412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Лягушонок на асфальте (сборник) » Текст книги (страница 3)
Лягушонок на асфальте (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:05

Текст книги "Лягушонок на асфальте (сборник)"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

Еще вчера, как и у всех этих людей, у меня был интерес, который окрылял

душу, а теперь его нет, и я не представляю себе, зачем жить.

За спинами плотников я проскользнул на паром, и когда переплыл на правый

берег Урала, то ударился вверх по холму.

В станице гоняли дичь. Стая взрывника, кружившая быстро и слитно, белела

на солнце. С новой силой вспыхнула моя маета. И, проклиная себя за измену

обещанию, я не знал, куда деться от обиды и тоски.

Поздней осенью такая пустота в степи за Уралом, что кажется – всё вымерло.

Сусликов и тех почти не видать. А было многозвучно от жаворонков, и ящерицы

струились меж кочковатыми кустиками старника, и совы спали на копешках, и

горностаи шастали в ложбине. Обесцветились растения, кроме конского щавеля,

кровохлёбки и нивянок. Да еще выделяются среди глинистого однообразия

стеклянные волоконца семян кипрея. Татарник и тот поблек, и только и

заметишь его по скрюченной верхушке. И запахи как ветром унесло. И словно

не пахла, как березовый сок, серебристая по ножке и лепесткам сон-трава, и не

тянуло через увалы аромат горицвета, фиалки, ястребинки, цикория, кипрея,

пижмы, поповника...

Я ломился напрямик по этой тусклоте, и моя неприкаянность скрадывалась,

как бы терялась в бурьянах.

Я быстро добрался до Мартышечьего озера. Полежал на мхах. Нарезал

рогозовых «палок» и успел вернуться домой до ухода в школу. Боль во мне,

похоже, перегорела, и я вроде бы смирился с запретом держать голубей. Я не

подосадовал на бабушку, когда она, зачерпнув ложкой сливочного масла,

полезла под кровать. Даже мысль о том, что теперь не меньше недели бабушка

будет праздновать на голубиные деньги, не обострила меня.

Возвращаясь из школы, я то ли загадывал, то ли умолял кого-то: «Хотя бы

они не прилетели», – но на всякий случай пошел вдоль сараев, балаганов, будок.

Взглянул на барачную крышу. Там сидел голубь. Я подумал, что обмишулился.

Уже темновато, и можно принять за голубя какой-нибудь рваный ботинок,

закинутый на крышу. Чего только туда не забрасывают. Я решил больше не

смотреть на крышу и хотел уйти домой, но не утерпел. Действительно, на

гребне крыши сидел голубь. По белой гладкой голове и вытянутой шее я узнал

младшего Цыганёнка. Уже через мгновение я бросился в барак за ключом. Едва

открыл будку, Цыганёнок слетел на землю и торопливо побежал к порогу. Я так

был обрадован, что понёс Цыганёнка домой. Мать с бабушкой подивились:

пискунишка, которому году неделя, прилетел, да еще и раньше старых голубей.

Мать налила в блюдце молока, а бабушка насыпала чечевицы на жестяной лист,

прибитый перед поддувалом голландки. Я сказал, что в незнакомой комнате он

не станет есть, а вот стекло наверняка вышибет. Чтобы Цыганёнок не убился

или не порезался, прежде чем пустить его на железо, я открыл окно. Он сразу

вспорхнул, вылетел и сел на пол, возле огуречной грядки. И это поразило их.

Я накормил Цыганенка возле будки, и когда, оповестив своих дружков о его

возвращении, пришел домой, то мать с бабушкой всё ещё восхищались тем, что

младший Цыганёнок – башка, а также толковали о поверье, будто у голубей

человеческая кровь, и склонялись к тому, что в этом есть резон: умом,

повадками, семейным укладом, привязанностью к дому они напоминают людей.

Со дня на день я ожидал прилёта Страшного и Цыганки, но они не

появлялись. Пискуну было одиноко. Много им заниматься я не мог – подгонял

успеваемость. Чтобы он не сидел в затворничестве, я выпилил в нижней части

двери отверстие, и Цыганёнок покидал будку и залазил обратно, когда ему

вздумается. Он летал с Петькиной стаей и со стаей Жоржа-Итальянца. Но чаше

всего он летал со стаей Мирхайдара и всегда рядом с хохлатым Цыганёнком.

