Текст книги "Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты"
Автор книги: Николай Никонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Глава X. ПРОСИТЕ – И ДАСТСЯ ВАМ!
– А знаете… Если я останусь у вас? Не хочу в общагу сегодня. А? Нет, правда. Давайте, я останусь? Я останусь, но только без ЭТОГО? Хорошо.
– Хорошо. Так будет, наверное, даже лучше. Без ЭТОГО… А ты ляжешь со мной?
– Да.
Мы сидели на софе. Смотрели телевизор. Какую-то муру. Точнее будет, она смотрела, ая любовался ее совсем словно детской щекой и приоткрытыми губами.
Меня как-то сразу стало знобить. Трясло. Неужели сейчас я, уже пятидесятипятилетний мужик, буду спать, обнимая пышную девятнадцатилетнюю девочку? Неужели такое возможно? И кому? Мне? Который теперь только мечтал о молодой и тем более юной? Да. Я знал, что можно такое купить. Купить любовь и девятнадцатилетнюю. Да только ни в какую не стал бы. И что это такое: купленная любовь? Что это за мерзость – ку-плен-на-я?! любовь?
Да никогда не поверю я в этакое счастье. Да не поверю, что это за радость, да не верю, если там за радостью красная бумажка, одна, другая, третья – сколько там ИМ платят? Сколько…
Как пылающий мальчик, стараясь не выдавать своей трясучки, я принес свою постель, раздвинул софу. Сам я редко спал на раздвинутой софе, потому что лень было и незачем, но у меня были и две подушки, и большое двойное одеяло, и все прочее. А раздвинутая софа показалась мне огромной, как футбольное поле. Я боялся. Боялся спугнуть свое счастье. Боялся, вдруг она со своим взбалмошным характером сейчас передумает? И мы опять пойдем по темной лестнице, как ходили уже не раз (я не переношу лифт, темное, глухое пространство его давит, к тому же вечное это опасение остановки, неоткрывающихся дверей), опять окажемся на промозглой улице, где была поздняя зима и все время таяло и хлюпало, скользило под ногами. Опять будем искать-высматривать фосфорический глазок такси и опять ехать, чтоб расстаться по-дурному, у тоскливо-противной пятиэтажки, «общаги», где она жила. И она опять убежит от меня..
Я думал об этом, медленно разворачивая постель. ОНА же стояла у окна, отвернувшись, и, может быть, думала о том же…
– Знаете, – сказала она. – Дайте я расстелю. Это женское дело. А вы… Вы пойдите пока на кухню или помойтесь.
«Как верно она сказала», – подумал я и отошел от софы. А она, девушка, зыркнув на меня и словно злясь, начала быстро и ловко, по-женски особенно стелить простыни, взбивать подушки, быстро и ловко постелила одеяло, оправила, отвернула, еще что-то такое делала. А я смотрел.
Лицо ее было нежно и властно одновременно, губы закушены, брови то сходились, то расходились, прекрасно-выпуклый зад как-то особо соблазнительно двигался.
– Ну, что вы стоите? Идите мыться!
Она снова отошла к окну.
Я послушался. Разделся до трусов. Пошел в ванную. Помылся. Почистил зубы – все это делал как всегда и в то же время не так, потому что словно ошалел. Что такое со мной? С теми женщинами было все просто. Обыкновенно. Разве что с Надией? Но Надия была женщина, и женщина куда более опытная. А здесь все-таки девушка, хотя как-то, между строк, я спросил ее об этом. «Ачто?» – «Ничего».. «Нет, не девушка. Так получилось… А что?» – «Ничего. Просто хотел знать». Промолчала. И я промолчал.
Когда я вышел из ванной, она стояла так, как была. У окна. И даже не повернулась, когда я лег.
– Теперь мне командовать?
– Нет, я сама.
Она тоже сходила в ванную, пошумела там водой. Вернулась, пахнущая мятной пастой.
Я лежал под одеялом, выставив поверх руки, как школьник в пионерском лагере. Она посмотрела.
– Отвернитесь..
– Нет.
– Ну, хотя бы не подсматривайте..
– Буду… Все равно..
