412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Лягушонок на асфальте (сборник) » Текст книги (страница 10)
Лягушонок на асфальте (сборник)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:05

Текст книги "Лягушонок на асфальте (сборник)"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

позади нее и словно бы отделила на свои ладони часть тяжести, как удержала от

падения и мать и ящик.

Потом она представила себе левобережный больничный городок, куда

увезли мать, однако, кроме карбидно-серого здания морга, где обмывали и

положили в гроб ее замерзшего в буран дядю, ничего себе представить не могла.

Это карбидно-серое здание, назойливо проявившееся в памяти, навело ее на

мысль, что мать, вероятно, собираются оперировать, раз поместили в хирургию.

И не невозможно то, что она не выдержит, тем более что нет рядом ее, Маши.

Решение возвратиться в Железнодольск она приняла быстро, но что-то в ней

противилось отъезду, и ей казалось, что это потому, что мало погостила, не

облазила город и окрестности. Немного погодя догадалась: из-за Владьки. С

резкостью, присущей ее натуре, она усовестила себя, а все-таки не отделалась от

желания погостить тут подольше.

Отец и Лиза, когда узнали о письме, согласились с тем, что Маше надо

ехать. Правда, денег у них не было, и придется ждать до отцовой получки. Хотя

и одолевало Машу нетерпение умчаться к матери, она была довольна, что

задерживается. Вполне вероятно, что он уже не очень-то нравится ей. Но она

хотела бы понаблюдать за ним после его возвращения: как еще он выставится

перед ней?

До отъезда она все-таки постарается узнать, что оторвало отца от матери и

от нее.

Для разговора наедине с отцом никак не выдавался момент; да и дома он

бывал редко, вероятно из-за того, что добивался вместе с Бизиным, чтобы

Трайно вывесил газету «Коксовик». Они ходили в партбюро цеха, в партком

завода, к инструктору отдела пропаганды и агитации горкома партии. Везде

возмущались поступком Трайно, обещали ему разъяснить и, должно быть,

основательно разъяснили – день ото дня он становился мрачней.

В те редкие часы, когда бывал дома, отец только о том и говорил, куда

наведывался из-за газеты, что сам говорил партийным руководителям, что

говорил Бизин и что им говорили. Ни на чем другом его ум не удавалось

сосредоточить. Коля Колич, довольный, что Бизин и Константин Васильевич не

отступаются, забегая на квартиру Корабельниковых, был хмельноват (в погребке

отметился), задорно-весело вздыхал: «Жизнь, жизнь, хоть бы ты похудшела».

В беспокойстве и одиночестве Маша пошла разыскивать техническую

библиотеку.

Наталья Федоровна сидела в маленькой солнечной комнате, переводя

оглавления свежих заграничных журналов и печатая их на машинке «Колибри».

Свет проникал в комнату сквозь падучие веточки цветов, росших в горшочках,

которые висели на нейлоновых нитях.

Маша было хотела ретироваться, чтобы не мешать, но Наталья Федоровна

усадила се напротив себя за письменный стол с книжными застекленными

полками в лицевой стороне тумб.

Коснулись косметики, замужества Натальи Федоровны, доброты

Константина Васильевича. Поболтали о Владьке. Наталья Федоровна ценила

племянника, но, хваля его, намекала, что если бы Маша познакомилась с ее

сыном (он играет на гитаре, пародирует пение знаменитых французских

шансонье, рисует пастелью, не изображает из себя ученого), то Владька померк

бы перед ним. Было лестно и странно Маше настойчивое, даже в чем-то

потаенное желание Натальи Федоровны непременно познакомить сына с нею.

Говоря о талантах сына, Наталья Федоровна словно бы хотела сказать, что

Владьку ограничивает его талант к математике, да и что вообще не следует

отдавать предпочтение математике перед другими областями человеческой

деятельности.

Маша спросила Наталью Федоровну о Галуа. Со встречи с мальчишками-

велосипедистами в березовой роще она помнила фразу Сивого о том, что

Владька хочет быть новым Галуа, а ее нет-нет да терзало, что она, вероятно, не

знает того, что известно всему миру.