Иногда он исчезал из неба нашего участка. Где его носит, я не знал, да и не хотел

знать. Мне было ясно, что Цыганёнок любит летать, что он вольный голубь и

что, хоть убей, не сядет у чужой голубятни, если даже к Мирхайдару, куда

садится его брат, ни разу не спустился. Меня бесило, когда кто-нибудь из

мальчишек говорил в его отсутствие:

– Опять Цыганёнок шалается над городом.

Для голубятников ожидание первого снега – как ожидание первого

несчастья. Снег перекрашивает мир. Были горы верблюжьего цвета, выше

землянок на склонах темнели убранные огороды, а верх землянок был пестр:

черный – полито смолой, бурый – крыт железом, сизый – досками, белый -

берестой. Пропали серые крыши конного двора, красная крыша клуба

железнодорожников, зеленая крыша детского сада, разномастные крыши

бараков, оранжевый зонт над трубой котельни, изумрудные крыши завода, в

стекле которых мерцала на солнце медная проволочная арматура. Исчезли

черные домны, глинисто-рыжий ручей, текущий с горы Атач через город, и

глинисто-рыжий лед пруда в месте впадения ручья. Куда-то делись другие

цветовые ориентиры. Голуби дуреют от этой перекраски. Они не кружат над

свежей, слепящей, беспредельной белизной – плутают, носятся, мечутся, будто

промчался в небе ураган и расшвырял их, и они никак, не могут собраться в

стаи. Но понемногу налаживается привычный порядок. Стройность ему

возвращают голуби, уже зимовавшие не однажды. Сбиваясь в маленькие кучки,

они начинают размеренное вращение над угаданной, тысячу раз облетанной

площадью, ожидая, когда соберется вся их разбредшаяся стая. К вечеру редко в

какую голубятню соберется вся дичь. В некоторых голубятнях не

досчитываются и старичков.

Нежеланный день. Лень хаоса, обожженных резким светом глаз, отчаянной

беготни, невероятных потерь.

А для кого и день азартной ловли и богатой поживы!

Приближение первоснежья тревожило меня не только тем, что я могу

лишиться Цыганёнка, а также и тем, что после него навряд ли дождусь

Страшного и Цыганку.

Как я был счастлив, когда холодным утром с иссиня-свинцовыми тучами

услышал крик Саши:

– Цыганка, Цыганка идет по крыше!

Я схватил Цыганёнка и побежал за Сашей. Голубка, отдыхая, сидела на

бараке директора школы Ивана Тарасовича. Я выбросил Цыганёнка, и она

тотчас взлетела. От радости было попыталась бить крыльями и кораблить, да

чуть не врезалась в землю. Там, где она жила, у нее оборвали крылья. Они еще

не отросли как следует, а она подалась восвояси и вот уже летит около

Цыганёнка. И прекрасно, что она прилетела накануне первого снега. Значит,

есть надежда, что если Страшной в зимнюю пору будет стрелять над участком в

своем поисковом полете, то он увидит Цыганку с Цыганёнком и сядет за ними,

хотя и не узнает ни нашего барака, ни моей будки.

Ночью, как и предполагала бабушка – у нее кололо под крыльцами, – выпал

снег. Я очумел от того нежного преображения, которое совершилось во всем.

Замок на будке напоминал полярную сову, трансформатор, взгроможденный на

помост высоковольтного столба, походил на хлопковый тюк. Что-то гусиное

было в паровом подъёмном кране, который стоял на железнодорожном пути

близ вагонного цеха. В дырке над порогом появился Цыганёнок и мигом

отпрянул назад. Немного погодя он повысовывался из лаза, опять выскочил на

порог и, поозиравшись, спрыгнул на белое. Оттого ли, что он провалился в снег,

оттого ли, что не знал, что это такое, а может, ему показалось, что лапки его

обстрекало, Цыганёнок взвился и с лёта нырнул в лаз.

Я наспех оделся, подмел веником землю перед будкой и выпустил Цыганку с

Цыганёнком. Они долго таращились по сторонам и в небо, где уже происходила

голубиная суматоха. Дичь Мирхайдара переполошилась сильней, чем Петькина

и Жоржа-Итальянца.