– А-а! – притворно-досадливо сказала она и потянула кофточку через голову. И, оставшись в бюстгальтере, вся малиновая и с потемневшим лицом, так же ловко и по-женски расстегнула-спустила юбку. На ней были белые простые панталоны, и она была в них прекрасна, мощная, плотная девочка. Шагнула к постели. Я подвинулся. И она легла рядом со мной. Влажная, холодная, горячая и тяжелая, неуклюжая и нежная одновременно, пахнущая мятной пастой и внезапно пряным подмышечным потом.
– Что с тобой? Ты боишься?!
Вместо ответа она прижалась ко мне, и я почти обморочно ощутил крепко целующие меня губы, холод ее щеки и обнял ее за мощную и нежную талию, двинув ладонь по ее спине под резинку, где ощутил пухло-нежный мысок, от которого начинались ее круглые, пышные ягодицы..
Так мы затихли, словно сливаясь в одно, присоединяясь друг к другу одним всеобщим тяготением и объединенным желанием.
Это была странная дивная ночь, в продолжение которой мы только прижимались, не отрывая губ, гладили и ласкали, целовались, притягиваясь друг к другу. Для меня и ее уже не было тайн, я трогал, гладил, сжимал ее полные ягодицы, сдвинув резинку, обнажил живот, прекрасно выпуклый и округленно вдавленный, я гладил его, наслаждался найденной нежностью пупка, опускался дальше, к роскошному двойному валику, и пальцы нашли наконец ее лоно, странно и, может быть, по-девичьи не сильно опушенное, гладкое по краям кругловытянутых губ и нежно пахнущее каким-то сырым и как бы тюльпанным. Так пахнет чашечка тюльпана в глубине. Может быть, ее чашечка была только немного более пряной.
Она не сопротивлялась мне и ни разу не оттолкнула меня. Ее руки делали то же самое, они гладили, искали, исследовали, знакомились с моими особенностями и, иссякнув желанием, опять обращались в губы, поцелуи, объятья. Мы засыпали, словно пресыщенные, и так же внезапно просыпались и словно не было конца этой медленно текущей мартовской ночи.
А утром был снег. Я проснулся первым и осторожно обнял ее, спящую тяжелым, обморочным сном, но с такой ясностью, хотелось бы написать, не лица, а чела, с такой девичестью в опущенных веках и полуоткрытых припухших губах, что подумал: «Нет. Это не явь. Сон или что еще? Что еще?.. Разве такое может быть явью?»
Я коснулся ее живота. Нет, это явь. Нащупал резинки опущенных к коленям панталон и, робея сам себя, положил руку на теплое, неизъяснимо прекрасное возвышенное углубление ее лона. Она спала и слегка улыбнулась, ощутив мою ласку.
А потом открыла глаза и сразу потянулась ко мне.
А я был готов зарыдать от счастья.
В тот раз мы встали уже сближенными. И я проводил ее на трамвай, с неудовольствием заметил, что она на людях словно стыдится и дичится меня. Счастье с ней было, видно, ух какое трудное, и я опять неприятно это понял, когда, совсем холодно от меня отвернувшись, она втиснулась в трамвай. Уехала, даже не глянув на прощанье.
Я вернулся в мастерскую и хоть был обескуражен, однако начал что-то кропать. Набрасывать контуры. И вдруг осенило! Да я же и напишу с НЕЕ Афродиту! Блеск тела этой девушки, его великолепная нестандартность, незавершенность как бы чего-то воистину великого захватили меня. Я мог найти в ней главное – Женщину в Богине. Богиню же в женщине я мог воссоздать сам, своим воображением и всем тем, что уже полвека искала-алкала моя жадная до женской красоты и сути душа. И я твердо решил просить у своей подруги позволения писать ее обнаженную. Картину я, кажется, нашел. Это был (должен был быть!) рассвет – и такой синий, волшебный (не то, не такое слово!), такой, когда возможно все, что желает и ищет душа, и когда еще торжествует над Землей, лишь собирается скрыться все то, что исчезает с первым криком петуха. Как с первым явлением какой-то реальности, которая вспугивает и видения, и самую ночь и начинает наполнять реальностью еще грядущий, но уже нарождающийся день. На этом ТАКОМ рассвете и должна была родиться, явиться из пены непробуженного моря БОГИНЯ АФРОДИТА и с первым проблеском уже земной и розовой зари должна была выйти-ступить на грешный берег, на горе или счастье всем земнородным людям, животным и растениям. Ибо любовью ее всемогущей отрицалась и побеждалась даже исходная, переходная ли реальность.