Галуа великий мальчик! Был гордецом, в том смысле гордецом, что и на

крошечную несправедливость отвечал всеми силами чести. Однажды ее сын

сказал, что его привлекает честь как нравственная категория и что в ближайшие

годы он создаст монографию об истории и трансформации чести, начиная от

древности и кончая современностью. Гордец типа Галуа неизбежно становится

правдоискателем. Следующая его ступень – революционер.

Наталья Федоровна еще в юности читала о Галуа. Запомнилось, что тонкая

шея Галуа была несоразмерна с крупной кудрявой широкой головой, что его

отец, честный, мудрый человек, покончил жизнь самоубийством, что сам он

погиб на дуэли, что современная математика обязана ему идеями, связанными с

теорией алгебраических уравнений.

Еще запомнилось: на девушек он не засматривался.

Пришел раскосый инженер. Поручил Наталье Федоровне переводить из

американского журнала статью о тэндемных печах.

Маша как жительница металлургического Железнодольска знала, что сталь

выплавляют в мартенах, и ее заинтриговало, что это за тэндемные печи и почему

раскосый инженер ими так интересуется, что его аж лихорадит. Оказалось, что

если построить мартеновскую печь не с одной плавильной ванной, а с двумя, то

получится тэндемная печь, которая будет быстрей и экономней плавить сталь.

Догадываясь, что перевод статьи, написанной техническим языком, займет

уйму времени (Наталья Федоровна и инженер часто ныряли в словари и

справочники), Маша вызвала Наталью Федоровну из солнечного кабинета и без

обиняков спросила, рассказывал ли ей Константин Васильевич, почему сбежал

от семьи, или нет.

– Говорить-то говорил... Да рассказать об этом сложно...

– О тэндемных печах вон какие предложения составляете, тут проще

составить.

– Психологически сложно.

– Мне, – сказала Маша, – куда сложней психологически.

– Будет еще сложней.

– Я готова.

– Кто такие Донцовы?

– В войну мама у них жила. Он художник, она учительница. У мамы мать

умерла. Донцовы и мамина мать вместе росли. Они и взяли маму к себе. Из

барака. У них квартира в каркасном доме и с паровым отоплением, а барак

строился как времянка, промерзал, не натопишься. Они к маме приезжают. Для

них она родней родной. Они, когда папа скрылся, не в маме искали причину, а в

нем. Возможно, отвык от мамы на войне или избаловался... Папу они уважали,

поэтому терялись в догадках. Теперь скажете?

– Нет, девочка, Константин Васильевич сам решится.

– Что-то слишком долго решается. Да, честь. Что она такое и с чем ее едят?

Покорность знаю. Смелость наблюдала: бутылки – и вокруг смельчаки.

Принципы? Принципы в принципе существуют. Я разозлилась. Не сердитесь,

Наталья Федоровна. Я оптимистка. Хмырь будет добивать маму, а я все равно

буду оптимисткой и не казню Хмыря. И все будет в порядке. Успеваемость? По

поведению «пять». В институт не поступлю. Некому протолкнуть. На завод. С

нормой буду справляться. Возможно, буду получать премиальные. Может, не

свыше пятнадцати процентов, может, не меньше шестидесяти. Замуж. Комната в

коробке. Дети. Вибрационка. Пункция спинного мозга. Простите, простите,

Наталья Федоровна. Я распсиховалась. Жалко маму. Жалко себя.

Маша не могла долго не прощать. Не потому, что от природы не способна

была сильно и стойко гневаться, и не потому, что была добра, покладиста и не

старалась строго смотреть на собственное поведение, – а потому, что Клавдия

Ананьевна постоянно склоняла ее своими уговорами к мягкосердечности. Разве

не зажмешь в себе обиду на человека, за которого мать унижается до мольбы

перед тобой? Зачастую этим человеком был Хмырь. То он «пришьется» к Маше

из-за пустяка и ругает, как рыночный пропойца, и мать упрашивает не сердиться

на него, то он ударит Машу по лицу, да еще и пнет кирзовым сапожищем куда

попало, и мать умоляет позабыть это и разговаривать с отчимом без прохладцы.