Мирхайдару нравилось жевать воск. Он жевал его беспрестанно, стараясь,

чтобы получалось с прищёлком. В прищёлках, по словам Мирхайдара, была

самая что ни на есть сладость. Учителя мирились с его дурной привычкой, но

все-таки выставляли с уроков из-за этих прищёлков. Желваки на скулах

Мирхайдар нажевал себе чуть ли не с кулак величиной.

Растерянное лицо Мирхайдара с огромными двигающимися желваками

вдруг представилось мне, когда я услышал, что пуще всех переполошились

именно его голуби. Я не хотел ему урона и даже взволновался, как бы он не

потерял сегодня нашего хохлатого Цыганёнка.

Мой Цыганёнок, набив зоб пшеницей, взмыл вверх, а Цыганка лишь

дотянула до крыши. Там она и сидела, обираясь и наблюдая за небесной

неразберихой, покамест он не вернулся. Он тоже принялся охорашиваться и

весело глазел в лучистый воздух.

Я не понял, почему они вдруг вытянулись. Было впечатление, что они

заметили неподалеку ястреба, хотя никакой хищной птицы в это время в городе

быть не могло. И сорвались они с крыши так резко и сильно, как в опасности.

Через какую-то секунду, к моему недоумению, Цыганёнок начал звенеть

крыльями, а Цыганка, летевшая вровень с ним, принялась кораблить своими

тупыми крыльями. Секундой позже мне всё стало ясно: от заводской стены

тянул Страшной. Он косокрылил – правое крыло у него было короче левого.

Узнав Цыганку и Цыганёнка, он перекувырнулся, сел на хвост и угодил на

телеграфные провода, тянувшиеся вдоль дороги.

Я бросился огибать будки, сараи, балаганы. Поднять! Спасти! И когда

обежал их, то увидел, что Страшной тянет к моей будке над пышной порошей и

от взмахов его крыльев взвихриваются снежинки.

Чтобы избавить Страшного от косокрылия, я оборвал ему левое крыло.

Отрастание перьев ослабляло холодоустойчивость Страшного и Цыганки. В

морозы я заносил их домой. А Цыганенок не мёрз в самую огненную стужу. Я

оставил его в клетке; он решался летать даже в остекленевшем от мороза небе.

Однажды я запозднился в школе. За моё отсутствие к будочной двери надуло

сугроб, и он успел затвердеть, как фаянс. Цыганёнка в клетке не было. Вполне

возможно, что дырку замуровало перед наступлением вечера, поэтому он не мог

попасть к себе в гнездо. Поиски не принесли утешения. На рассвете я встал и

обнаружил Цыганёнка в тупичке между нашей будкой и соседским балаганом.

Он спал на черенке совковой лопаты. И до этого происшествия я знал о

холодоустойчивости голубей и лишь теперь догадался, что зиму они коротают

почти с пингвиньей выдержкой и бодростью.

Голубятничать, как раньше, до бабушкиной сделки с барышником, у меня не

было желания. И не потому, что я не хотел школьных неприятностей и боялся,

что участь Страшного и Цыганки с Цыганёнком повторится. Просто мне

открылась в вольной воле, которую я дал Цыганёнку, какая-то необъятность

простора, движения и красоты, что я не представлял себе, как смогу лишить

всего этого Страшного и Цыганку, и мечтал сохранить в голубятне неожиданно

возникший свободный порядок.

Когда они стали вылетать втроем, то пропадали в небе почти все светлые

часы дня. Иногда они приводили с собой чужаков, я дарил их бабушке, и у неё

возникал повод для залезания под кровать.

По теплу голуби начали приводить с собой голубку оригинальной масти: по

белому фону синеватые закорючки, напоминающие арабскую вязь. Голубка

ходила вместе с Цыганёнком, но к вечеру, поднявшись, нарезала через

металлургический комбинат и скоро скрывалась в его железисто-чёрной копоти.

Как-то увидел (уже просохло, и на полянах зеленела мурава), что Цыганёнок

целуется с этой голубкой. Вот тебе штука! Я даже замахнулся на них. Их

недоумение было недолгим. Они снова принялись целоваться, а потом со

счастливым боем крыльев совершила кольцевой облет барака и сели.

В этот час возвращался со смены бородатый взрывник. По пути к переправе

он купил на базаре пшеницы и нёс её в мешке, разделив плечом надвое.