Все это мне надо было сделать кистью и моим обостренным до взрывного предела чутьем, когда уже холодно щекам, как перед обмороком, и волосы шевелятся над зат ылком и, кажется, дыбом встают на темени, и ты в это мгновение начинаешь чувствовать себя рукой творца, и этой рукой словно водит НЕКТО, а ты лишь исполняешь его волю, лишь исполняешь. Состояние сие посещало меня в периоды редких сумасшедших удач, когда я, словно Робин Гуд, пускал по цели стрелу и знал, знал точно: она попадет в центр яблока и задрожит, может быть, и сама, ощущая восторг своей точности. И еще я знал, что моим вдохновением будет счастливое дыхание этой девушки, впервые спавшей со мной в одной постели. Точно Антей от Земли, я насытился от нее отвагой поиска и жаждой изображения. Все это я, может быть, лишь голодно чувствовал, а не обращал в слово. Но понимал ясно, какой-то странный «фермент» родился во мне, фермент победы, и я знал, что достигну победы, – картина будет. И не просто новая картина. Это будет моя вечная и воплощенная любовь – тоска и песня о Женщине.
А между тем, пока я вдохновлялся, жизнь шла своим чередом. Меня снова отвергли к показу на городской выставке. На «Европу», которую я представил худсовету, воззрились, как на диво. Охали. Ахали. Судили. Рядили. И – никто не рискнул. Зачем? За риском стоял, как грозовая туча, ОБКОМ! ОТДЕЛ! ЦЕНЗУРА НЕЗРИМАЯ… Кому надо было из-за меня портить отношения, становиться на тот незримый учет, что преследовал уже навечно всякого подозрительного, не дай бог, фрондирующего. Да и не смог бы никто ничего поделать – все было как головой в стену.
И председатель Союза – теперь уже не Игорь Олегович, тот, слышно, пошел выше в какие-то столичные идеологические отделы, – председатель Союза, величавый седой художник в бархатном пиджаке, отечески меня успокоил:
– Александр Васильевич! Ну, поймите нас, ВЫ написали действительно выдающуюся вещь. МЫ – понимаем. Я понимаю. НО… Обком никогда не согласится на публичный показ ВАШИХ творений. Их время не пришло… ЖДИТЕ!! Ничем не могу помочь, а в СОЮЗ с этим даже не пытайтесь – я честно говорю. Сожалею… – Он показывал воздетой дланью куда-то выше потолка, наверх. – Инстанции. Они выше нас. Потерпите, может быть, что-то изменится. А вы разве не можете написать нечто современное?
– Могу… Но… – не хочу. «Современное» никогда не привлекало меня, к сожалению.
– Ну, что ж! – он картинно развел руки с длинными плоскими ладонями. – Что ж..
Даже, показалось, действительно сожалел.
На том расстались.
Вы когда-нибудь испытывали состояние жука, упавшего в бетонную яму? Кажется, выбраться можно, и даже есть крылья, и небо – вон оно! – можно улететь, а не получается, крылья не поднимают, и жук ползет, ползет по стене, ползет и сваливается, и опять на спину, и снова попытка взлететь, и снова падение, и еще, и еще, и еще! Нет… Стена отвесна! И силы кончаются, и уже сломаны-стерты коготки. И никто не спасет, и чуда никакого не случится.
Чудо – оно и есть чудо. То, чего не бывает… Нет, бывает, только очень редко..
И чудо было. Оно приходило ко мне. Ждало меня. Звонило мне. И я все больше привыкал к этому чуду и ждал его. У него был (у нее!), особенно по телефону, необыкновенно нежный голосок. Садиковый, даже не школьный. Мягкий, детский и очень робкий – будто! (И это вначале!)