Поначалу Маше не просто было уступать увещеваниям матери: какое насилие

нужно производить над собой – но постоянно она привыкла переламывать себя я

уже отчаивалась, что никогда не сможет быть гордой.

После разговора с Натальей Федоровной в научно-технической библиотеке

Маша металась по городу, пытаясь отделаться от навязчивого побуждения

сейчас же В потребовать от отца, чтобы сознался, почему бросил их с мамой.

Потом она настолько настроила себя против отца и настолько ей стало

ненавистно смиряться, а сердцем она постигла, как ей показалось, главную

мудрость: людей нужно судить не но их обходительности (вполне возможно, что

она временная и намеренная), не по тому, как они выставляют себя или

преподносят на словах, а по их поступкам и проступкам.

Из этих переживаний и горьких выводов сложилось в ней нетерпеливое

желание уехать сегодня же вечером, – пусть где хотят, там и достают денег на

билет.

Лизу озадачило требование Маши занять ей денег на дорогу. Деньги на

металлургическом комбинате начнут давать завтра, и завтра же Константину

Васильевичу получать, так как коксохимикам вместе с доменщиками и

мартеновцами выдают деньги в самый первый зарплатный день. Сегодня навряд

ли у кого перехватишь. У кого левый есть, те либо прижимисты, либо держат их

на книжке и неохотно с нее снимают.

Маша не отозвалась на Лизины уговоры и тотчас ощутила радость от

собственной непреклонности. Правда, через мгновение она застыдилась того,

что опечалила Лизу и что гонит ее за деньгами. И все-таки отказалась ждать, и

Лиза обегала чуть ли не весь дом, покамест не взяла взаймы.

Стоять за билетами пришлось в здании вокзала. Воздух в зале был горячий,

клейкий, мерзостно разивший дустом. Ядовитая духота, гощение, которое

оканчивается так неприкаянно, без надежд на встречу с этим приглянувшимся

ей городом, где ее чувства и мысли время от времени как бы овеивало чудом, и

ко всему этому обида на недолю матери – ожесточили Машу. И она спрашивала,

почему именно ее мать должна была потерять всю родню до основания, что

теперь ей некуда податься, если она надумает уйти от Хмыря; почему из всех,

кто работает в зеркальном гастрономе, должна была поскользнуться на

огуречной шкурке и попасть в хирургию именно ее мать...

Остановил этот приступ ожесточенных вопросов Владька Торопчин, тем

остановил, что она вспоминала о том, что он называл «вопросничеством», и тем,

что пришел на вокзал и бросился к ней, сияя глазами. И она обрадовалась ему,

однако слегка сердилась на него. Все-таки тютя: обидел и до сих пор не

сообразил, что обидел.

В дни, пока Владька отсутствовал, она вроде бы забыла о нем. Теперь, когда

он маячил возле нее, вперебив болтая о ночевках в лесу, о старике, вырезающем

из жести карнизы, которые узором не хуже тарусских кружев, о проколотых

велосипедных шинах, заклеенных медицинским пластырем, о предстоящей

жизни в математическом лагере, Маша догадалась, что помнила Владьку через

рассерженность, которой загораживалась от него.

Состояние гордости и требовательности к себе, длившееся в ней со вчера и

понравившееся Маше, с Владькиным приходом стало избываться, заменяясь

привычным бесхитростно-естественным и неумным. Но противиться обычному

своему настроению Маше не хотелось, потому что с появлением Владьки в ней

исчезла сиротливость, кроме того, навязчивое предчувствие катастрофы

перестало бередить ее сердце, а признание Владьки, что он, возвратясь из

велопробега и прочитав вызов Московского университета, сразу бросился к

Корабельниковым, чтобы уговорить Машу ехать вместе до Москвы, озарило

отрадой ее настроение.

Проводы были в тягость Маше. Лиза, хлопотливая, добрая, все-таки

успевшая довязать рябиновый свитер, почему-то плакала, извинялась. Игорешка

то и дело прошмыгивал в вагон, прятался, его силком выносили оттуда, он

рыдал, кричал, как ясельный малыш: «Ту-ту, ту-ту!» Наталья Федоровна была

непонятно-безразличная, крутилась на каблучках-шпильках, оглядывая

перронный народ. Подвыпивший Коля Колич топтался с бутылкой портвейна и

стаканчиком из-под финского сыра «Виола» перед Сергеем Федоровичем и

Владькой, предлагая принять по пять капель. На отказы он не сердился. Прятал

в нагрудный карман бутылку и, улыбаясь, вздыхал:

– Жизнь, жизнь, хотя бы ты похудшела.