Отдыхая, он расспрашивал меня о Страшном, как бы для себя сказал, что

Чубарая до сих пор без пары. В масти голубки – по белому синеватые закорючки

– он увидел сходство с письменным камнем, на том тоже такие значки. Тем, что

назвал голубку Письменной, он вывел меня из затруднительного положения и

опять оставил о себе хорошее впечатление. Голубка словно ждала, чтобы её

нарекли. С этого дня она поселилась у Цыганёнка в гнезде.

К июню Страшной и Цыганка вывели птенцов. Я исполнил свое обещание:

отдал их Петьке Крючину, едва они окостышились. Клевать они умели, но с

неделю донимали Петькиных голубей приставаниями, просили себя покормить,

за что старички секли их крыльями.

Страшной и Цыганка подолгу сидели на конюшне, с тоской глядя на

пискунов, и оба возмущенно ворковали, если при них обижали малышей.

Письменная почему-то неслась на бараке, всякий раз яичко скатывалось с

крыши.

Когда началась война, я решил, что Страшной и Цыганка с Цыганенком – в

Письменной я сомневался – могут пригодиться на фронте. От кого-то я слыхал:

умные голуби после специальной тренировки бывают прекрасными войсковыми

гонцами.

Мы с Сашей принарядились. Саша был в сатиновой косоворотке, сереньком

с коричневой ниткой бумажном костюмчике, в ненадеванных ботинках,

шнурующихся на крючки. Всё сидело на нём из-за своей большины, как чучело

на колу, и все-таки ему было радостно: мать держала его выходные веши в

сундуке под ключом. Ожидая меня у будки, он пел что есть мочи:

Люба, Любушка. Любушка-голубушка,

Я тебя не в силах прокормить...

Я надел парусиновые тапочки, брюки из темного сукна с мохнатым ворсом,

матроску, угрожающе трещавшую в подмышках. Я подсунул Страшного и

Цыганку под резинку, вдетую в подол матроски. Саша приткнул Письменную и

Цыганёнка к плечам, под полы френчика. И мы направились в городской

военный комиссариат. Дорогой со стороны переправы промчался танк Т-34.

Едва мы проскочили сквозь пыль, поднятую танком, то увидели Мирхайдара.

Под вельветовой курткой у него возилась дичь. По тому, как он был раздут в

корпусе, можно было прикинуть, что тащит он под курткой чуть ли не всю свою

стаю. Я подумал, что Мирхайдар идет в комиссариат, и сильно расстроился.

Вдруг да выберут его голубей, а наших забракуют? Оказалось, что вчера он

играл с Бананом За Ухом. Тот выкинул у его барака дюжину голубей, и все они

улетели. И Мирхайдару пришлось расстаться с парой Жёлтых. Мирхайдар шел

на трамвай, надеясь отыграть Жёлтых у Банана За Ухом. Я было повеселел, но

тут же ощутил разочарование. Он и не додумался до того, что голуби могут с

пользой послужить на фронте, и отнесся к нашей затее снисходительно. Зачем,

дескать, использовать для связи беззащитную птицу, коль существуют для этой

цели телефоны и рации? Телефону или рации что? Мертвые аппараты, им не

страшно. А голубя убить может. Жалко.

– А людей тебе не жалко? – спросил я.

– Людей жальчей, – сказал Саша.

– Сами виноваты. Кто затевает войну? Кто оружие делает? Чем же голуби-то

виноваты?

– Ничем. Правильно. Только, ежели фрицы нас перекокают, голубям хана:

всех, гады, сожрут. Значится...

– Я паспорт получу, – перебил меня Мирхайдар, – сразу добровольцем

запишусь. А дичь братьям оставлю. Она мне дороже меня.

Соображение Мирхайдара и озадачило и поколебало нас, но оно не

изменило нашего намерения.

Мы перебежали шоссе перед головой длинной пехотной колонны,

спускавшейся к Одиннадцатому участку. Красноармейцы двигались в обычной,

табачного цвета, форме, наискось перехваченные скатками. Хотя слышался не

грохот их сапог, а только слитное шуршанье, однако оно гулко и почему-то

больно отзывалось в ушах, вероятно из-за того, что шествие было молчаливым,

лица суровыми, командиры не подавали команд. С металлургического

комбината не доносилось ни звука, словно ему было известно, что они уходят, и

он примолк, прощаясь. Я был потрясён этим совпавшим молчанием.

Не меньшее потрясение произвела в моей душе и моя собственная бабушка.

Возвращаясь с базара, она остановилась по другую сторону карагача, близ

которого стояли мы с Сашей. Она не замечала нас, вглядываясь теряющими

зоркость глазами в ряды проплывающих лиц. И вдруг она опустила на землю

кошёлку, истово как-то выпрямилась и начала, высоко воздев руку, крестить

бойцов, миновавших её, и негромко, но твердо произносила:

– Милостивец, спаси и сохрани!

Я не стыдился, что бабушка верит в бога, а тут испытал за неё гордость: она

любит этих людей, которые шагают на вокзал и которых никто не провожает, да

и не может проводить: их родные не здесь; она чувствует, что они нуждаются в

чьём-то горячем благословении, в каких бы словах оно ни выражалось; она

желает им жизни и победы, чего им сейчас хочется больше всего на свете.

Пробраться к сосновому двухэтажному дому военного комиссариата было

трудно: на подступах к нему рокотала, громоздилась, страдала, тешилась

музыкой темноодежная толпа. Группа крупных мужчин волновалась из-за того,

что их долго не выкликают. По спецовкам и по синим очкам, привинченным к

козырькам кепок, можно было догадаться – это сталевары. Вокруг старика с

гармонью вились женщины, постукивая подборами и охая; самая удалая,

красивая, заплаканная то и дело останавливалась перед высоким мрачно-пьяным

кудряшом и частила задорным голосом:

Да разве я тебя забуду,

Когда портрет твой на стене?!

– Все и всё забывают, – повторял кудряш.

Глаза его с цыганским коричневым блеском как бы отсутствовали.

Кольцом стояли физкультурники, почти все были любимцами городской

пацанвы: Иван-пловец, лобастый добряк, называвший предметы в

уменьшительно-ласкательной форме; длинный волейболист Гога, гимнаст

Георгий с прической «ежик», центр нападения из футбольной команды

металлургов Аркаша Змейкин. Теперь не скоро увидишь, а может, и совсем не

увидишь, как Иван своим угловатым кролем торпедой проскакивает

стометровку на водной станции; как мощно «тушит» Гога, иногда сбивающий

мячом игроков; как Георгий, качаясь на кольцах, делает стойку; как Аркаша

Змейкин всаживает штуку за штукой в ворота «Строителя», «Трактора» или

«Шамотки». Мы бы пролезли между парнями, теснившимися в сенях и в

коридоре, если бы не боялись раздавить голубей. К нам подкатился один из этих

парней – мордан блондинистый.

– Что, огольцы, принесли папке выпить-закусить? Ваше дело в шляпе.

Грузовик оттаранил вашего папку на вокзал. По червонцу за бутылку. Сойдемся?

Саша не утерпел и захохотал. За Сашей и я покатился со смеху. Повиливая

боками, он обождал, пока мы просмеемся, и подступил с угрозой:

– Берите за бутылку по червонцу и хиляйте отсюда, а то в лоб замастырю.

– Ну, ты! – тоже с угрозой сказал Саша, ссутулясь и вытянув шею. Блатяга,

чистый блатяга! – Ну, ты, не тяни кота за хвост.

Тут вышел с кипой бумаг в руке сам комиссар. Мы кинулись к нему. Он

опешил от нашего предложения, но сразу смекнул, что огорчать нас не следует,

и, взглянув на Цыганёнка и Письменную и ласково притронувшись к их

головам, поблагодарил нас за патриотичность и велел крепче учиться, особенно

по физике и математике. Про голубей же сказал, что, если они потребуются для

армии, об этом будет сообщено в школы через администрацию.

Выбираясь из толпы, мы увидели, что длинный Гога, Иван-пловец,

футболист Аркаша Змейкин и гимнаст Георгий заскакивают в кузов полуторки.

Когда машина тронулась, мы запустили в воздух голубей, и физкультурники

вскинули над плечами кулаки.

Держать голубей так, как держал их я, было, по выражению бабушки,

начётисто. Пока я ловил и продавал чужаков, пока с помощью Страшного и

Цыганки выигрывал, дичь и деньги, мне было выгодно иметь голубятню.

Прибыль, которую получал, я тратил на пшеницу и коноплю. Но стоило мне

отказаться от ловли чужаков и от голубиных игр, как я почувствовал, что

расходы на корм – дело нешуточное.

