвие серхи, делая уверенный, неглубокий надрез. Тотчас выступившая кровь тонким, блестящим ручейком побежала по глянцевой щеке вниз к уху. Агирись опомнилась, кинулась к больному и начала привычно прижимать к ранке пучок тончайшей, хорошо размятой в руках березовой стружки. А Нярмишка продолжал дальше надрезать известные только ему места взбугренной кожи.
Если бы его спросили, кто его научил этому, он бы навряд ли ответил или сослался бы на свою собственную практику. А ведь на самом деле ничего здесь мудреного не было. Жители тайги, промышляющие охотой как основным своим ремеслом, с самого детства великолепно знали анатомию любого животного или птицы. По аналогии с ними они знали и свои, человеческие внутренности. И, конечно, примечали, как зверь лечится от ран или болезней.
Нярмишка наверно смог бы и сам объяснить, что огонь заставил сухожилия и мышцы лица сократиться, а на этом сокращенном мышечном каркасе народилась новая, жесткая, словно панцирь кожа, потянувшая на себя более эластичную старую, создав перетяжки да неожиданные складки. А это лицо. Вот старый Нярмишка и решил ослабить эти мышечные узлы насколько можно.