Константин Васильевич явился сразу незадолго до отправления. С ним был

низкорослый, рессорный в походке и жестах газовщик Бизин. Константин

Васильевич обнял дочку. Когда он возносил руку за ее спиной, Маша отвердела

в плечах. Но нежная застенчивость, которую Маша ощутила в прикосновении

отцовой руки, невольно распустила ее плечи, отозвалась в душе желанием

простить. Припоздал Константин Васильевич к поезду потому, что Бизина и его

принимал секретарь парткома металлургического комбината. Бизину казалось,

что история со снятием стенгазеты «Коксовик» волнует всех присутствующих,

поэтому он юркнул в центр их маленькой группки и заговорил о том, что, в

общем-то, они добились, чего хотели: секретарь парткома сделал при них

«прочес» Трайно. Хотя самовольно снятую газету Трайно не мог вывесить,

поскольку забыл ее в трамвае, вопрос о начальнике они могут поставить в

очередном номере «Коксовика». Коля Колич предложил выпить.

– Примем-ка по пять капель. Портвейный облагоразумит, портвейный

успокоит.

– Что, майор, не принять ли действительно?

– Отрубили.

– Только не здесь, – обеспокоилась Лиза.

– В купе, в купе. Владик, проводишь?

– Условность, тетя Лиза.

Корабельников выхватил у Коли Колича бутылку, снял с горлышка пробку.

Со словами: «Погладь, майор, дорожку молодежи» – он налил в стаканчик вина.

Бизин быстро выпил. Константин Васильевич выпил и сам, а Коле Количу не

разрешил – лишку будет.

Коля Колич не протестовал.

– Согласен. Решительно со всем. Ничего нигде никому не докажешь. Имею в

виду – под турухом, клюкнувши, стал быть.

Отец потихоньку отвел Машу к ограде.

– Вот, дочь, прощаемся. Может, на год, а может, и навеки. Виноват я

наверняка и перед Клавой и перед тобой. Из Германии я вернулся, Клава у

Донцовых жила. Хорошо относились. Но слишком показалось хорошее

отношение с его стороны... Город примеры прибавлял – о других, не о Клаве.

Думал: «Да как же верить людям, если Клава что-то позволила?» Бабы выше

этажом сплетничали, как раз одна из них тень на Клаву бросила... Ну, я и совсем

заболел. Прекрасный у меня друг по работе, а я думаю: «Неужели ошибаюсь в

нем?» Стал впадать в неверие. В черное. С ума схожу, Ну, и уехал. Понимаешь,

война еще раньше меня ранила... Прости...

– Эх ты, папа.

Когда выносили из вагона Игорешу – он хватался за перегородки, полки,

поручни, – Маша и Владька встали возле окна купе. Провожающие задирали

головы.

В последний момент Корабельников хватился, что забыл передать подарок

дочери. Он кинул в окно что-то вроде кошелька на «молнии» и, когда уже

вагоны стронулись с места, крикнул:

– Приборчик. Ноготки подделывай.

Едва на желтоватое лицо Константина Васильевича накатилась лавина

чужих лиц, Машу подкосила внезапная усталость. Стоило притулиться к стене и

замереть, как изнеможение куда-то делось, но легче не стало. О чем только не

была печаль Маши! О том, что на прощанье не обняла отца. Зачем быть с ним

гордой, непрощающей? Кабы у него море счастья, довольства, независимости, а

то работа газовая, угольная, огненная, а иногда в турме гибельно опасная. Еще о

том печалилась, что есть люди, будто затем и созданные, чтобы не давать ходу

справедливости. И остаются ненаказанными и надеются, что в сложной

переделке всегда сыщутся те, кто их защитит. Неужели и тогда, когда она станет

большой, так будет? Почему так: мальчишки за критику бьют, девчонки дуются,

учителя и родителя пресекают. . Может, норов у людей сильнее ума?