Голуби – жоркие птицы, первые чревоугодники среди них – жирнюги,

ленивцы, сладострастники, сизари, засидевшиеся. Однако и среди голубей

встречаются малоежки. Тут особняком летуны: почтарь, турман, чистяк,

оренбуржец – лишь он один может взлетать и опускаться по прямой, как

жаворонок, – а также голуби, озабоченные своей красотой: дутыши, трубачи да

ещё те, кто чистоцветной масти и одарен артистической статью – пульсирует

шейкой, хохочет, принимает декоративные позы.

Хотя Страшной с Цыганкой и Цыганенок с Письменной быстро

наклевывались, забота о корме становилась для меня с каждой новой военной

неделей все более сложной, даже трудновыполнимой. Денег, выдаваемых

матерью на буфет, – я совсем не расходовал их на школьные завтраки, – не стало

хватать на покупку пшеницы; коноплю за ее кусачую цену я ещё в июне

исключил из голубиного меню. Пришлось покупать зерновую дроблёнку, затем

охвостье, после того – смесь проса с овсом, а потом – только овес. А цены всё

росли. И основным кормом для голубей стал хлеб нашей семьи, который мы

получали по карточкам. Коль голуби были мои, я старался есть поменьше, чтобы

в основном на корм им шла моя пайка. С хлеба, как и с овса, у голубей пучило

зобы, да как-то всё на сторону, и они маялись, потягиваясь вверх, словно что-то

глотали и никак не могли проглотить. Петька Крючин, жалея Страшного и

Цыганёнка, иногда приносил карман пшеницы или ржи и вытряхивал зерно

перед ними, а голубок отгонял: он считал, что они гораздо живучей самцов и

спокойно выдюжат на дрянных кормах. Когда на конный двор привозили жмых,

то Петька приглашал меня на разгрузку; за помощь старший конюх выдавал мне

целую плиту жмыха, и тогда на некоторое время у нас в семье и у голубей

наступал праздник. Для себя мы калили жмых на чугунной плите, а для них

дробили в медной ступке.

Банан За Ухом, узнав через Мирхайдара о моих затруднениях, пришел ко

мне. Голуби клевали овес, и он грустно посетовал: «Экий плевел приходится

есть такой прекрасной дичи!» – и выразил желание их купить. Банан За Ухом

работал на мельничном комбинате. Уж он-то будет кормить их отборной

пшеничкой! Я недолюбливал его, а здесь вдруг он мне понравился. Наверно,

тем, что с восторгом смотрел на моих голубей, а может, просто стало жаль, что

на щеке у него багровое родимое пятно, а за ухом нарост, похожий на маленькую

картошину. Походит ли этот нарост на банан, я не мог судить: не знал, что это за

плод и какого он вида.

Он сказал, что берет обе пары оптом за полтысячи. А я сказал, что скощу

ему сто рублей, если он поклянется не обрывать никого из голубей. Он поклялся,

выговорив для себя дополнительное условие: после первого прилёта я отдаю

ему Страшного и Цыганенка.

Через день я съездил к Банану За Ухом и возвратился чуть не рыдая: он

оборвал крылья Цыганёнку, а Страшного и Цыганку, не мечтая их удержать,

перепродал голубятнику со станции Карталы, находившейся километрах в ста от

города. У меня была тайная надежда, что все мои голуби прилетят. А если так

случится, что Банан За Ухом удержит их, то я смогу к нему приезжать, чтобы

хоть одним глазком взглянуть на Страшного с Цыганкой и Цыганёнка с

Письменной. Теперь я не увижу своих старичков. Пути на станцию Карталы у

меня нет и наверняка не будет. А прийти оттуда они не сумеют: такая даль, да и

зима вот-вот наступит.

Уроки я учил, устроившись со всеми удобствами: подо мной край сундука,

придвинутого к стене, под ногами перекладина стола, под локтями сам стол,

упирающийся мне в грудь боковиной столешницы. Чуть скосил глаза – видишь,

что делается перед хозяйственными службами, на крышах, в том числе на

Мирхайдаровом бараке, на металлургическом заводе и в небе над ним и над

бараками. А чтобы увидеть своё лицо, нужно повернуться и достать

подбородком до ключицы. На деревянном угольнике, накрытом кружевом,

связанным мамой из ниток десятого номера, стоит зеркало: в него и глядись

досыта на свои выпуклые глаза (за них меня дразнят Глазки-Коляски), на косую

челку, на разнокалиберные уши. В зеркале я вижу отражение розового

целлулоидного китайского веера и раскрашенной фотокарточки, где мы с мамой

прижались друг к другу плечами и где между её дисковидным беретом и моим

пионерским галстуком есть красный перезвук – оба затушеваны фуксином.

Бабушка терпеть не может, когда я «выставляюсь в зеркале». Она думает, что я

из-за этого с ошибками выполняю задание по письму. Раз я пишу, все это для

бабушки – «по письму».

Её нет дома. Поверх будки я вижу, как она из огромной кучи

каменноугольной золы выбирает комочки кокса. Оборачивайся в зеркало,

сколько твоей душе желательно. От холода в комнате у меня химически-синие

губы. Но я не обращаю внимания на холод. Я гадаю о том, сравняются ли мои

уши, как выровнялись в последние годы зубы, валившиеся прежде друг на

дружку. Я загибаю пальцами уши и пристально их исследую, затем замечаю, что

угол над зеркалом весь в «зайцах» – промерз. И мне становится радостно: нашим

под Москвой и в Москве тепло, все в ватном, в пимах, в полушубках, только у

нас, в одном городе, в помощь фронту собрали эшелон зимних вещей и обуви.

Счастливчик, кому достанутся мои валенки, скатанные дядей Мишей

Печёркиным. Хорошо, что дядя Миша сработал великие катанки. Теперь у кого-

то ноги как в доменной печи. Дядя Миша недоросток, а любит всё крупное:

жену взял чуть ли не вполовину выше себя, на охоту ездит с фузеей восьмого

калибра и пимы валяет на богатырей. Правда, сыновья получаются в него

низкорослые.

Из-под щепки, которой бабушка орудует в куче, вырывается зола. Если стать

голубем и лететь навстречу сегодняшнему ветру – через какое расстояние

устанешь?

Ну, да ладно. Надо браться за алгебру. Какие-то индустриальные математики

придумывают задачки. «Из пункта «А» в пункт «В» вышел поезд...». «Из

бассейна, объемом... в бассейн, объемом...» Неужели нельзя: «Со станции

Карталы в город Магнитогорск вылетел голубь...» А ведь я не знаю, с какой

скоростью летают голуби. Разная у них, конечно, скорость. Среднюю,

разумеется, можно высчитать. А то всё машины, агрегаты, ёмкости.

Бабушка начала дуть в побурелые от золы матерчатые варежки. Сейчас

думает про себя: «Отутовели рученьки мои». Она вздрагивает там, на ветру. И

тут же по моей спине прокатывает волна озноба. Она мерзнет, а я не решаю

задачу. Не решишь к её возвращению – рассердится. Склоняюсь над тетрадью.

От бумажных листьев и от клеенки исходит почти жестяной холод. Скорчиваясь,

как бы ужимая себя к очажку тепла, находящемуся в груди, я согреваюсь. И

вдруг до моего слуха доклёвывается стукоток, мелкий-мелкий, вроде бы

возникающий в подполье. Может, нищенка робко царапает ноготками в дверную

фанерку, а кажется, что звук идет снизу? Однако я наклоняю ухо к полу. Опять

стукоток. Четко различаю, он не из подполья, а из коридора и возникает на

вершок-другой от половиц. О, да это Валька Лошкарев. Ему уже около двух лет,

а он все ползун. Но Валька, когда приползет к нам в гости, то разбойно лупит

ладошкой по фанере. От новой догадки я вскакиваю и бегу к двери, хотя в душе

отвергаю эту догадку. Потихоньку растворяю дверь и слышу, как чьи-то лапки

шелестят с той стороны. И вот на полу напротив меня Страшной. Треск крыльев

– и он на моем плече. И сразу бушевать. И такие раскаты, рокоты, пересыпы

воркованья наполняют комнату и коридор барака, каких я не слыхал никогда.