Теперь моя жизнь словно осветилась. Я ждал. Встречал. Торчал на трамвайных остановках. Волновался. И злился, когда она опаздывала. И радовался, увидев, и все было какое-то беспокойство и как бы ощущение ненадежности и предпотери. Я с удовольствием покупал разную снедь, которую она любила и на какую раньше не приходило в голову тратиться. Но деньги пока были. И я подсчитал, что даже если буду тратить их с той же расточительностью, мне все-таки хватит их года на два-три. А там? Там что Бог даст. В крайнем случае, пойду в сталевары, не привыкать и опыт есть. Хлеб добуду. Лишь бы эта девочка оставалась со мной. Странно, в моих руках она словно бы помолодела. Я часто спрашивал ее о школе, подругах, «мальчиках», и она охотно рассказывала, временами как-то странно взглядывая на меня, точно пытаясь понять, вправду ли мне интересны ее рассказы или я это так.
А мне было интересно ее слушать. Потому что я словно добирал сам те школьные годы, которые унес лагерь и вся моя тошная послелагерная жизнь. У меня ведь никогда не было, как это было почти у многих ныне, подруги, девочки-школьницы в коричневом платье и в белом передничке. Такими девочками я только бредил в детских и лагерных снах да еще с тоской вспоминал мужскую школу-бурсу, где девочек не было и где мы их видели лишь на редких предпраздничных вечерах, когда приглашалась на них женская школа.
Теперь я не раз говорил ей, как хотел бы увидеть ее в школьной форме, на что она всегда как-то странно хмыкала и замолкала, а иногда тянулась ко мне и целовала меня в щеку. Встречаясь, мы часто пили легкое вино, иногда шампанское, она любила, до странности любила все сладкое: конфеты, мороженое, шоколад, и я старался угодить этой странной девочке во всем. Мне хотелось ее одевать, дарить ей чулки, колготки, всякие эти раскраски и помады и особенно женские, всегда волновавшие меня панталоны, которые я выискивал самые лучшие и красивые по всему городу, покупал и дарил, наслаждаясь ее смущением, яркой розовостью щек и какой-то особой, сладостной тайной опущенных коротких ресниц – девочка и девочка, как глядишь сбоку, и невыносимо тянет прильнуть к нежному месту у нее под ухом, целовать его долго, страстно, ненасытно.
Она всегда, не задерживаясь, примеряла подарки. И дальше мы уже оба теряли голову, стискивали друг друга в объятиях, руки сами находили то, что искали, губы становились общими, софа, мерзавка, скрипела, но наши стоны, стоны, поцелуи, объятья заглушали все, пока обессиленные, мы не валились рядом, не переставая целовать, обонять и ощущать друг друга, и снова был, как бешеный, взрыв. Еще! И еще! Еще… Она казалась ненасытной, а я с ума сходил от ее пышного тела, раздвинутого с такой страстностью, что, казалось, она готова меня поглотить и поглощала, насыщала, безумствовала, стонала, издавала такие звуки, какие может издавать только женщина, и так мы засыпали лишь на рассвете, а проснувшись, я уже держал руку на ее лоне, целовал упругие, вставшие дыбом соски, и утро заставало нас в том же отчаянном, как вечер и ночь… Это было невероятное, молодое и казавшееся бесконечным сумасшествие, наваждение, то, о чем я всю жизнь мечтал и чего с выворачивающей душу тоской ждал десятилетиями. Эта девочка превосходила всех моих прошлых женщин и, странно объединяясь в них, была похожа и заменяла мне их всех, исцеляя мою многолетнюю тоску.
Любое мое желание она могла, кажется, выполнить, а я боялся желать.
Но была она и донельзя странной. Вдруг ни с того ни с сего кипятилась, начинала хмуриться, замолкала. И это было так тягостно. Страшно. Она могла огорошить внезапно. И вот так, например, однажды за столом сказала мне:
– А я уволилась. И., в общем, в общем., я уезжаю.
Я знал, что она родилась здесь, в городе, и даже где-то здесь жил ее отец. Родной. С которым она даже не поддерживала никаких отношений. Ее вырастили отчим и мать, довольно безучастная и, похоже, без царя в голове женщина, которая в любой момент могла кого хочешь бросить, уйти, уехать. И я с ужасом подумал: «Неужели и дочь такая?».
– Что ты еще придумала? – глупо спросил я.
– А так… Здесь мне не нравится. Никому я тут не нужна. Дома поступлю на работу… Есть комната. Моя… Учиться перейду на заочный.
«А как же я? Я-то?» – подумал и ничего не сказал. Ведь я был на тридцать шесть лет ее старше. На тридцать ШЕСТЬ. И разве я мог, имел право удерживать ее, или предложить ей что-то реальное, или… Все-таки я выдавил:
– Я-то… Как..
– Да я вам не нужна. Я же все чувствую..
– Не понимаю..
– Ну… Я для вас игрушка. На время… А мне надо жить-быть.
– Не уезжай…
– Нет. Уеду. Ну…Я… Я, наверное, буду приезжать..
– Что ж. Не могу удерживать.
И она уехала. Внезапно. Как обухом по голове.
И сразу вся жизнь моя потускнела, потеряла все краски. И целыми днями я бродил по улицам, не зная, что придумать, что делать..
Где-то, кажется, написано: «Терпение – ключ к счастью», а счастье, странная или лучше сказать, быть может, страшная субстанция, приходит тогда, когда его не ждут.
Звонок. Опять садиковый голос девочки пяти – семи лет:
– Это я..
– Ну?
– Как вы поживаете?
– Плохо..
– Что так?
– Да я тут замучился… Без тебя..
Счастливый смешок. Там. Далеко.
– Я, наверное, приеду… Снова… Совсем..
А был уже конец лета. Август, предвещая, шумел по ночам в жестких жестяных тополях, и листья, обрываясь, стукали, шурша, скребли по асфальту.
Вот она! Возникла на пороге. Немного изменилась и, пожалуй, похорошела. Не девушка даже. Девочка. Наивные каре-зеленые глазки. Сейчас они просто были зеленые. И куда-то убралась, спряталась эта маслянистая умудренность, иногда возникавшая в них. Куда-то делась…
– А я уж хотела вам писать..
– И написала бы..
– Я тогда всю ночь проплакала… Когда уехала..
– «Уехала!» Думаешь, я не переживал?
– Да у меня еще десять дней не было., этого… Я думала – забеременела…
– Вот уж зря-то… Ничего не могло быть..
Она как-то странно посмотрела, словно припоминала что-то или прикидывала.
– Ладно… Вернулась. Раздевайся.
– А снимите с меня пальто – будет сюрприз..
– Что?
– А снимите..
Я не очень-то ловко снял с нее пальто.
Передо мной стояла полная улыбчивая школьница в коротком коричневом платье, белом передничке, она сняла платок, и я увидел, что волосы ее завязаны белыми бантами в два хвоста. Она была так хороша, невинно-прекрасна в этом одеянии, так косила испуганным, робеющим взглядом, что я замер, не зная, что сказать, как быть…
– О, какая ты! – вырвалось у меня.
– Хорошо?
– Выше всяких похвал… Нет слов… Я бы тебе шестнадцать даже не дал!
– Да не дурите… Правда, хорошо?
– Правда. Идем за стол. Я словно ждал тебя.
– Снять форму?
– Зачем же? Так и будем сидеть!
И мы снова сидели за полным столом. Ели и пили. Пили и шампанское. Оно у меня было всегда, для такого случая словно. Я целовал ее заалевшие щеки, ее девичьи волоски на висках и на шее. И она отвечала мне тем же, горячо, страстно. Так что теперь я даже представить-подумать не мог, что эта девочка может бросить меня, опять куда-то уйти, исчезнуть, потеряться… В школьной этой форме, в передничке, кружевном воротничке, она была-стала так близка мне, что, казалось, теперь будет со мной навсегда, и, целуя ее, я молился: «Господи?! Да за что ты мне дал такую благость? Такое счастье? Как я благодарен тебе, Господи!» Я молился внутренне, про себя, а сам не мог отвести глаз от этой девочки, так целующей меня и даже пытавшейся целовать мои руки, так приникающей, как может приникать только родная и родственная душа, так доверчиво пьющей со мной колючее вино, и хмелеющей, и понимающей, что все самое главное еще впереди… Я чувствовал это по ее взгляду, по опусканию ресниц, по сильнее колышущейся груди под невинным передничком ее коричневого платья, простого и такого милого своей школьной простотой.
– А у меня есть еще сюрприз для тебя… – сказала она вдруг, впервые называя меня на «ты».
– Какой??
– А вот… Посмотри сюда., и медленно потянула подол платья, обнажая полные невыносимые колени в светлых чулках, на которые были с опрятностью оправлены голубые нежные панталоны с начесом, в каких ходят только совсем юные девочки и лишь без меры опытные женщины-блудницы.
– О-О-О!
– Хорошо? Это я специально для тебя надела.
Сказать, что мы целовались, – ничего не сказать. Мы ели, пожирали, съедали друг друга, тянулись, наслаждаясь, и не могли насытиться. И снова, и снова это было как умопомрачение, как одновременная потеря разума, как что-то, чего я словно бы ждал и представлял это, как невозможное, едва ли возможное, всю свою голодную, страдальческую, в общем, жизнь. А тут все было наяву, со мной и с ней. И когда, отдыхая, шалая и растрепанная, сытая без всякой меры и словно только что пришедшая в себя от потери рассудка, она, приоткрыв рот, поправляла съехавший бант в короткой косичке, я слышал вместе с ее дыханием:
– О-о… Я такая – такая… Иногда… Представляла… Ф-ф… X.. Да… И представить не., могла..
– Ты сейчас была как девственница..
– Я… И правда., была сейчас… Ей и была… Потому что… Хочешь, расскажу? Как я ЕЕ потеряла… Хочешь?
– Говори.
– …Ну, в общем, это… В общем… У двоюродной на свадьбе… Ее… Я была, и это… И все напились… И я тоже… Выпила… И охмелела… Много ли надо. И легла в комнате… В какой-то… На кровать. А проснулась – мужик мне рот рукой… И я уже без трусов… И он так щупает меня. И я не могу… А хочу… И он сделал. Я потом убежала во двор. Там вымылась… Колодец был… Чуть не бросилась… О-ой! – она заплакала.
– Чего ты? Милая моя, родная..
– Ничего… Это я сейчас так… Девочкой тебе отдалась… Сама… Так хотела… От любви… Ты понял?
Когда мы спали, я не раз просыпался, смотрел на ее спокойное, углубившееся словно в свое девичество лицо и плакал, слезы текли у меня, и я их не смахивал, а когда попадали на губы, было даже вроде не солоно. Так было счастливо и так хорошо… И так было тяжело… Я знал будто, что вряд ли все надолго… И знал, что такое счастье, и особенно счастье с ней..
Прошли месяцы. Я помолодел. Как начиненный новой энергией, работал над картиной, искал варианты, писал этюды, делал все новые эскизы.
Однажды утром в дверь сильно, раздраженно постучали. Открыл. На пороге стояла почтальонка.
– Письмо вам, с доставкой. Лифт не работает… Ходи к вам. На двенадцатый-то..
– От кого письмо?!
– Я почем знаю? Расписывайтесь здесь… Некогда мне… И за перевод..
– Какой перевод?
– Почем знаю… Ваша фамилия-адрес?
– Все правильно..
– Расписывайтесь..
Машинально я расписался. А она уже хлопнула дверью, ушла.
Я поглядел на перевод. Он был ни много ни мало на десять тысяч рублей! Обратный адрес, совсем незнакомая фамилия. И та же на конверте.
Я разорвал конверт – там была короткая записка и письмо. В записке было: «Выполняем волю нашего родственника Николая Семеновича Болотникова. Он завещал Вам указанные деньги и это письмо». Я бросил перевод и записку – открыл второй конверт:
«Дорогой друг! Это письмо не с того света, не бойся. Я пишу его сейчас, потому что знаю, ты не взял бы от меня деньги, как бы я тебя ни просил. Художники настоящие народ гордый. Но деньги у меня все равно остались, и те, кому я их отдаю, получат много. Это деньги чистые. Они от продажи моих картин. Может быть, они помогут тебе достигнуть того, чего не достиг я. Ты больше и талантливее меня. Это понял я, еще когда ты у меня учился, и было бы грустно, если б и твои картины постигла участь безвестия. Я не грущу, поскольку моя жизнь состоялась, а в твоем лице я увидел то, что самому не далось совершить. Будь. И даже не благодари меня. А деньги потрать на холсты и краски, не захочешь принять – раздай тем, кто едва сводит концы с концами. Среди художников такие не переведутся. Я не обижусь.
Болотников».
Нет, никому я не стану их раздавать, подумал я. На эти деньги можно поставить памятник, и самое правильное будет так поступить. А ведь он точно написал, что как бы я ни нуждался, я никогда, ни от кого не принял бы никакой помощи. Помощи ждут и жаждут даже слабые, а я прошел лагерь, и лагерники настоящие, как и воры в законе, никогда ничего не просят. И даже, может быть, я рассердился, хотя и сердиться было вроде смешно и нелогично. Болотников ведь завещал мне деньги от души, всегда желая мне помочь. И кто еще помог мне в жизни? На кого я мог опереться кроме? Только сам, мое мужество да, наверное, еще Господь Бог, иногда, может быть, и взиравший на мое странное, непохожее на прочих существование.
Был Новый год. И на главной площади устанавливали елку. Ледяной городок перемигивался цветными огнями. Черным роем толпились у катушек.
Здесь-то поздним январским вечером я и увидел ЕЕ под руку с высоким жлобистым парнем, идущую совсем не так, как реденько и (сдавалось мне) неохотно гуляла она со мной, а чаще отказывалась: «Учусь же? Когда? Некогда мне гулять. Понимать должен? Лекции я не пропускаю». Да, она шла совсем не так, как со мной, оживленная, сияющая, не замечающая ничего вокруг.
Она должна была быть на лекциях в институте. И это я очень хорошо знал. Завтра вечером она бы, правдиво глядя мне в глаза и целуя меня, рассказывала мне, как она учится.
Сначала они несколько раз скатились с катушки, и он обнимал ее, как спокойный обладатель.
Потом они зашли в кафе поесть мороженого.
Я ждал. И бесы ревности содрогали мою душу. Я ждал парочку и не знал, удержусь ли, чтоб не устроить тут мордобой
обоим: ему – ей, в том, что я снесу этого жлоба, не было даже тени сомнения. Они долго не шли, и, может быть, именно это и спасло их я перегорел, стало тошно, гадостно. Когда они все-таки вышли и, оживленные, двинулись вдоль по улице до поворота на Восточную, где она жила теперь в общежитии, я просто свернул на трамвайную остановку и уехал. Я даже сам не понял, почему так поступил.
На следующий день, как ни в чем не бывало, детский голосок спрашивал меня, когда приехать.
– Никогда! – ответил я и бросил трубку.
Она позвонила снова.
– В чем дело?
Теперь в ее голосе я уловил страх и что-то похожее на отчаяние.
– Спроси у того, с кем ты была вчера…
– Да это же., та-ак… Ой, ну… Это же просто… Знакомый… Ну. Почти одноклассник… Ну, в школе вместе учились… Праавда! Ну-ну, простите меня. Я же не знала… Что..
– И из-за этого одноклассника, «знакомого» ты не пошла в институт?
Молчание. Она собиралась с мыслями.
– Нет… Нет… Тут все не так… Ну, я расскажу. Можно, приеду? Тут все не так. Не хочу по телефону говорить… Ну, простите меня. Я все объясню… Все не так..
И хотя ясно я понимал, по голосу чувствовал: ТАК! – я сказал:
– Ладно… Приезжай.
Я не мог ей ответить: «Нет!»
И она опять приехала. Опять были объяснения. Слезы. Почти клятвы. И была ночь, полная дикого, ошеломляющего своей откровенностью секса. Передо мной и подо мной была уже совсем не робкая школьница – была опытная, владеющая телом женщина, чуть не сказал, почти профессионалка, которая обессиливала меня с искусством Клеопатры и ненасытностью Мессалины и, обессилив, убедившись, что я еще могу, через короткое время снова активно бралась за дело.
Что это за девушка? Ведьма? Дьявол в лице такой кроткой с виду, улыбчиво скромной розовощекой толстушки? Кто она, кто на самом деле?
Гадал – и не мог разгадать.