Запутанность! А как в других странах? Тоже, наверно, крысятся на критику? У

Торопчиных на столике лежала французская газета «Юманите». Президента де

Голля разрисовали. Прямо гадкий утенок с вытянутым вверх черпаком. Как

пропустили! Попало, видимо, карикатуристу. Ну его, все это. Где теперь наши?

Лиза с Игорешкой домой на автобусе едут. Зачем она плакала и извинялась? Как

я ее люблю! Торопчины едут вместе с ними. Сергей Федорович был

скучноватый, без очков и щетиной подзарос. Если верить Владьке, Сергей

Федорович бреется два раза в день. Только про спекание кокса говорит, про

футбол, про песни шансонье. Что он думает о Франции и про нас?

Наталья Федоровна почему-то сильно переменилась. Неделю нет писем с

Кольского полуострова, от детей. Чего тут такого? Залезли в глухомань. Почему

она не вышла замуж? Ведь милая. Так о Родине говорила! Интересно, я бы

захотела переехать в Россию, если бы родилась за границей и много лет прожила

там? Захотела бы! Во у нас какой Урал! Все на свете на Урале!.. И в прибавок то,

чего нигде нет. Обидно, с отцом мало говорили и не узнала, что для него Родина.

Домой он, конечно, не поехал. Нет, поехал. Проводит Колю Колича и пойдет с

Бизиным в «Поддувало» выпить с получки и с горя. Правда, Бизин не с горя, в

честь победы. Бизину что? Он рессорный! Хоть что самортизирует.

Глупо я. Вид одно, в душе иногда другое. Моя мама прилюдно радостная.

Как солнышка напилась. Что у нее на сердце – никто и не догадывается. «Зачем

буду втягивать в свои невзгоды. Собственных у каждого хватает».

Владька, кособочась, стоял между столиком и сиденьем. От проводов у него

осталась легкая неловкость. Хоть он и считал, что в кажущемся неединстве

форм, красок, явлений заключается целостность, его раздражало, что на перроне

находились строгая, безукоризненная в помыслах, речи и одежде Галина

Евгеньевна и неутюженый, пьяный Коля Колич. Он подумал около вокзала, что

несоединимость каких-то элементов действительности, видимо, не

материальная и не абстрактно-философская категория, а нравственная,

обусловленная привычками, обычаями, моралью определенной среды и

особенностями личного восприятия. Это его успокоило, как всякое продвижение

к ясности.

В отличие от Маши он не был склонен улавливать, как изменяется

настроение тех, с кем он общался. Не то чтобы он был черств – просто ему

претило гадать над колебаниями в чьих-то чувствах, тем более вытягивать из

человека, что там с ним творится. Если потребуется, человек сам заговорит с

тобой. А пока он молчит, в его душу никто не должен лезть. Закручинилась тетя

Наталья Федоровна, – он ни о чем ее не спрашивал. Не имел привычки вникать в

чужие истории. Оставаться сторонним тому, что отвлекает от математики и

саморазвития – с таким девизом он старался жить вот уже два года. Все то, чем

люди занимались, он делил на три сущности: значительное, чуждое, нестоящее.

На том, что находил значительным, он концентрировал сознание; к тому, что

представлялось чуждым или нестоящим, пребывал в равнодушии. Быт -

пустяковое. Отношения вне труда и познания – скукота. Политика – за пределами

его склонностей. Любовь – банальность, уступка физиологии... Он скучал, когда

Торопчины принимались вспоминать свой переезд в Россию; в нем закипало

презрение, когда кто-нибудь кичился тем, что провел каникулы в Москве, а кого-

то распирала гордыня, что их семья переберется на Кавказ. «Географическое

тщеславие» – он его выводил из мещанства. Для Владьки было важно не где

жить, а чему учиться и служить, как проявить себя перед человечеством...

Маша, чтобы не увязнуть надолго в мучительности перронных впечатлений,

стала смотреть за окно. По закрайкам березняков четырехгранные под крышами

стожки. Чудно! А у нас никогда сено не закрывают и не стожки – стожищи!