Закрываю дверь и прохожу на середину комнаты. А Страшной ничего, не

забоялся и все рассказывает, рассказывает о том, как стремился домой, как

решился в мороз и ветер пуститься в полёт, как сразу точно сориентировался,

как еще издали по горам дыма и пара узнал Магнитогорск, как, чуть не падая от

усталости, преодолевал промежутки между бараками и как счастлив, что снова у

меня в комнате, где часто ночевал под табуреткой, над которой прибит

умывальник, и откуда по утрам я гнал его к выходу из коридора вместе с

Цыганкой и Цыганёнком.

Я взял ковш, проломил в ведре корочку льда, напился и напоил изо рта

Страшного. По крупяным талонам позавчера мы выкупили перловку. Я сыпанул

перловки на железный лист; Страшной набросился на неё, затем, будто

вспомнил, что чего-то недосказал, или испугался, что я уйду, снова сел на плечо

и наборматывал, наборматывал в ухо. По временам он, наверно, чувствовал, что

не всё, о чем говорит, доходит до меня, и тогда большая внятность и

сдержанность появлялась в его ворковании. А может, теперь он рассказывал

лишь о Цыганке и замечал, что это мне совсем невдомек, и для доходчивости

менял тон и сдерживал свою горячность?

Бабушка всплеснула руками, едва увидела Страшного на моем плече.

– Ай, яй! Матушки ты мои! Из Карталов упорол! В смертную погоду упорол!

И ещё пуще она дивилась тому, что в таком длинном бараке о тридцать

шесть комнат Страшной отыскал нашу дверь. И маму, когда вернулась с

блюминга, отработав смену, сильней поразило то, что он нашёл нашу дверь, а не

то, что он в лютую стужу прилетел из другого, по сути дела, города. А я был

просто восхищен Страшным и не думал о том, чему тут отдавать предпочтение.

Но бабушкины и материны дивованья с уклоном на то, что голубь нашёл именно

нашу дверь, заставили меня задуматься над его появлением. Я прогулялся по

коридору. Двери были очень разные. Наша, в отличие от всех дверей, была

ничем не обита, с круглой жестяной латкой на нижней фанерке. Дверь перед

нею была обколочена войлоком, а после неё – слюдянистым толем. Моё

восхищение разграничилось. Не столько смелость и память Страшного поразили

меня, сколько привязанность, которую он обнаружил ко мне, человеку, своим

прилётом и радостным бушеванием, а также ум, благодаря которому он

проникнул в коридор и стал долбить в дверь, чтобы его впустили.

Прежде чем уйти в школу, я разгрёб сугроб над землей, насыпал пшеницы,

добытой у Петьки Крючина, убрал от порога плаху – ею был заслонен лаз, дабы

в будку не надувало снега. Я полагал: из Карталов Страшной вылетел один – он

бы не бросил голубку в пути. Но вместе с тем у меня была надежда, что сейчас

Цыганка пробивается к Магнитогорску: не утерпела без него, не могла утерпеть

и летит. Вечером я не обнаружил её в будке. Не прилетела она и через декаду -

десятидневку.

Поначалу Страшной, казалось, забыл о ней. Чистился. Кубарем падал с

небес, поднявшись туда с Петькиной стаей. Он догонял голубей в вышине и

катился обратно почти до самого снежного наста, чёрного от металлургической

сажи. И не уставал. И никак ему не надоедало играть. Но это продолжалось дня

три, а потом он вроде заболел или загрустил. Нахохлится и сидит. Уцепишь за

нос – вырвется, а крылом не хлестанет, не взворкует от возмущения.

– Задумываться стал, – беспокойно отметила бабушка.

И ночами начал укать. Чем дальше, тем пронзительней укал. Тоска,

заключённая в протяжных его «у», почему-то напоминала ружейный ствол:

сужение колец, всасывающихся в свет, – только этот ствол был закопчённый и

всасывался в темноту.

Спать стало невмочь. Я оставлял его на ночь в будке. Но оттуда нет-нет да и

дотягивались его щемящие стоны. Я уже подумывал: не съездить ли в Карталы?

Может, вымолю Цыганку за четыреста распронесчастных рублей Банана За

Ухом? Но внезапно Страшной исчез. Голубиный вор мог унести, тот же Банан За

Ухом. Кошка могла утащить. Поймал Жорж-Итальянец – у этого короткая

расправа: не приживётся, нет покупателя – пойдёт в суп. Сожрет и утаит об этом.

Зачем лишних врагов наживать? Люди пропадают бесследно, а здесь – всего


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю