Текст книги "Электрический остров"
Автор книги: Николай Асанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
– Это Улыбышев-то крупный? – Андрей пропустил мимо ушей то, что его могут посчитать за недоучку. – Ошибки у него крупные и наглость у него необыкновенная. А больше у него ничего и нет! – он опустил сжатые кулаки на колени, ясно представив себе самодовольное лицо директора. – Нет! Я не могу уехать, понимаешь, не могу! Теперь-то я знаю, что надо сделать с электротрактором, чтобы он имел право на жизнь!
– Но Улыбышев и предлагает тебе соавторство! – сказала Шина. – Тебе надо только поторопиться со своим прибором, чтобы попасть в список. Список будет направлен к первому сентября…
Не сразу, только после паузы, до него дошло, что она говорила. Андрей с удивлением взглянул на жену. Ее упрямые глаза были насторожены, как два ружейных ствола, подстерегавшие неверное движение зверя на тропе. Только тронь волосок, пересекающий тропу, и они выстрелят – ружье нацелено прямо в сердце. Он задохнулся от волнения.
– Что ты говоришь? Что ты говоришь?
– А то, что ты танцуешь на вулкане! – холодно сказала она.
Как это было похоже на Улыбышева! Когда нет своих мыслей, можно позаимствовать чужие! Кто это сказал? Кажется, Робеспьер. А может быть и кто-нибудь другой. Не все ли равно? Важно другое: Нина не только говорит, но и думает теперь по указке Улыбышева… А он-то надеялся!
– Объясни! – страстно потребовал Андрей, надеясь, что все это наваждение вот-вот рассеется и они снова увидят друг друга не врагами, а друзьями. Улыбышевские словечки спадут, как шелуха, они найдут такие умные слова, которые позволят им вновь вернуться в детство их любви. Ах, эти надежды, никогда не покидающие человека!
– Тебя уже и так ославили! – жестко заговорила Нина, не желая более скрывать истину за утешающими словами. – Все только и говорят, что ты из личной неприязни к Улыбышеву поднял эту мышиную возню. Да и союзничка выбрал подходящего! А как ты вел себя сегодня? Возмутительно!
– Возмутительно вел себя Улыбышев…
– Он был достаточно корректен. А ты из-за своей глупой ревности готов был избить его! Подумаешь, Отелло! Да Борис Михайлович в десять раз умнее и талантливее тебя! Он создает одну из самых интересных машин, а что успел ты?
– Перестань! – закричал он. В эту минуту он действительно мог бы задушить ее. Да! Она изменяла ему! Изменяла душой, уходила в чужой лагерь, и это было, пожалуй, страшнее, чем физическая измена.
– Ну что же, ударь! – с холодным бешенством сказала она. – Только этого и не хватало в нашей жизни! Ты уже достаточно оскорблял меня, теперь можешь переходить к побоям. Соседи и так говорят, что ты меня бьешь, а я даже разубедить их не в силах. Все знают твой характер… И за что мне такое несчастье!– Тут она заплакала. Она! Только что оскорблявшая его, не жалея обидных слов, ища самые жестокие, чтобы больнее ранить, она теперь плакала, размазывая слезы руками по лицу, отодвигаясь от него, становясь все более далекой…
На мгновение Андрей сдался.
– И зачем только мы приехали сюда! – крикнул он.
Нина ухватилась за его слова, как утопающий за соломинку.
– Так уедем, уедем! Пойми, что Улыбышев сильнее! Я никогда от тебя не уйду, только уедем!
Так. Значит, она уже думала об уходе. И думала об этом именно потому, что Улыбышев предложил ей свои подержанные чувства и будущее лауреатство.
Андрей вдруг увидел, как вместо жены, которую он знал и любил, перед ним явилась совсем другая женщина. Да кто она такая, эта женщина, что стоит сейчас перед ним, вскочив с тахты, кто она такая? Неужели та, которую он три года называл женой перед всем миром и перед своим сердцем? Откуда она взялась? Разве та Нина, которую он полюбил, была похожа на эту?
Внезапная ясность воспоминаний бросила его в тот летний месяц, когда он, защитив диплом, впервые после нескольких лет упорной работы почувствовал себя свободным. Он увидел тогда, что мир населен щебечущими птицами, которые по утрам прихорашиваются, как девушки, и хорошенькими девушками, которые щебечут, как птицы. Тогда был его первый послевоенный отдых. До этого он даже и летом наверстывал пропущенное или работал на производстве, чтобы спокойнее учиться зимой. И вот пришла пора, он аспирант, у него есть своя комната, есть карманные деньги и главное – есть время! Вот тогда и появилась Нина…
Как же он выбрал ее себе в жены? Разве он знал ее девочкой, разве он сидел рядом с ней на школьной парте? Или жил с ней по соседству? Разве был знаком с ее отцом и матерью? Бывал в их доме, где по атмосфере чувствуется доверие или недоверие, где по ничтожному жесту можно понять так много, что хватит для размышлений на годы, где человека можно увидеть без прикрас, которыми он украшает себя перед тем, как выйти на улицу? Что же он знал о Нине?
Знал он о ней ровно столько, сколько она захотела рассказать о себе. Он знал, что она учится в институте, знал, что она надеется – надеется, а не стремится – стать экономистам, что она родилась в Семипалатинске.
– Это слишком далеко, не стоит туда ехать после свадьбы, – сказала она как-то, а он и не подумал о том, что это обозначает равнодушие к дому, к семье, к матери и отцу… Да, конечно, она писала домой поздравительные телеграммы, иногда, если была не очень занята, и письма. А он и не подумал, что это настоящий эгоизм – жить в стороне от семьи и прятать свои интересы от тех, кто должен быть наиболее дорог…
Что он знал о ней еще? Что она любит наряды, танцы, развлечения, что она очень хочет быть хозяйкой дома, куда будут приходить знакомые. Не друзья, а именно знакомые! Но тогда он не подумал, что это тоже эгоизм – стремление создать себе мягкую подушку, на которую так приятно положить голову. Ведь друзья – это требовательность, знакомые – удовольствие!
Он знал, что она учится в меру своих способностей, не стремясь быть первой, – ну что же, так бывает часто, – думал он, сам стремясь стать первым! Так почему же он не подумал тогда, что в этом тоже заложен эгоизм, – поиск легкой и удобной жизни!
Нет, их не сводили сваты, они сами нашли друг друга. Но как они нашли друг друга? Почти так же, как многие другие, чьи семьи раскалывались на глазах Андрея, – случайно. Так находили случайных подруг те студенты, которых Андрей всегда осуждал, – на улице. Они нашли друг друга, как охотник находит добычу, осторожно пробираясь по человеческому лесу, но кто из них был охотником и кто – добычей? Если верить Улыбышеву, который так любит цитаты, то ведь не мужчина выбирает женщину, а женщина выбирает мужчину! Так кто же кого выбрал?
А если тогда выбирала Нина, то кого она выберет теперь?
Андрей стоял перед женой и смотрел на нее, но видел ее не той, какой она была сейчас – с враждебными, злыми глазами, с уничтожающей гримасой неприязни, – а той, какой она вспоминалась. И вот странно – она вспоминалась ему с блестящими, радостными глазами, упивающейся своей внешностью, она вспоминалась во время танца в ресторане, во время антракта в театре, на прогулке за городом, в машине, когда приятель однажды повез их кататься, на пляже курорта, где они отдыхали… Единственное, чего он не мог вспомнить, – это ее лицо дома, когда они обсуждали какую-нибудь книгу, спорили о чем-нибудь заветном, думали о своем будущем. Да полно, спорили ли они вообще о чем-нибудь? «Спорили, спорили!» – кричал он себе, а память отказывалась воспроизвести хоть один-единственный миг, когда она открыла бы ему душу с такой же полнотой и страстью, с какой он открывал ей свою… Нет, она никогда не протестовала, если он начинал мечтать, если он возбуждался, возносился под облака. Она умела слушать. Но слушать умеет и кукла! А он ни разу не подумал, что, может быть, она и слушает-то только для того, чтобы не спорить…
Когда же и где началось то, что сейчас становилось стеной между ними, думал он и боялся ответить, что это было всегда, что это лежало в самом характере их отношений, когда они старались обволочь всю свою жизнь и все свои отношения мягкими ватными одеялами, подушками, чтобы, не дай бог, не сделать слишком резкого движения, чтобы чем-нибудь не досадить друг другу. Такая вот предупредительность, конечно, хороша, но не лучше ли было бы, если бы они хоть раз поговорили по душам, если бы они поспорили, может быть даже поругались! Ведь тогда они лучше узнали бы друг друга и такой безобразной сцены, когда любимая жена выбирает между тобой и другим, не было бы, не могло бы случиться!
Он ясно представил тот день, когда Нина впервые увидела Улыбышева. И чуть не застонал. Вот когда начался ее выбор! Он отчетливо вспомнил их тайный, скрытый за ничего не значащими словами разговор, не разговор, а сговор! Она впервые увидела уважаемого, свободного, богатого – теперь-то можно сказать правду! – именно богатого человека, пользующегося известностью, красивого, умного, обаятельного, – сколько еще эпитетов она тогда отнесла к нему? Вот тогда она и начала выбирать второй раз. А сколько раз она еще может выбирать? Если она решит идти по этому пути, то много! Много раз! Она достаточно хороша, и знает это, она достаточно умна, практически умна! И она будет выбирать каждый раз, как ей представится возможность выбора. И кто знает, сколько еще людей будут несчастны, оказавшись избранными ею!
А что же он? Разве он-то не выбирал? Как же он позволил себе сделать такой выбор? Как он не подумал серьезно о том, что не просто выбрать жену, подругу жизни, товарища, помощника, которому и сам должен стать другом, товарищем, помощником? Или он посчитал, как многие, что для жены достаточно хорошенького личика, такта, невмешательства в его мужские дела? Но ведь он же не думал так!
Да, не думал, но получилось так, что он забыл обо всем, как только увидел эти глаза, этот рот, эту смуглую кожу, которая пахнет цветами, эти волосы, от которых исходит нежный запах меда. Увидел и забыл обо всем! Он сдался, как сдаются в плен, на милость победителя, не успев поставить никаких условий капитуляции, не узнав, кому он сдается! И вот результат…
Да, о чем он думал? Ах, она опять требует, чтобы он сдался! За капитуляцию перед Улыбышевым она обещает вечный мир и покой. Она даже согласна – какое великодушие!– остаться с ним, ограничить свои возможности выбора, только пусть он будет послушен, только пусть он живет не по своим, продуманным им законам, а по ее прихоти, по ее пониманию жизни. Тогда все будет хорошо! Он опять сможет обнимать ее гибкое тело, целовать ее твердые губы, ее пушистые завитки волос, розовые ушки, и ее руки обовьют его, и ее дыхание сольется с его дыханием. Так о чем же он думает? Сдавайся! Сдавайся!
Этого ждала она, глядя на него острыми, сухими глазами, о которых нельзя было и подумать, что они только что плакали. А он как будто раздвоился —
жаждал примирения и в то же время удивлялся тому, что разрыв произошел так поздно, а не тогда, когда они только еще познакомились, когда они бродили по улицам, ища пристанища, когда он сочинял для нее стихи. Неужели тогда они ни разу не говорили о самом сокровенном, о мечте, чем только, в сущности, и живет человек? Ведь тогда и отдалиться было бы легче! Легче и проще!
– Что же ты молчишь? – спросила она, и голос ее дрогнул. Ей тоже было не легко – напрасно он обижал ее, думая, что выбор не будет стоить ей никаких усилий.
– Не могу, Нина, – тихо сказал он.
– Как хочешь! – ответила она и медленно вышла из комнаты. На этот раз выбор сделал он. Так пусть он и отвечает!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
И вот пошли дни, когда Нина отдалялась от мужа все дальше и дальше, а он уже ничем не мог остановить ее.
Для Орленова эти дни были самыми напряженными, и ему часто казалось, что чья-то злая воля наваливает на него все новые и новые дела и заботы, наваливает нарочно, чтобы он не успел протянуть руку Нине, мечущейся в одиноком отчаянии. Орленов знал, что одиночество ее было полным, как будто она проходила иноческий искус перед тем, как пуститься в новый путь. Улыбышев не заходил к ним ни при Андрее, ни без него. Андрей знал об этом от Веры.
И в лаборатории тоже было невесело. Чередниченко приходила на работу всегда раньше Андрея. Она стала какой-то грустной, постной, как будто и у нее в характере что-то сломалось или менялось. Ее мальчишеская живость и непосредственность вдруг спали с нее, и на свет появился новый человеческий облик, непривычный и немного пугающий. Она оказалась мечтательницей, из тех молчаливых мечтательниц, которые живут как будто в выдуманном мире. Их нельзя разбудить резким окликом, еще упадет, как лунатик.
Сначала Орленов пытался бороться с новыми настроениями Марины. Приходя на работу и видя ее уже за верстаком или за пультом управления, он громко здоровался, но Чередниченко только слабо улыбалась в ответ, небрежно склоняя пышноволосую голову, и продолжала свое дело. И весь день затем работали они молча, обмениваясь лишь самыми необходимыми словами: «Подайте мне…», «Выключите ток…», «Запишите показания приборов…»
Но, странное дело, оказалось, что и в такие простые фразы можно вкладывать какой угодно смысл! Орленов произносил их иногда так, точно говорил: «Провались ты пропадом, я еще должен думать о тебе!» А Чередниченко произносила их, как просьбу о милости и снисхождении, и они звучали, как музыка… Чтобы не слышать этой музыки, Андрей должен был бы поступить подобно хитроумному Одиссею. Как известно, древний исследователь, оказавшись у острова Цирцеи, заклеил воском уши своих спутников, чтобы те не слышали чарующего зова. Но сам-то он слушал, зная, что спутники не дадут ему броситься с корабля. У Орленова не было помощников, которые удержали бы его от безумства, и он был вынужден сам заботиться о своей безопасности. И поэтому, чем мягче становилась Чередниченко, тем жестче относился к ней начальник лаборатории. Марина в ответ вздыхала и молчала. Но Орленова даже и вздохи раздражали. Проще всего было бы выгнать ее. Но ведь ему-то надо завершить еще одно дело.
И, расписав порядок опытов, зная, что Чередниченко ни на шаг не отступит от его указаний, Орленов решил приступить к этому делу.
– Сегодня я поеду в город, – мрачно сказал он.
Так будет лучше. Он хоть на некоторое время избавится от Марины, отдохнет от ее печальных глаз, обращенных на него с таким выражением, будто перед нею без трех минут покойник…
– Хорошо, – покорно согласилась Марина.
Орленов понял, что она не верит в успех его атаки, и, как ни странно, почувствовал некоторое огорчение. Впрочем, тут же утешился: Марина забыла, что Улыбышев имеет теперь дело не только с Пустошкой!
Впрочем, Улыбышев, кажется, не очень их побаивался. Вернувшись из поездки, он отдался оживленной деятельности и на острове и в городе. Даже по ночам окна директорской квартиры полыхали ярким светом, как будто Борис Михайлович все еще продолжал метаться по пустынным комнатам, ища, к чему бы приложить свою не растраченную до конца за день энергию. Однако для Орленова он оставался неуловимым.
Очевидно, секретарша директора раз навсегда получила строгий приказ отвечать на его звонки: «Директора нет и не будет!»
Заседание партбюро еще не было назначено. Вероятно потому, что Подшивалов заявил категорический протест против постановки вопроса о недоделках в конструкции трактора и Горностаев никак не мог уломать его. Остальные члены бюро занимали выжидательную позицию…
В эти дни Андрей получил письмо от Маркова.
Марков писал в шутливом тоне, что очень доволен своей работой, хотя рядом с Шурочкой Муратовой было куда интереснее. Что он очень занят, так как плетет гигантскую электрическую сеть на четырех тысячах гектаров, в которую надеется уловить тракторы. «Жаль только, – писал он, – что сеть слишком густа, силовые линии приходится ставить на расстоянии двухсот метров одну от другой, подсчитайте сами, сколько столбов и цветного металла надо на гектар…» Орленов подчеркнул эти строки, Марков пытался бороться с Улыбышевым и из своей ссылки. Это было тоже уязвимое место в конструкции – малый радиус действия улыбышевского трактора. Дальше Марков писал, что Улыбышев, по-видимому, старается обезопасить себя, он нашел верных помощников в районе, которые, если понадобится, выедут в область, чтобы «дать бой критиканам и невеждам». И тогда тот же Улыбышев скажет: «Видите, я сомкнул науку с практикой, а Орленов только разрушает, ничего не предлагая взамен».
К письму была приложена схема полей, выполненная твердой рукой Маркова. Орленов, до сих пор представлявший себе работу трактора только теоретически, вполне оценил заботливую услугу союзника. Схема и простейшие подсчеты с безжалостной точностью показывали, как нерационально тратит Улыбышев дорогой электрический провод и столбы. Одна установка сети начисто снимала всю экономию на горючем, о которой говорил Улыбышев, защищая свой электротрактор, а стоимость установленных на полях линий покрыть было нечем.
С письмом Маркова Андрей и поехал в город к Пустошке.
Комическое впечатление, которое когда-то произвел на него Федор Силыч, давно уже прошло, но Андрей все равно не мог поверить, будто смешной инженер похож на других людей, что у него могут быть жена, дети. Однако, оказавшись в квартире Пустошки, Андрей с изумлением увидел, что Федор Силыч окружен дружной семьей, причем и взрослые члены семьи и дети души в нем не чают. Должно быть, именно смешная наружность и сделала Пустошку примерным семьянином. Да он и сам души не чаял в своих, только и слышалось: мамочка, бабуленька, крошечка… Крошечками он подряд называл своих детей, и Орленов улыбнулся: не потому ли, что трудно запомнить много имен? Так вот откуда пошла у Пустошки любовь к уменьшительным! Не мудрено, если старшему потомку инженера едва стукнуло десять лет, а последнему отпрыску – десять месяцев! С такими и сам превратишься в ребенка!
Однако едва выяснилось, что «дядя», – так Орленова еще не называли! – пришел по делу, как вся стая воробьев, сначала окружившая было его, выпорхнула из комнаты, и хозяин с гостем остались одни. Через пять минут молоденькая и смущающаяся – должно быть, от обилия детей – жена Пустошки принесла чай, печенье, варенье.
Орленов взглянул на нее раз, два, но Любовь Евграфовна словно бы не замечала этих взглядов, хотя в них сквозило ясное желание отделаться от нее. Продолжая смущаться и краснеть, она тем не менее упрямо возилась у стола. Наконец Орленов сердито крякнул. В ответ на это жена Пустошки, подняв большие серые глаза, тихо сказала:
– А вы говорите, что хотите, мы с Феденькой друг от друга не таимся. И о тракторе я все знаю и о вас тоже…
Андрей в упор и уже с большим любопытством посмотрел на Любовь Евграфовну. Она опять вспыхнула и опустила лицо. Он пытался угадать, как она знает, как друг или как враг? У нее было право опасаться такого гостя, даже ненавидеть его, как возмутителя семейного спокойствия. Теперь-то уже понятно, что Улыбышев властолюбив и злопамятен. Достаточно вспомнить Маркова, письмо которого привез с собой Андрей. Но она замолчала, как будто сказала все, разлила чай и села с краю стола, готовая сейчас же вскочить и побежать на кухню, если гостю что-нибудь понадобится, и в то же время всем видом показывая, что наедине их она не оставит. Андрей взглянул на Федора Силыча, и тот торопливо сказал:
– Да, да, Люба знает. Она и посоветовала к вам тогда обратиться!
Теперь пришла очередь краснеть Орленову. Он вспомнил первый разговор с Пустошкой, свое оскорбительное недоверие к инженеру. И в то же время горькое чувство поднялось в нем: никогда, никогда уже не сможет он сказать так о своей жене. Нина испугалась первого толчка, который обрушился на их семейную ладью, и готова, кажется, покинуть ее, если даже придется прыгать прямо в воду.
Сожаление о себе словно бы подтолкнуло Андрея и сделало его решительнее. Ничего не ответив на робкое пояснение Федора Силыча, он сердито отодвинул стакан и принялся жестко анализировать поведение своего единомышленника, не стесняясь ни сидящей рядом женщины, ни умоляющих взглядов Пустошки. Он без труда доказал инженеру, что тот действовал, как типичный кустарь-одиночка, а в наш век, заявил он, никакое кустарничество к успеху привести не может!
Федор Силыч, пыхтя и отдуваясь, пил чай, вытирал лысину большим платком, раздраженно глядя на критика покрасневшими глазками. Когда же он попытался возразить Орленову, Любовь Евграфовна грустно сказала:
– Андрей Игнатьевич прав…
После этого неожиданного выпада инженер замолчал и только, когда Орленов кончил свою обвинительную речь, жалобно спросил:
– Что же вы прикажете делать?
– Стучаться во все двери. Если на твоих глазах творится такое безобразие, как же можно молчать? – сухо сказала Любовь Евграфовна.
И столько силы было в ее тихом голосе, что Андрей так и не ответил на вопрос Пустошки. Ведь и сам-то он сделал не так уж много, чтобы строго судить другого!
Потом он прочитал супругам письмо Маркова, а затем они начали писать докладную в обком. Любовь Евграфовна несколько раз вставляла своим тихим голосом фразы, такие точные и строгие, что Андрей только качал головой: «Да она сердитая!» – хотя ничего сердитого в ней не видел. Пустошка оживился. Он настоял, чтобы сказать в письме о том, как им пришлось переделывать конвейерную линию. Упомянули они и о личных связях конструктора с директором завода, хотя Пустошка был против такого упоминания. Когда же Любовь Евграфовна заявила, что в государственных делах ни одну деталь нельзя скрывать, он тряхнул головой и сказал:
– Хорошо, но с Возницыным я еще поговорю сам…
– Поговори, поговори, – усмехнулась жена, – только думаю, что он тебя слушать не станет!
– И все же поговорить я должен, – упрямо ответил инженер, – мы с ним вместе начинали работу, друзьями были…
– Ну, а теперь уже не будете… – жестко сказала Любовь Евграфовна и положила руки на стол. Ее пальцы были спокойны, лицо строго и печально, она смотрела куда-то вдаль, будто пыталась угадать, чем кончится вся их затея.
Орленов, наблюдавший за ними, подумал о том, как трудно дается всякая борьба. Вот был тихий мирок, в котором жил он сам, теперь этот мирок уже разрушен. Не будет ли разрушен и мирок Пустошки? Что, если инженера уволят с завода да еще припишут ему склочничество? И все-таки на душе у него было спокойно. Что ни говори, а вдвоем в поле куда легче! А их уже трое, и, глядишь, через некоторое время станет столько, что Улыбышев и его защитники волей-неволей поднимут руки: сдаемся! Хорошо, если это случится скоро. Андрею надо подумать и о себе и о Нине… А письмо получилось довольно сильное, «забористое», как определил Пустошка.
2
Федор Силыч Пустошка вошел в кабинет директора завода и сел у окна.
Возницын, догадавшийся по мрачному виду начальника цеха, что разговор будет не из приятных, все оттягивал обычный вопрос: «Ну, что у вас?» – и отпустил уже почти всех, кто пришел к нему, а Федор Силыч все сидел на кончике стула возле окна и глядел на темные здания цехов, на маневровый паровозик, бойко бегавший меж цехов. Цехи были привычны, как привычен был и дым из труб, и пламя литейной, вырывавшееся из окон печи, подобно маленьким солнцам.
Но, в сущности, Федор Силыч не видел ничего, кроме своего цеха, из раскрытых дверей которого выходили рабочие на обед. Внутри здания, недалеко от дверей, куда достигало солнце, виднелся поднятый на стапель безобразный, с точки зрения инженера, костяк будущего трактора. Громоздкий, на высокой раме, он, казалось, грозил задавить и станки и людей, все еще окружавших его, хотя гудок проревел минут пять назад.
Пустошка любил завод, в котором, как и во всем облике города, можно было отчетливо проследить наслоения различных эпох. Вот старая литейная и кузница, построенные еще в семидесятых годах прошлого столетия купеческим иждивением, – тогда завод выпускал паровые машины для пароходов обществ «Добролет» и «Сокол». На заводе в те времена бывал Горький, и в одном из рассказов он упоминает о том, как тяжело было людям работать в «огненных цехах». В годы революции сюда наезжали Свердлов, Куйбышев. Позже не раз бывал здесь Орджоникидзе. Завод строился, разрастался. Сам Пустошка принимал от строителей цех тракторных деталей, в котором бессменно трудится уже больше пятнадцати лет. Неужели все кончится тем, что ему придется уйти отсюда, искать новое место, приживаться, срабатываться, то есть делать то, что ему труднее всего! Когда-то еще новые люди, среди которых он окажется, поймут, что смешная внешность не мешает ему быть хорошим инженером, – он без похвальбы подумал об этом, инженерия – его профессия, и если бы он в молодости почувствовал, что из него хорошего инженера не выйдет, он отказался бы от своей профессии.
А из-за чего, собственно, теперь он должен волноваться, чувствовать себя под угрозой увольнения? Из-за какого-то трактора, когда этот заказ занимает едва десять процентов в плане! Ну, выпусти тракторы, и дело с концом, тем более что многие детали уже поступали готовыми; директор, наверное, стремясь порадеть Улыбышеву, рассредоточил заказ почти по всем цехам, и в его цехе остается доделать кое-что и собрать машины. Ну, не кое-что, немногим побольше половины. Но ведь только десять процентов плана!
Наконец в кабинете никого не осталось, и директор, нетерпеливо повернув худое, с темными подглазницами лицо («Печень пошаливает у него, – подумал Пустошка, – в такой день с ним говорить трудно»), сердито спросил:
– Ну, что у вас?
Пустошка вспомнил, как он вместе с этим человеком начинал свою инженерную деятельность на заводе. Тогда Семен Егорович Возницын был молод, как и сам Пустошка, смел, честолюбив и нетерпелив. Семен первым среди инженеров подхватил у себя в кузнечном цехе начинание кузнеца-стахановца Бусыгина, когда Пустошка еще только раздумывал, а можно ли перешагнуть через предел мощности станка, указанный в паспорте? В те дни Семену удавалось все, а Пустошка, с легкой руки того же Семена, заработал печальную известность предельщика.
Возницын постепенно приобретал все большую известность, а Пустошка оставался рядовым инженером, который «звезд с неба не хватает». Скоро Семена Егоровича начали величать Георгиевичем, а еще через несколько лет он стал главным инженером завода, а потом и директором. Правда, и Пустошка рос, из мастера цеха он стал сменным инженером, потом – начальником цеха. Но когда Возницын предавался воспоминаниям, – это теперь случалось все реже и реже, – он любил подшучивать над тем, что Пустошка и в служебном возвышении оказался «предельщиком».
Пустошка же был уверен, что у Семена Георгиевича есть особые способности, благодаря которым тот достиг своего высокого поста. Однако в случае с заказом на тракторы Семен Георгиевич проявил непонятное упрямство, которое отнюдь не говорило о хороших способностях руководителя. В самом деле, Возницын пошел на изменение технологии многих процессов на заводе, перекинул в другие цехи часть таких деталей трактора, которые должен был производить цех Федора Силыча, и, наконец, прямо заявил Пустошке, что завод может обойтись без его услуг, если он…
За время короткой паузы, пока Федор Силыч собирался с мыслями, что сказать директору, он успел подумать о том, как сдает Возницын. Давно ли была молодость, а вот уже и старость набежала! Лицо у директора было больное, какое-то отсутствующее, словно бы ему надоело все или он знает все, что скажет Пустошка, и потому у него нет сил притворяться, будто ему интересно слышать давно знакомое и приевшееся. И Федор Силыч с тяжелым недоумением подумал, что и ему самому все равно, что скажет директор, что с какого-то времени с Возницыным стало трудно работать. Не с того ли времени, когда в цехе появился проклятый заказ на электротракторы?
– Я опять по поводу трактора Улыбышева, – сказал Пустошка.
– Ну вот, – с неудовольствием протянул Возницын. – Не нашел другой темы! Тракторы мы обязаны выпустить! Уж если этим делом и в обкоме интересуются и министерство разрешило, нам спорить не о чем.
В эту минуту Пустошка подумал, что не в старости и не в болезни Возницына дело. Просто пришло время, и Семен Георгиевич изменился! И не то чтобы мгновенно, нет, очевидно, он менялся долго, постепенно, медленно, и теперь вот настал час, когда перемены накопились в таком большом количестве, что человек стал другим, хотя ни он сам, ни его друзья еще не подозревают этого. И едва Пустошка подумал так, вся жизнь Возницына словно бы осветилась каким-то лучом, и в резком его свете перед инженером предстал совсем иной человек.
Должно быть, откровение, осенившее Федора Силыча, очень ясно выразилось на его лице, потому что Возницын вдруг привстал и воскликнул:
– Что с тобой, Федор?
– Со мной-то ничего, – медленно, с усилием выговорил Пустошка, – а вот что с вами, Семен Георгиевич?
С того времени, как Возницын стал главным инженером, а Пустошка остался просто инженером, Федор Силыч стал говорить ему «вы», хотя Семен Георгиевич по-прежнему называл старого сотоварища на «ты». Но сейчас это «вы» прозвучало так отчужденно холодно, что Возницын вдруг выпрямился в кресле и как-то испуганно посмотрел на Федора Силыча. Такой черты – боязни – Федор Силыч тоже никогда раньше не замечал за ним.
– А что со мной? Ничего со мной, – обиженно сказал Возницын, поглубже усаживаясь в кресло.– Печень вот донимает, больше ничего.
– Я не о печени, – все с тем же усилием тихо продолжал Пустошка. Ему было трудно говорить. Вообще ведь действительно очень трудно вдруг увидеть перед собой не того человека, к которому привык, может быть даже любил. Пустошка с трудом передохнул и сказал: – Не в печени дело, а в том, почему вы теперь всего боитесь?
– Боюсь? – с недоумением спросил Возницын. Его сухие с выпуклыми синими венами руки заерзали по столу, словно он хотел натянуть на себя зеленое сукно и укрыться им, спрятаться от требовательного взгляда собеседника. Возницын обратил внимание на суетливость своих движений, но успокоиться уже не мог и стал перекладывать бумаги. Потом в упор взглянул на Пустошку.
– А что? И верно, боюсь! А в чем дело? – вдруг сказал он.
Это странное признание вырвалось, должно быть, потому, что Семену Георгиевичу давно уже было не по себе от тех самых перемен, которые только что обнаружил в нем Пустошка. И Федор Силыч почувствовал, что не может обвинять больше старого своего сотоварища – слишком уж болезненно открыто признался тот в своей неожиданной слабости. Чего же именно боялся Возницын?
– Чего же вам-то бояться? – так прямо и спросил Пустошка, глядя на Возницына своими голубыми глазками. – Это мне надо бояться, вы вон пригрозили, что уволите меня…
– Брось ты войну эту, Федор Силыч! – с брюзгливой миной сказал Возницын. – Ты и не знаешь, какие у этого Улыбышева связи! Он и в обкоме и в министерстве добился своего, и из института Башкиров запрашивает, когда будут готовы тракторы. Так-то вот, голубчик! А если мы запорем заказ, – он ведь к определенному дню приурочен, – думаешь, так нам и простят? И начнется тогда такое, что лучше уж махнуть на все рукой и сбыть его с плеч поскорее!