Текст книги "Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты"
Автор книги: Николай Никонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Глава VI. ПЕЙЗАЖИ ДЛЯ ГОСТИНИЦЫ
Одна стена большой комнаты Николая Семеновича была задрапирована холстом от потолка до пола. Ее обрамляли снизу не то какие-то деревянные галтели, не то гардины, опущенные на пол. На холщовой этой стене ничего не было. И, поймав мой любопытствующий взгляд, Болотников усмехнулся:
– Тут, на холсте, Саша, надо бы написать очаг и котелок с бараньей похлебкой. Как в «Золотом ключике», у папы Карло. Кстати, чудесная сказка! Я ее всегда читаю, если тяжело. Помогает. Ну, что же привело тебя ко мне помимо моего приглашения? – он усмехнулся и задрал свою голову триумфатора. – В училище говорили, что в профиль я похож на Цицерона, а злые языки – слыхал сам! – на Муссолини. Так и дразнили: Дуче! А, черт с ними! Люди, Саша, несовершенны, и судить их – тяжкий труд. Может быть, грех. «Не судите, да не судимы будете». Великая истина.
Он помолчал, прислушиваясь словно к кипению чайника. Все его хозяйство размещалось в одной, хотя и большой комнате. Видимо, здесь, на столике, где стояли плитка и чайник, он и готовил. Теперь – вот странно – я жил лучше его. У меня была однокомнатная, изолированная. А он – в коммуналке!
– Пей чай! Хороший! Цейлонский! Чай я боготворю. Дает мне вторую жизнь. О, если бы не чай… Я бы отчаялся!
Он налил мне и себе в большие чашки с голубыми мельницами. Положил на стол клеклое печенье. Придвинул сахар и конфеты-«подушечки». Дешевле некуда – рубль килограмм! К таким и я был приучен с детства. А Болотников усмехнулся:
– Ты думал, аристократ Болотников живет, как Крез? Но, знаешь, я сейчас сознательно живу лишь на тощенькую пенсию. И – все… Я ничего не делаю. Ничего не продаю. Ничего не пишу! Я, Саша, отдыхаю от жизни. И готовлюсь к финишной прямой. Да… – он сделал запрещающий жест. – Я даже отказался недавно от выгодной работы – иллюстрации к сказкам Гофмана. Итак, сейчас я не гонюсь за рублем. Он меня просто не интересует… Сыт. Одет. Одна голова не бедна… Семьи у меня нет и, конечно, уже не будет. Я прошел это добровольное рабство весьма рано. Влюблялся с детсада. Первый раз обрел женщину в шестом. Обучила одна шустрая второгодница. Женился в девятнадцать. На красавице. Разошелся в двадцать три. Снова женился – и опять развод. И так еще два раза. Все на красавицах! Случайные не в счет. Зачем это я тебе говорю? Затем, чтобы ты знал: женщина – это трясина. Она засасывает и губит. Не успел выскочить – готов! А я искал-находил только красавиц! Они, Саша, еще страшнее. Черная бездна! Падение с обрыва. И я падал. Сократ сказал на вопрос юноши: жениться ли ему на красавице? «В обоих случаях ты будешь сожалеть». Не повтори моих ошибок. Если б я нашел скромную, простую, добрую женщину, я, возможно, и сейчас жил бы с семьей. Но я искал исключительное. Я художник, и красота – мой БОГ! А красота обитель муки, ревности, ссор, измен, уходов – измен больше всего. Красивая женщина обязательно тебе изменит, она беспощаднее тигра. Красавица, Саша, не дает счастья, она его сама хочет получать! И в этой погоне она ненасытна. Не верь, если она тебе будет клясться, не верь, что будет говорить – любит, не верь, что останется с тобой. Не верь, не верь, не верь! Ее задача, как у вампира, насосаться твоей крови и бросить. И все это я перенес. Сначала меня просто обводили вокруг пальца, как олуха, потом мне смеялись в лицо, потом втаптывали туфелькой в грязь. Уходили, не оглядываясь. А я любил и мучился, пока не понял: «Стоп! Все! Дальше – лопнет сердце!» И я приказал себе никогда не влюбляться и никакой женщине не верить. Не искать с ними встреч. Не мучить душу. Ах, как это было тяжело! Особенно вначале. Но я нашел выход в изображении женщины. Я стал писать картины, изображал женщину такой, какой она является на самом деле. Вампиром. Демоном. Убийцей! Нечистой силой! Я научился находить в этом даже эротическое удовлетворение. От всей этой сублимации женщины. И постепенно отошел от мечты, которая мучила меня день и ночь. Найти любовь! Найти красавицу, которая меня поймет и станет моей второй натурой, второй моей душой, а лучше сказать – единосущной. Вот ты не веришь мне. Ты все еще идеалист. И я не стану тебя разубеждать. Убедишься сам. Сейчас я уже хладен. В конце концов я видел красавиц. Я их имел! Они у меня БЫЛИ! С одной, кстати, последней, невозможно было ходить по улице. Грузины, армяне останавливали машины. Приглашая внаглую, ехали рядом! В ресторанах ей посылали шампанское. А на пляже я один раз всерьез отбивался от кучи пивных мужиков. Я обувал и одевал ее, как королеву, а она изменила мне с каким-то подонком-писателем, туберкулезником, скотом. Вот так. Детей у меня не было. Алименты не плачу. Я чувствую, ты не веришь мне – хотя ты повторяешь мой путь, уже, возможно, повторил. А теперь давай свою нужду. Опять без работы и без денег?
Я кивнул.
Болотников задумался, отхлебывая чай и левой рукой поглаживая лысину.
– Работать ты хотел бы только художником? В сталевары не тянет?
– Выход есть. Сейчас после ремонта открывают большую гостиницу. – Он назвал адрес. – Ее шеф, Евсей Демьянович, заказывал мне когда-то картины. Конфиденциально! Он эротоман, каких поискать. И у него немалые деньги. Так вот. Я написал ему копию своей «Мессалины». Ты ее не видел. И пока – не надо. Можешь сбиться на мой путь. Да… Так вот: после ремонта в гостинице меняют интерьер в холлах и лучших номерах. Я порекомендую тебя, ибо картины он заказывал мне, Евсей Демьянович. Но я сейчас болен и написать их не смогу. А ты прекрасно справишься с задачей. Я знаю. Заказ солидный. Картин на двадцать! Ты поедешь куда-нибудь на природу, привезешь этюды и за зиму напишешь. Дадут аванс. Деньги приличные. Хватит лет на пять. Как тратить… Ну? Устраивает? Тогда я звоню сейчас. Сейчас же!
И пока я допивал чай, Болотников уже договорился с этим Евсеем Демьяновичем.
– Вот и все! Вот адрес, телефон. Он мужик обязательный. Но может стрясти с тебя картину. Не жмись. Напиши копию. В дар! Подари ему копию той, с панталонами. Он будет без ума! Ты никуда ее не дел? Храни! Шедевр!
И мы еще долго сидели. Болотников курил сигарету за сигаретой. Пил крепкий чай. Лицо его было больным и бледным. Со лба и висков катился пот. И проступало то выражение лица, о котором лучше не думать.
– Вам нездоровится? – ляпнул я так противно-заботливо, что устыдился сам.
Болотников лишь усмехнулся за меня, прощая мою бестактность, учитывая мой конфуз, качнул головой.
– Спина, Саша! Спина что-то… И почки. Радикулит? Не похоже. Да. Ничего. Перебьюся. Кстати, Саша… И место тебе посоветую. Поезжай на электричке к маленькому полустанку. Есть такой, километров тридцать отсюда. Называется Слань. Туда я раньше сам езжал на этюды. Место замечательное. Найдешь все: река хорошая, левитановская. Лес прекрасный. Поля. Луга. Гора есть лесистая, с обрывами. Места – пейзажнее не найти. За лето напишешь этюды. Зимой заработаешь. А дальше – вольному воля. Вольному – воля! – Он даже как будто с завистью повторил эти слова.
Он проводил меня до порога. Странный человек. Мой добрый гений. Постоянный спаситель. Мне было даже совестно так эксплуатировать его доброту. Все ли мы, художники, щедры на это? И не художники, вообще – люди. Спросите себя: вы щедры на доброту? И редкий сознается. А не щедры – сплошь. И я такой. И может быть, хуже других. Одиночество загоняло меня в скорлупу безлюбой, мелко-практичной и, наверное, пошлой жизни. Я барахтался в ней, как мошка в паутине, – и ничего не мог сделать. Одиночество теперь уже поедало меня.
В гостинице меня как будто не восприняли всерьез.
Наглые администраторши даже не ответили, как найти директора. Отъевшийся швейцар предварительно смерил взглядом: «Кто ты такой, шушера, к директору?» Все-таки указал, куда идти.
Гостиница после ремонта еще благоухала лаком и краской. А директор, должно быть, действительно был любителем живописи. В приемной висели грамотные работы, правда, и сделанные гадостными прожухлыми красками московского завода. Что-что, а краски я знал, казалось, на вкус, краски боготворил и только окончательный вариант картины да лессировки делал лефрановскими. Подписи тоже были профессионалов: Волков, Васильев, Власов. Кого-то из них я знал. Художники. Старые. Настоящие. Крепкие.
Рыхлая расползня за столом, с крашеной желтой сединой по пробору, не хотела пропускать.
– Да хотя бы доложите!
– Занят он. Некогда ему!
– Я же вас прошу доложить. Что пришел художник. По рекомендации Николая Семеновича.
– Какого еще Николая Семеновича?
– Болотникова! Директор знает.
И меня приняли.
Евсей Демьянович оказался каким-то подобием финансиста прошлого века, а не то ростовщика. Круглые, в золотой оправе очки. И все к тем очкам было: лысина, костюм-тройка, бородка от жирных щек, булавка с рубинчиком в галстуке. Улыбка с золотом. Старый, достойный, хорошо устроенный сластолюбец.
Смотрел он на меня ласково, избоченя голову и как бы сразу давая понять: вы, дорогой, тут нижестоящий… Много нижестоящий…
Евсей Демьянович указал на кресло. Разговор начал с ходу:
– Нужны картины. Да. Нужны. Да… Но… Роскошные… Талантливые! Разумеется, только подлинники. В номера люкс. Ну, и в фоэ (так говорил!). В фоэ тоже… Сюда бы взял… Одну-другую… Видите? – указал на стену кабинета, напоминающую музейную: пейзажи, пейзажи, пейзажи. Все достойно. Профессионально. Вкус на уровне. – Моя, так сказать, страсть… Собираю. Это так… Малая часть… Моей коллекции (сказал «колекции»),
И, насладившись моим восторгом (о, восторг профессионала, хоть чаще всего и деланный! Но я не переигрывал!), перешел к сути.
– Итак. Двадцать пять картин. Плачу за все… Пятьдесят тысяч. Если жить не широко. Это вам… На десять лет хватит… Да… Но… Но! Картины, повторяю, должны быть КЛАСС! Николай Семенович поручился… Я ему доверяю… Вот… Сделайте для начала… Парочку. Предъявите… Одобрю… Договор… Это все… А картины – к весне… Ну, этюды покажете. Все честно. Устроит? Дерзайте..
Без лишних слов я откланялся.
– Хорошо. Ждем, – напутствовал директор. – Аванс дам. Как предъявите. Да… Картины. Две… Пока только две.
Из фойе я позвонил Николаю Семеновичу. Попросил денег. Ненавистная мне просьба.
– Пожалуйста. Тысячу дам. Вернешь, когда обогатишься, – послышалось в трубке.
Человек этот, видимо, вправду был моим спасителем.
В деревню Тушновку я приехал в самом начале июля. Походил по избам, просился на постой. Нигде не пускали. Везде жили дачники. Дома многие тоже были ими раскуплены. Время – сезон. Я прошел деревню из конца в конец – невелика, хоть и разбросана вольготно, – дворов сорок, не больше. И вышел за околицу.
Могучая задастая баба косила там примыкающую к последней избе суховатую луговину. Было жарко. Оводно. Жгучие эти мухи и меня донимали порядочно. А баба вся взопрела, белая кофта темно взмокла, лицо в медном загаре было повязано белой косынкой. Косынка ли эта простецкая остановила меня (и Надя ведь, и та моя первая женщина – медсестра в косынках!), или просто округлая бабья стать, ее одинокость – не знаю. Что-то словно в женщине было знакомое, давно забытое.
Женщина бросила косить. Неожиданно сняла косынку, вытерла ею мокрое лицо, стала поправлять рассыпавшиеся по плечам светлые волосы. Что-то знакомое было в ее обличье. Что? Не понять. Но знакомое. И пока я обдумывал это «знакомое», искал в памяти, не находя, баба сказала с досадой:
– Ну? Чего уставился? Не видал? Помог бы лучше. Запарилась я. Жара какая..
– Помог бы… Да я никогда не косил.
– Эка! – вздохнула она пухлой грудью. – Берись за литовку. Само пойдет. Не получится! Научу. – И усмехнулась полными, недоверчивыми губами.
Поставил чемоданчик. Сбросил этюдник с плеча. Рюкзак снял. Даже с удовольствием. Пошевелил плечами. Подошел к бабе. Поднял косу из травы. Освобожденные плечи и руки были легкими, приятными.
Баба смотрела холодно-насмешливо. Определенно знакомое было лицо! Или – много таких? Расейское, с курносинкой, глаза с холодком, но такие и оттаять могут. Толста, а с фигурой. Крутой и широкий зад – все это отметил за один взгляд.
Примерился к траве. Припомнил, как, видел, косят. И трава с шелестным хрустом стала ложиться полукружьями. Кузнечики сыпались врассыпную. Косил.
А баба неторопливо шла следом. Опять повязывала свою косынку.
– Ничо! Однако, проворный ты… Нормально косишь. Ай приходилось? Хорошо-о… Может, в работники возьму. Пятку у косы… Пятку ниже ставь. Гляди, в кочку носок не воткни! Враз обломишь. Коса-то у меня одна отбита-налажена.
Я молча косил. Хотелось похвастаться перед бабой. Казалось забавным. Вот так просто попал в кабалу. К женщине.
– Отколь ты здесь?
– Квартиру на лето ищу.
– Дашник, чо ли?
– Художник.
– A-а… Ресовать чо? Чо будешь?
– Собирался. Да никто не сдает..
– А ты вот чо-о. Ты мне сена корове наставить поможешь? Я тя тогда пущу, хоть до зимы живи.
– Помогу, если научите..
– Жить не в горнице только будешь, а там комнатка есть, невыделанная, однако… Без печки. Но жить летом можно. Я и денег с тя взять не возьму. Только помоги ладом. Одна я. Мужик сидит.
«Господи! Да что это? Вся Россия, что ли, по лагерям? В отсидке?» Она поняла мое безвопросное молчание.
– Да тракторист он у меня. Ну, и пьяниса. Человека по пьянке задавил. Анкаша тоже, однако. А все одно шесть лет дали. Три уж отсидел. А я как? Одна. Хоть и здоровая вон, как лошадь. А чо я могу? Накошусь – живот тянет. Бабья сила не та. Не в том… А я тя и пирогами кормить стану, – хохотнула баба.
– Ладно! – сказал я. Сам себе удивляясь, как обстоятельства идут мне навстречу. Коса, правда, становилась все тяжелее. И руки уже ныли в предплечьях. Непривычно.
– Давай тогда, однако, снесем твои вещи-то. Да я еще косу вторую возьму и..
Она хозяйственно подняла мой рюкзак, я взял чемодан и этюдник. Удивляясь попутно: «Вот и устроился. Надо же!»
К вечеру вдвоем со своей новой хозяйкой мы выкосили («выпластали», как сказала она удовлетворенно) всю луговину до самых кустов, где уже начинались неподалеку пеньки и лес.
– Ну, здорово! Хорош ты мужик! Крепкий. Однако, лет под пиисят тебе? А моложавый, крепкий.
Играла глазом. Оценивала. А я все никак не мог вспомнить, где видел это моложавое бабье лицо, конечно уже так же измененное временем, но еще неплохое, без намеков на старость. Глаза у женщины оттеплели. Лукавели.
– А зубы чо не вставишь? Щербатый ходишь… Да ладно. Мужик у меня тоже щербатый ходил. В драке зубы вынесли. Монтировкой. А он и не драчун у меня. Атак, по пьянке по этой. Все по ей, окаянной, получается.
Идя к дому, рассуждала:
– Людям, чтоб не болтали, скажу – на постой взяла. Жить-то мне на чо? Да и срать я на их не хотела. Все одно – оболтают. Мужик придет – разбираться не будет. Он у меня во – где. Не боюсь. Я и любого мужика не боюсь. Подвернись под руку – отпотчую.
Она и впрямь была хоть не сильно широка в плечах, но с могучими, полными руками. Тяжелые мясные ягодицы под ситцевой юбкой двигались, властно содрогаясь. «ЖЕНЩИНА», – уже восхищенно думал я, шагая следом. Но где же, Господи, где я ее совершенно точно видел? Где? Она мне явно нравилась. Была постарше, но почему-то я чувствовал себя перед ней маленьким. Верный признак, что женщина уже овладела тобой.
Мы вернулись на подворье, которое я поначалу и не рассмотрел. Куры шарахнулись от незнакомца. Петух побежал за ними бойкой побежкой, тряся сваленным набок гребнем, не переставая, однако, косить строгим, мужичьим, ревнивым глазом.
– Заходите, не испугайтесь, – почему-то на «вы» сказала она. – Не богато живу. Корысти нет. Ну, а что есть, то есть. Счас обед сделаю. Ужин ли… Есть охота… Заходи. Тут вот горница, тут – моя спальня, – приотворила небольшую комнатушку, однако с широкой «панцирной» кроватью и горой подушек.
– А тебе, если подойдет, вон комната будет. – Указала через горницу комнатку с окном, бревенчатую, не оклеенную и пустую, где стояла голая железная койка, низкий столик, покрытый бумагой, и ничего более. Да. Была еще табуретка, много раз крашенная и, кажется, сломанная.
– Ну, неказисто. А жить можно. Зато и денег мне с тебя не брать. Я ее счас, после обеда, вымою, обихожу. Ну? Как?
– Мне подойдет. Рисовать тут можно. Светло.
– Да рисуй, хоть зарисуйся. Это уж твое дело. Помоги только сена наставить. А так… Пожалуйста. Ты из дальних, однако?
– Из города.
– А вроде как не городской.
«Неужели она «прочитала»-почуяла мое прошлое?»
– А давай-ка я сперва все-таки вымою, а там, пока располагаешься, еду приготовлю. Мясо у меня отварное есть. Лук. Яйца. Огурцы. Помидорки даже вон недоспелые, а есть можно. Хлеб не черствый. Седни брала. Счас я.
Она вышла и скоро вернулась с ведром и тряпкой.
– Ты, однако, выйди, сядь там. На меня не гляди: Я мою – юбку задираю. Лопнет. Ха… Большая я… – она прикрыла дверь. Слышно было, как плещет-растекается вода, как женщина выжимает тряпку, как шлепает водой по полу, слегка пристанывая от своей полноты. Моет. А душа моя трепетала, как у охотника, почуявшего большую добычу. Я, кажется, уже влюбился в эту толстую, круглую, светловолосую женщину, и к тому же она тягостно кого-то мне напоминала. Не мог вспомнить. Сидя в горнице, я внимательнее разглядел ее. Все как бывает в деревенских избах среднего достатка. Тюлевые шторы. Строченые белые задергушки. Стол под вязаной скатертью. Три стула вокруг. Сундук старых времен, покрыт чем-то шерстяным и тоже старым. Шелковая старомодная люстра-абажур, швейная машина «Подольск» в углу. Радиола «Урал» на тумбочке – в другом. На полу половики. Опрятная бедность. И цветы на окнах в крашеных консервных банках. Герани. «Ванька-мокрый». Лук кринум в зеленой отслужившей кастрюле. Бедность? Или достаток по сельским меркам? А? Вот что это? Фотография. В рамке, увеличенная, как будто с маленьких карточек. Сердитого вида девушка с толстой светлой косой и парень в рубахе-косоворотке, неказистый, дурноватый. Его и глядеть-разглядывать не хотелось. Но… Ведь и его, этого парня или мужичонку, я где-то вроде бы тоже встречал. Или – полно таких? А она – ну, точно знакома.
Дверь приоткрылась, и хозяйка высунула мне ведро, обтирая потное с падающими прядями лицо тыльной стороной полной руки.
– По воду сходи-ка! Эту выплесни. А свежей налей… Из бочки… Под потоком стоит. Сходи. Некогда мне. Неудобно.
Покорно понес ведро.
В небольшом дворике, загороженном сараем, пахло навозом, жужжали мухи. Нашел бочку. Прозеленелая, старая. С водой до краев. Ковшик висел на щербленом краю. Комары-головастики прянули в глубину. Начерпал. Принес.
Хозяйка, нагнувшись-присев, в голубых панталонах, юбка задрана на пояс, что-то еще затирала под кроватью. Ойкнула, прихлопнула дверь. Высунулась, улыбаясь, однако.
– Чтой-то ты скоро как? – приняла ведро.
«Приманивает она меня, что ли?» – подумалось смущенно, а в глазах все стоял ее зад в простецких этих бабьих штанах. И я ощутил прилив такого давнего голода, голода по женщине, что проглотил слюну. И вздохнул, как лошадь после тяжелой ноши.
Мытье она закончила скоро. Вошла уже в юбке. А через полчаса мы сидели в горнице за самоваром. Ели яичницу и колбасу, прихваченную мной из города. Пили чай. Конфеты пригодились и батон.
– Ну, чо? Комната подходит? Теперь чисто. Умыто, поигрывала она светлой бровью.
– Как раз. Лучше не надо.
– Неразговорчивый ты. Как не надо? Мужикам все надо. Да слаще сахару чтоб… Конфеты вкусные привез. Счас сразу ложись, отдыхай. А завтра мы с утра на дальний покос пойдем. Это, однако, километров восемь будет. Шибко далеко. А близь – не дают. Только возле усадьбы. Да и то… Я сама дояркой работаю. Счас вон у меня отпуск. На покос взяла. Да еще за Любку Замараеву в две смены ломила. Есть у меня отгулы. Ох, погода бы только не подвела. Дожжа бы не натянуло. Поставить бы дало сено-то. Тебя мне как Бог послал. Я и то вчера горевала. Как буду? Нанимать дорого. И кого? А сама, хоть здоровая… А выдыхаюсь скоро. Не могу долго косить, голову в жар обносит. Толстая я. Раньше потоньше была. Когда не здесь жили.
– Откуда вы?
– Да из Красноуральска.
Вздрогнул. И чашка даже всплеснулась.
– Чего ты?
– Да так… Вы ТАМ жили?
– Жили. Я там и родилась. А сюда переехали уж тоже давно. Избу эту купили. Деревню там у нас выселили. Лагеря расширяли.
«Это ведь та самая женщина, что была в сатиновом платье, когда я возвращался! – наконец пришла догадка. – Она самая! Господи? Неужели – она?! Она!»
– А ты-то Красноуральск вспомнил?
– Я и вас знаю! – брякнул я.
– Ми-ня-я? Как это, однако? – простецки вытаращилась она, подняв выгоревшие брови. Приоткрыла малиново-свежий рот. – Ми-ня?
– Да на вокзале. Двадцать пять лег назад. Вы еще беременная были. Тогда… Так?
– Ой, как это? Верно ведь. Я тогда на сносях почти была. Правду говоришь! Мне счас сорок семь… Тогда двадцать два было. Ты там жил, чо ли?
– В лагере я сидел. Как раз в тот день освободился. В поезде ехали вместе.
Помрачнела заметно.
– Ты чо? Из зэков? Непохоже вроде…
– Из них. Только не бойтесь. Не вор я. Не хулиган.
– Так все, поди-ко, говорят.
– Правду я… По 58-й за «политику» сидел. Десять лет.
– Да ты, чай, молодой ведь должен был быть тогда? Когда успел-то, за политику?
– Закрыли – шестнадцать было, а вышел – двадцать семь!
– О-ой? И все отсидел?
– Все.
– Однако, и верно, на вора ты не похожий. А что сидел, все ж таки вроде видно стало. Битый ты какой-то. И правда – художник?
– Перекреститься могу.
– А ты крещеный?
– Крещеный.
– Крестись тогда!
– Перекрестился.
– Ну, слава Богу! Теперь верю. Я, однако, тоже крещеная. Не молюсь, конечно, а так, бабушка крестила. И ты меня столь времени помнишь? – улыбнулась уже.
– Как видите..
– Знать, понравилась я тебе тогда?
– Понравилась. А кто родился?
– Родилась дочь. Она у меня теперь городская. Учиться уехала и замужем там давно живет. Рано выскочила. А к матери редко бывает. Летом вот прошлым жили. А нынче писала: не приедут. Своя у них жизнь. Вот ведь как судьба людей сводит, однако. Знакомые оказались…
Спохватился, что и себя до сих пор не назвал. Поправился.
– Ну, теперь и вовсе познакомились, – улыбнулась моя хозяйка Нина. – Хоть родней становись… Давай-ка спать пойдем. А то вставать на свету. Я тебя разбужу. Мне еще корову подоить. Пришла вон. Ложись иди.
Я расположился в не тесной даже комнате. С постеленной кроватью и вымытым полом она приобрела вполне жилой вид. Рука женщины нужна везде. Поставил этюдник к окну. Примерился, как буду писать. Все выходило сносно. Окно в огород. Мешать не будет никто. И на душе теплело. Устроился! Жилье есть. И женщина. Ведь надо же – та самая, какую видел четверть века назад. Она, конечно. Время изменило. Но не сильно. Раздалась только еще! Да мне-то как раз бы. Ее бы! Поймал на мысли: хочу эту хозяйку, невыносимо уже хочу. Почти как тогда, в вагоне. Когда в штанах увидел – обомлел. Была она, пожалуй, самой толстой из всех моих. «Моих!» А было-то? Если не считать совсем уж случайных, от которых кроме оскомины, разочарование вперемежку с каким-то вроде стыдом. Жил как монах. И удовлетворялся черт знает как, чем. Спасала лагерная выдержка, лагерные эти привычки. И вот… Неужели у меня опять будет приятная, добрая женщина?
И с этой мыслью я заснул. Умаялся за тягостный, неопределенный день.
И сразу будто проснулся от стука.
– Это чо! Разоспался! Вставай! На покос пора! – у нее был молодой, властный и звучный голос. – Иди вон, умойся в кухне. – Хозяйка в цветной с оборками кофте, такой же юбке стояла в дверях.
Ямочки на щеках. Волосы прибраны по-иному. Свежа. Не заспана. Хороша.
– Есть-то не хочешь еще? И я не хочу. А пойдем сразу? Там и поедим. Я все взяла. Квасу бидон. Бери вот. Неси.
И вот мы уже за околицей. И хоть светло, по-июльски светло кругом, а все еще спит. Даже птицы не пели. В полях, в редколесье, в лесу пустое, прохладное оцепенение. Небо горит неяркой зарей. Ветерок оттуда. И зябко. И легко дышится. Припахивает туманом. Даже я так рано никогда не вставал.
Несу грабли, косу и бидон с квасом. Хозяйка – то же самое, вместо бидона кузовок с едой.
– Вот как я тебя сразу в работу взяла, – усмехается красивыми, ровными зубами. Сегодня она моложе, пригожее, косынка даже повязана как-то по-другому. Идет ей, идет к алеющим щекам. Когда и выспалась успела?
А я всегда рано встаю. Работа моя такая. И вообще. Не разоспишься. Корова. Куры. Поросята. И все одна кручусь. Тебе помочь бабе не грех. Комары не заели? А меня накусали. Прямо чешется все… Откуда они налезли. Любят меня. Толстая.
И опять «глаза-глаза», ну, явно играет женщина. Хорошо-то как! Как я изголодался по женщине, по женскому всему!
Покос был и правда далеко. Часа два почти мы шли лесной дорогой, потом тропинками, пока вышли на большую широкую елань у какой-то мелкой речонки. Вид был, однако же, здесь прекрасный: лес, гора, одинокие березы, речонка в осоке и привольное теплое небушко над всем.
– Ну, пришли. Здесь вот мой покос. Отвернись-ка. Я кофту сниму. В бюстгальтере пока буду косить. А ты не смотри. Позагораем. Солнце вот какое! Счас поедим для заправки. И айда. Погода пока стоит. Ладная погода.
Косили. Сначала я взял слишком резвый темп и быстро выдохся, так что Нина было меня уже опережала и посмеивалась. Но я не очень стушевался. «Не знаешь ты меня!» Подправил, подточил косу, пригляделся-примерился. И вот она – зэковская закалка! – пошел чесать косой ровно, мерно, сваливая траву полукруг за полукругом, и так, почти не останавливаясь – только дернуть оселком косу по жалу, – махал до обеда. Солнце калило нещадно. Комары лезли из травы, серые оводы, узорные мухи жгли-садились на руки и спину. Каких смахивал, каких сбивал, а коса продолжала вроде уж привычное дело. И потеть перестал, просохло, выгулялось, вложилось в работу мое тело.
Вот пить только хотелось жадно, западливо. Язык будто еле ворочался в сухом рту. Но я терпел. Хозяйка моя отстала далеко. И уж не смеялась. Выдохлась. Полнота ее долила. Я же «с честью оправдал оказанное доверие».
– Ну, мужик ты хоть куда! – посмеиваясь глазами, хвалила она. Усевшись в тенечке под кустами, пили квас, заедали крутыми подавиховатыми яйцами, черствым хлебом и терпким салом. – Ты что же? Один так, чо ли, живешь? Без жены?
– Так живу..
– Тяжело ведь это. Кто готовит? Стирает?
– Сам.
– Эко… – она как-то странно посмотрела, и я понял, чего она не высказала. Переместила только могучие ягодицы.
Сидела в траве, большая, грузноватая блондинка, платок сдвинут, волосы лезут челкой, ситцевая кофта (опять накинута), но пахнет ее потом пряно, зовуще. Серые, с прозеленью глаза готовы что-то сказать и спросить. Грудь под кофтой равномерно дышит. Видно лифчик. «Большие у нее груди», – подумал, а сказал:
– Жарко как…
– И еще жарчее бывает…
– …
– Квасу еще хочешь?
– Хочу… Хмельной он, что ли?
– Есть маленько… Сахару добавила..
– …
– Жарко… Подол вон смок. Раздеться бы… Да, в…
А дальше было: руки. Губы. Горячие. Суховатые. Чужое дыхание. Мое дыхание. Опять руки, уже властно держащие мое… Восставшее, ненасыщенное. Теплый нежный живот. Шепот: «Рейтузы… Погоди, спущу..» Погружение, погружение. Объятие… Долгий общий стон. Ее крик. Сжатие, какого я еще не испытывал. Сжатие. Сжатие. Сжатие…
Потом, большая, раскинутая, она лежала на спине. Не женщина – сплошная развернутая плоть. Женский запах. Штаны на одной голой, толстой без меры, белой зовущей ноге.
И новое бешеное хотение.
– Чо ты… Чо ты-ы? Самошедший… Ай, ты… Хочу-хочу… Еще… Еще… Еще! Еще-о! Милый… Ой, господи… Ещ… Мм. Еще… Ну, давай. Ой, мама… Еще-о… 0-о-о… Ой… Ма-мама..
Еще… Милый… Ой. Ра-зохотилась… Давно… Давно, ой… Какой., глу-боко-о… Ой, какой… У тебя… Ой, как здорово… Еще-еще..
И опять сжала, как рукой. Сжимала. Сжимала..
– Ой, ой… С ума мы сошли с тобой. Однако… Голодные… Оба. Да? Хочешь меня? Еще хочу… Давай… Еще… Еще хочу. Только теперь вот так. Так меня бери. Давай. Ой… Ой-ой. Давай!
Громадный белый зад. Розовая приоткрытая звездочка. Розовые уходящие складки. Чистая. Красивая. И – погружение, погружение. С каждым разом она издавала звук, невыносимый женский звук, в котором я таял, растворялся, плавился…
Обратно не шли. Еле волочили ноги. Оба. Но было спокойно. И весело даже.
– Настрадо-ва-а-лись, – хохотала она, кося на меня лукавый взгляд. – О-ох, по мне ты мужик, ой, по мне-е. Как ты меня! Я такого сроду не испытывала. Ей-богу! Сытая иду. Голова даже кружится. Обносит. До краишков налил. Ох, мужик!
И еще неделю мы так «ставили сено». Погода была сухая. И даже гроз не накатывало. С юга дул, сушил землю ровный степной ветер. Сено сохло, как на печи. А я похудел, наверное, килограммов на десять. Она – хоть бы что.
Здесь же, на луговине-елани, я написал первую картину. Этюд «Копны». За ней вторую – «Летний вечер».
Писал, как всегда, быстро. «А-ла прима!» Хозяйка Нина смотрела, дивилась. Дышала в затылок.
– Как это ты? Похоже как! Вот здорово. Так бы научиться. Да где мне..
Жил я теперь не в той комнате, где должен был жить. Нина радушно уступила мне треть постели с панцирной сеткой, все остальное приходилось на ее долю.
Это был странный, непредсказанный, непредугаданный, сумасшедший медовый месяц.
Женщина эта казалась ненасытной. Каждый вечер, едва темнело и мы кончали ужинать, она говорила: «Ты ложись, отдыхай. Я с коровой управлюсь – приду. Жди меня смотри! Да все одно – разбужу… Не уснешь. Не бойсь… На-ко на попу мою посмотри… Чтоб не спал». – И, задрав подол, бесстыдно-смешливо спустив штаны, уходила, нарочито виляя огромными белыми ягодицами.
Приходила всегда в одних панталонах, голубых или розовых. С распущенной гривой и жаждущими грудями… И всегда с кружкой молока, накрытой куском ржаного хлеба.
– Выпей молочка? – улыбалась она. – И твоего прибудет! Хорошее молочко. Парное. Жирное. Я его охладила маленько.
Покорно пил, приподнявшись на кровати, а она гладила меня по голове, как маленького.
– А теперь вот на, это пососи! – и ее большой твердый сосок настойчиво вставлялся мне в губы.
– Пососи, милый… Ой, хорошо! Пососи меня, мамку. Ой, сладкий. Покормлю тебя. И мальчик свой давай… А то он соскучился… Без мамки. – А дальше с невероятной для ее веса и полноты ловкостью она опрокидывала меня на спину, зажимала мне рот, и вот я уже был в ней, горячей, влажной, сосущей, а она сидела на мне, раздвинув казавшиеся необъятными колени и бедра и даже словно не шевелилась. Только стонала, тяжело придавливая, а внутри меня все плавилось, истязалось от непрерывного настойчивого движения.
– Я ведь – до-ярка! Во-от. До-ярка-а. Я тебя так… Так… Так разо-хо-чу… Все время… Бу-дешь… Будешь. Будешь… Ой, мамочка… Будешь… Будешь – Освобождала меня и, не давая опомниться, беспощадно повторяла все снова. Пока, облив меня сладкой горячей влагой, она не валилась рядом со стоном. – О-ой… Греш-ница. Чо это я? Само-шедшая стала. С ума баба спятила. Лежишь? Еще хочу! С заду давай!