Роторный канавокопатель. Солдаты, стягивающие кабель с катушки. Сорока на

сосне. Меркло-зеленые клубы ивняка над речкой. Возле всего хотелось бы

остановиться. Вдохнуть сенной аромат. Подбежать к солдатам. Отразиться в

реке. А все – пролетом. Убегающее пространство жадно: всасывает деревни,

леса, равнины, путников, а заодно как бы всасывает твое прошлое со всем, что в

нем было: с надеждами, смятением, боязнью смерти, открытиями, тягой к

достоинству и состраданию...

На подъеме свалило на сиденье Владьку тепловозным рывком. Маша

заулыбалась. Он усмехнулся. Что ты за существо, Владька? Почему ты спокоен

и важен? И сомнений у тебя, кажется, нет, и родных, и друзей?

«Интересно, как ему мой отец?»

– Нормальный дядька.

– Определенней?

– Не выдающийся и не посредственный. Нормальный. Торопчины чтут.

Значит, порядочный.

– А умный?

– Не мыслитель. Из-за стенгазеты чего-то... Мелочь – и столько усилий.

Крупно расходоваться надо. Ради значительного общественного отзвука.

– Он не о масштабах заботится. Для тебя это соринка, для него – бревно в

глазу. Он проводит на коксовых печах почти полсуток и желает думать сам, не

по-трайновски. Если я начну тебе указывать, как ехать в поезде и как обходиться

с проводниками, ты меня сразу возненавидишь.

– Указывай сколько угодно. Я оглохну.

– Не у всех такие нервы.

– В твоем возражении есть смысл. Кстати, твоему отцу не мешает

познакомиться с моим папашей. Вот у кого замах! Под шестьдесят. Три высших

образования. Тартуский университет. Физмат. Ленинградский. Филфак.

Троицкий ветеринарный институт. Знает все – от анатомии животных до

спиральных галактик. Он астматик. Дома бывает только наездом. Город-то

загазован. Скитается по стране в поисках поселков с чистым воздухом. Не

задыхается – оседает на полгода. Любая умственная работа в его возможностях.

Ветврачом бойни был, экскурсоводом планетария был, инспектором по

растениеводству, заведующим райотделом культуры... Чаще преподает: физик,

латинист, литератор, обществовед... Универсал! С месяц даже физкультурником

был, это при своей-то астме... Мотается по стране. Значительные наблюдения.

Периодически суммирует. Сядет – и раз-раз-раз – записку в Центральный

Комитет партии. Я, дескать, такой-то, имеющий три высших образования,

проведя несколько лет на целине, пришел к выводу, что нельзя терпеть дальше,

чтобы так мало было элеваторов. Сейчас много полигонов по изготовлению

железобетонных конструкций, стыкуются, свариваются, собираются они

стремительными темпами, потому это надо осознать и покрыть целину широкой

сетью элеваторов, иначе не меньше трети зерна будет сгорать и терять сортность

в буртах. Но и это не все. Там-то надо протянуть асфальтовое шоссе, оттуда

дотуда налить бетонку, сюда проложить узкоколейку или широкопутку. Все

распишет тщательно – по пунктам и подпунктам. Остается лишь принять

государственное постановление. Великолепный папаша?

– Хорош.

– Когда заглянешь к нам, сможешь лицезреть борца за усовершенствование

общества. Если будешь внимать его речам, узнаешь, что он давал

дипломатические советы Молотову, и тот, разумеется, принимал их, что он

предсказал президенту Кеннеди гибель от руки террориста в письме по поводу

Карибского кризиса. Твое внимание его растрогает. В благодарность он

примется играть на скрипке, поясняя при этом, что он самоучка, что инструмент

расстроен, растрескался... Все наши улизнут в соседние комнаты, но тебе-то не

удастся. Он еще сообщит тебе, что Герцен умный писатель, что Врубель не

признавал Репина и был талантливей, что он отрицает все космогонические

гипотезы, за исключением гипотезы Канта, что сверхволя и сверхмужество

Заратустры дали повод для зарождения фашистского надчеловека и

недочеловека.

Маша, хотя она и сама «завела» Владьку, досадовала, что он, иронизируя над

отцом, говорит, совсем не стесняясь женщины с янтарным браслетом на

запястье, таджика, двух, длинной и пеньковатой, старушек в черном, едущих не

то с богомолья, не то на богомолье. И когда пеньковатая старушка смиренно

отметила: «Честит сынок папашу», а длинная на это кивнула, а таджик

покривился, Маша покраснела и заерзала, стыдливо ожидая, когда Владька

замолчит.

Владька слыхал, что сказала старуха, и видел, как восприняли ее замечание

товарка и таджик. Однако не замолчал: он говорит об отце не им, а Маше, и они

не имеют моральных оснований выказывать свое отношение к его словам:

только невежды не признают права на обособленность человека и человеческих

групп в любом многолюдье; привыкли врываться по-налетчески в мир чьей-то

откровенности и доверительности. А Маша не понимает, что это ненормально,

негуманно.

От внимания Владьки не ускользнуло и то, что его отец чем-то понравился

Маше и что она хотела бы это высказать, да ее удерживает локаторная

пристальность посторонних ушей.

Якобы для того, чтобы узнать у проводниц, где будут долгие стоянки, он

позвал Машу с собой. И хотя она еще не возразила ему, начал убеждать, едва

очутившись в тамбуре, что на бумаге, которую зря переводит отец, кто-то мог бы

научиться решать задачи, изложить инженерный реферат или провести

социологическую анкету.

– Отец указывает на очевидное, поэтому – презирай меня за это – я издеваюсь

над ним.

– Ну и дурак. Он заботливый, а ты равнодушный. Наш город заволакивает

газом. Мы судачим, ноем, ворчим и никуда не обращаемся.

– Заблуждение! Крапунов, вроде папаши, довольно много. Возможно,

каждый пятый пенсионер.

– На котлы ЦЭС поставили пылеуловители. Уверена – крапуны помогли.

– Наивно. Трубы электростанции выбрасывали в сутки сто тонн угольной

пыли. В год получалось тридцать шесть тысяч тонн. Расточительно. Поставили

пылеуловители. Продиктовано экономикой.

– И заботой о здоровье.

– Объективно – да.

– Молчать, по-твоему, лучше?

– Бумагомарание не производит действия. То есть нет, производит:

смехотворное действие. Пора, Маша, мыслить. Для начала осознай, какое место

отведено человеку в металлургической промышленности.

– Ты меня не забивай и не уводи от спора. Твой отец тревожится...

– Он кокетничает. Будто бы печется о благе народа. В сущности, он

эгоцентрист. Сколько помню, от семейных забот он всегда уклонялся, в другие

не успевал войти. Сегодня в Одессе, через месяц в Бобрике-Донском, через

месяц – под Искитимом.

– Ладно. Ты меня не склонишь к безразличию.

– Я тебя склоняю к разуму.

– Как будто я дурочка.

– Дурочка не дурочка...

– А ты, а ты...

Негодование Маши перестригло ее дыхание, и она бросилась из тамбура.

В гневе и растерянности она остановилась перед стеклянной дверью,

захватанной пальцами. Хотелось упасть, заплакать, погибнуть.

Позади железно бухнула дверь. Мимо скользнул Владька. Распахивая

стеклянную дверь, полуповернулся.

– Первое: я нарочно провоцирую на спор. Второе: я подтверждал крыловское

«А Васька слушает да ест». Третье: хорошо тебе, Маша, ты не думаешь, что ты

гениальна! И четвертое: поехать бы нам вместе в математический лагерь!..

Он пошел по вагону, Маша невольно потянулась за ним. Боялась, что в купе,

встретясь с Владькиными глазами, засмеется. Посматривала в окна направо-

налево, затягивая лицо в строгость. А когда увидела Владьку – он забрался на

верхнюю полку, лежал на животе, приложив щеку к мягкому хлорвиниловому,

исполосованному «молниями» чемоданчику, – прыснула в ладони. Он

улыбнулся, но как-то присмирел, – словно откуда-то из одиночества, где горевал

о самом себе.

К областному городу, конечному пункту следования поезда, подъезжали в

зеленоватом свете заката. Их вагон, московский, отвели на боковой путь,

занятый прикольным составом снегоочистителей. В полночь вагон прицепят к

московскому поезду, и они поедут дальше.

Попросили старушек покараулить чемоданы. Спрыгнули на кучу щебня.

Поле, заплетенное рельсами, зубцы разноцветных сигнальных огней в

притуманенности сумерек, небо, отделенное от планеты крупноячеистой сетью

троллей, – во всем этом чудилось что-то ярко-неземное, наводящее оторопь,

влекущее. Невольно взялись за руки. Скакали через рельсы. Лучи светофоров,

желтые, зеленые, красные, вращались, как самолетные лопасти.

За рельсовым полем был пустырь; дальше огнился город пластинами окон,

вязью газовых реклам, фарами, фонарями. Среди зданий выделялся стеклянный

куб, наполненный сварочно-голубым светом. На этот стеклянный куб, не

придерживаясь тропинок, Маша вела Владьку. В кубе находилось кафе.

Согласно вошли туда. Пробирались к свободному столику, чувствуя в себе

что-то новое. Казались себе взрослыми и, как никогда, красивыми. Оба впервые

были в вечернем кафе, и это безотчетно возводило их отношения на ступеньку

выше детских. Они не догадывались об этом, но в их ощущениях уже

увязывались придавшие им новизну светонаполненность кафе и любование,

которым встречала их публика, та независимость, с которой входили в зал,

радуясь существованию этого сверкающего мирка.

Столешница черноногого с алюминиевыми копытцами стола была розова.

Стулья, гнутые из металлического прута и оплетенные чем-то синтетическим,

тоже розовы. Официант – тоненький юноша, пронося на соседний столик

приборы, подтолкнул к локтям Маши карточку, а вскоре гарцевал перед

Владькой, записывая заказ. Официант не удивился тому, что они не брали вина,

мигом определив, что пришли абитуриенты, – так он называл всех непьющих

посетителей. Но все-таки искушающе, с лукавым прищуром предложил Владьке

взять шампанского.

– Не жажду, – ответил ему Владька и вопросительно взглянул на Машу.

– Давай попробуем? – сказала она.

– Считаю – незачем.

– Закажи. У меня есть деньги.

Владька холодно, словно диктуя, тем самым давая официанту знать, что

презирает его, произнес:

– Бутылку шампанского.

Когда официант удалился, Маша, которой понравилось, что Владька легко

поддался ее уговору и проявил твердость к официанту, скользнула ладонью по

его плечу. Владька понял: она благодарна ему и просит не сидеть букой. Он

переменился и больше не проявил к официанту враждебности.

Официант – он приготовился подкусить широту кавалера с черной челкой -

обрадовался его неожиданному дружелюбию, потому что ему хотелось

поглазеть на милую девчонку, у которой необычайный цвет волос – голубые

сквозь сигаретный дым – и которая совсем не походит на фиолетово-чулочных

разгульных малолеток. Он уверился, что не ошибся: Маша слегка пригубила из

бокала шампанского и не стала больше пить, хотя ее и упрашивал заносчивый

паренек.

Странно и приятно было Маше смотреть на пьянеющего Владьку. Ей

захотелось, чтобы шампанское ударило Владьке в ноги и она бы вела его на

поезд, как однажды вела домой англичанка Татьяна Петровна поднабравшегося

мужа, а он хорохорился, уверяя Татьяну Петровну, что его любовь к ней

безначальна и бесконечна, как время.

Владька выпил почти всю бутылку, но шампанское подействовало ему не на

ноги (держался он твердо), а на голову: он безудержно хохотал, рассказывая о

гильотинировании великого французского физика Лавуазье.

Над пространством пустыря призрачным облаком вздулась электрическая

белизна: то горели в высоте световыми сотами надстанционные прожекторы.

Выпала роса, и запах полыни приятным волнением отзывался в груди.

Владька прельстился тщеславным желанием показать перед Машей свой ум

и начал кричать в небо, будто оттуда управляли земной жизнью, что ни за что не

променял бы трагическую ненадежность двадцатого века на идилличную

безопасность древности.

Приспустив ресницы – он отметил, – Маша уставилась на него, и


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю