Текст книги "Дворянская дочь"
Автор книги: Наташа Боровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
– Папа, генерал Брусилов хотел поговорить с тобой. Но я сказала ему, что ты тяжело болен и тебя нельзя беспокоить.
Отец, нахмурившись, посмотрел на меня. Затем сказал своему заместителю:
– Продолжайте, Борис.
– Его Величество спешно отправился в Петроград, но пути за Псковом были в руках мятежников. Делегаты Думы, Гучков и Шульгин, приняли акт отречения государя в его поезде в ночь на 2 марта. Его Величество держался замечательно, он не выказывал ни малейшего волнения.
– Да, узнаю его, – заметил отец. – Это так похоже на Николая: упорствовать до самого конца, затем разом со всем покончить, сославшись на волю Божью. Ну что ж, пожалуй, оно и к лучшему. С хорошим регентом до совершеннолетия Алексея Россия еще может быть спасена.
– Его Величество, не желая расставаться с больным сыном, отрекся в пользу своего брата, великого князя Михаила, – сообщил генерал Майский.
Отец ошеломленно смотрел на говорящего, а тот продолжал:
– Под давлением Керенского, нового министра юстиции и депутата Петроградского Совета – реальной сегодняшней власти, – Его Императорское Высочество отказался от короны, ожидая решения будущего Учредительного собрания по вопросу о форме государственного правления в России.
Отец снова ударил кулаком по подлокотнику.
– Михаил Александрович отказался, не видя ни от кого поддержки! Он еще слабее своего брата. Но как мог Николай так поступить? Он не имел законного права отрекаться в пользу брата. Весь этот акт отречения неправомочен. Мы выступим в поход на Петроград и провозгласим регентом Николая Николаевича. Слава Богу, армия на фронте все еще верна престолу. Если не найдется другого вождя, что ж, тогда я сам поведу войска. Не могу же я сидеть сложа руки, когда Россия катится в пропасть, – я, потомок Рюрика и Владимира! Доченька, помоги мне, мне нужно как можно скорее поправиться! – Он порывисто приподнялся в кресле, но силы изменили ему, и он тяжело опустился на место.
Я с нежностью положила руку ему на плечо.
– Конечно, папочка, ты скоро поправишься, но для этого тебе нужно слушаться врачей. А пока давай-ка я уложу тебя.
Отец долго метался в постели, несмотря на то, что я дала ему снотворное, и беспрестанно повторял:
– Неужели все катится в пропасть? И моя родина сгорит в этом пожаре из-за бездарности и глупости своих правителей? Неужели ничего нельзя сделать?
Тогда я дала ему еще снотворного, и он наконец забылся беспокойным сном. Затем я вернулась к генералу Майскому и попросила его отправить из штаба генерала Брусилова телеграмму бабушке и другую телеграмму государыне, которая ухаживала за больными детьми в Царском. Я выразила в этой телеграмме самые теплые пожелания их скорейшего выздоровления. Больше я ни о чем не решилась сказать.
Состояние отца вновь ухудшилось, опять поднялась температура. Он оставался в неведении об аресте государя по дороге в Царское и о разворачивающихся событиях, о которых мне сообщал генерал Майский.
Государыня с детьми жила в Александровском дворце под домашним арестом. Петроградский Совет приставил к ним „революционный караул“. Старый министр двора, граф Фредерикс, Анна Вырубова, бывший военный министр Сухомлинов и некоторые другие высокопоставленные чиновники были посажены в Петропавловскую крепость. Сухомлинова и Протопопова едва не растерзала толпа. Великий князь Николай Николаевич, которому государь после отречения передал командование армией, прибыл после своих побед на Кавказе в могилевскую Ставку только затем, чтобы услышать от Временного правительства, что в его услугах больше не нуждаются.
Вскоре после того как великий князь отправился обратно на Кавказ, отца уволили из армии. Вместе с приказом о его отставке, полученном из Ставки, фельдъегерь доставил запечатанное письмо от бабушки. От Таник не было ни строчки. Каким тревожным было для меня ее молчание!
Вот как описывала бабушка революционные события в Петрограде:
„25 февраля я пригласила на обед нескольких наших друзей. Все мы чувствовали, что ситуация с каждым часом становится все более серьезной. Наш почтенный, но малоспособный новый премьер-министр, престарелый князь Голицын, назначенный на эту должность совершенно неожиданно для себя самого, созвал кабинет министров на экстренное совещание в Мариинском дворце. И вот, Бог знает почему, именно в этот критический момент государь уезжает в Ставку. А ведь останься он в Петрограде – и, я уверена, все сложилось бы по-другому. Поневоле начинаешь думать, что Россию увлекает какой-то злой рок. Почти сразу же после отъезда государя в городе начались волнения, и даже гвардейские полки были охвачены мятежными настроениями, что было уже совсем неожиданно.
Во время обеда, когда мы перешли к пудингу à 1а Nesselrode (здесь Анатоль превзошел самого себя), вдруг послышались выстрелы со стороны Английской набережной и шум голосов во дворе. В столовую вбежал наш дворецкий с криком: „Ваша светлость, толпа выламывает двери!“ Я попросила моих гостей сохранять спокойствие и распорядилась, чтобы их проводили на улицу через черный ход. Конечно, меня убеждали уйти вместе со всеми, однако я решила остаться, чтобы встретить толпу.
Когда я вошла в портретный зал, бунтовщики застыли на месте. Среди полной тишины я сказала, что с самого начала войны наши „барские хоромы“ превращены в лазарет, и попросила их уйти и не тревожить раненых. Поначалу все было двинулись к выходу, как вдруг один развязный малый – видимо, подвыпивший солдат – выступил вперед и грозно вопросил, где я прячу моего сына – предателя и врага народа.
– Мой сын на фронте – там, где и вам следовало бы быть по моему мнению, – ответила я, и тогда раздались крики: „Долой войну! Замолчи, старуха! Долой Николашку!“ Все тот же дерзкий молодчик заявил, что раз я не могу выдать сына и оскорбляю „революционный народ“, то меня арестуют.
Меня заставили сесть в машину, где несколько еще более гнусных личностей так сдавили меня – семидесятитрехлетнюю женщину, – что я чуть не задохнулась, и отвезли в Таврический дворец. Там я провела ночь, сидя на стуле возле колонны, вокруг которой, дико похохатывая, катался на „реквизированном“ велосипеде какой-то дурашливый солдат. Другие развалились на диванах и на полу, густо усеянном окурками и обрывками бумаги. Революционные барышни, не вынимая изо рта папиросы, азартно печатали на машинках и носились туда-сюда с бумагами. Вообще я замечаю, что даже в революцию большую часть работы в России делают женщины. В течение всей этой томительной ночи приводили все новых арестованных, таких же, как я, причем многие из них были сильно избиты. Никто из нас не имел ни малейшего представления о том, чего от нас хотят и какая участь нас ожидает.
Утром я предстала перед так называемым Петроградским советом рабочих и солдат, заседавшим всю ночь. Мне было объявлено, что им известно мое недоброжелательное отношение к бывшей императрице, свергнутой народом, и что, если я согласна дать против нее какие-нибудь „изобличающие показания“, то меня не тронут и отпустят домой. На это я ответила, что, будучи потомком древнерусских великих князей, я всегда считала себя вправе критиковать императрицу, если она была в чем-то не права, но не желаю делать никаких заявлений перед такими наглецами. В общем, я вела себя неблагоразумно, но что было делать? Ну тут, конечно, все завопили: „B крепость! Расстрелять ее! Смерть врагу и эксплуататору народа!“ – и прочее в том же духе.
Крепись, Анна Владимировна, – сказала я себе, – видно, пришел твой час, как вдруг одному из „товарищей“, Бог знает почему, пришло на ум, что я, напротив, очень большой „друг всего трудового народа“, вследствие чего он проворно взобрался на стул и оповестил об этом присутствующих. Удивительнее всего то, что очень многие сразу же с ним согласились. В результате мне устроили овацию, после чего толпа подняла меня в воздух и с триумфом понесла домой. В общем, когда я покидала дом, я готовилась к самому худшему, а вернулась на руках солдат. Поразительно, как эти люди шарахаются из одной крайности в другую!
Вот такое злоключение. Что касается всего остального, Пьер, то обстановка в доме сильно пострадала, в том числе и твои бесценные картины, но их еще можно восстановить. Лазарет превратился в сумасшедший дом. Солдаты пытались было расправиться с офицерами, но мы вовремя заперли офицерскую палату и затем переправили их в иностранные посольства – смешно сказать – под видом покойников. И персонал, и пациенты немедленно выбрали свои собственные советы и стали одинаково неуправляемыми. Пациенты больше не слушают врачей: они ходят, когда должны лежать, лежат, когда должны ходить, отказываются от лекарств, если они, скажем, слишком горькие, и так далее. Санитары не меняют белье. Единственные, кто по-прежнему добросовестно исполняет свои обязанности – это медицинские сестры из хороших семей. Наша бедная директриса постоянно подвергается оскорблениям и вынуждена мириться с самыми гнусными вещами.
Я вынуждена была собрать всех наших легкораненых и объявила им, что мы их выписываем в течение двадцати четырех часов и закроем лазарет, как только найдем другое помещение для остальных. Очевидно, испугавшись, что так они скорее попадут на фронт, они пришли в ярость, стали угрожать мне, махать кулаками и даже плеваться, но я держалась твердо. Подумать только, ведь мы их бесплатно лечили, снабжали их при выписке одеждой и деньгами на дорогу, как могли заботились об их семьях, а некоторых отправляли даже выздоравливать на нашу дачу, водили в театр и на балет. Мне хорошо знакома человеческая неблагодарность, и я никогда не жду никакого особенного вознаграждения за свои труды, но такого отношения я все же не ожидала. Я знаю, что русский народ способен как на любую низость, так и на удивительное благородство. И все же, сознаюсь, то, что я увидела за эти дни, не укладывается у меня в голове.
Все наши экипажи и автомобили конфискованы, и я не выхожу из дому. Мне рассказывают, что на улицах ужасная грязь, дворники куда-то исчезли, парочки ведут себя на публике самым неприличным образом, и некому их пристыдить. Одним словом, всюду царит полная распущенность. Да и дома немногим лучше: судя по тому, что никто не торопится явиться на мой звонок, я полагаю, что наша прислуга всякий раз „дебатирует“ по поводу того, кому из них идти на мой зов и идти ли вообще. Я собрала их всех и сказала, что не собираюсь на старости лет менять образ жизни и что те, кого это не устраивает, могут уйти. После чего нас покинули шестеро слуг. До твоего возвращения дюжина солдат держит меня под домашним арестом. Таков приказ Петроградского Совета, и, кстати, имей в виду, что эти люди – единственная реальная власть в городе. Они сильны и опасны, и ни в коем случае нельзя их недооценивать. За меня не беспокойся: я, слава Богу, нахожусь под покровительством моего доброго друга, князя Львова, нашего сегодняшнего главы государства – если это еще можно назвать „государством“. Тебе же в случае возвращения грозит смертельная опасность, и я прошу тебя, умоляю, наконец, запрещаю тебе появляться в городе. Езжайте с дочерью в Алупку, и, как только все вокруг немного успокоится, я присоединюсь к вам. Помни – у тебя на руках дочь. Храни вас Бог в эти дни испытаний“.
Мы с отцом были глубоко взволнованы, прочитав это мужественное письмо, однако, не сговариваясь, решили, что не можем уехать на юг, оставив в Петрограде бабушку заложницей разбушевавшейся толпы и каких-то там „советов“. Я к тому же еще и втайне надеялась, что мне удастся проникнуть к пленникам в Царском. Невыносимо было чувствовать себя отрезанной от Таник в тот момент, когда она более всего во мне нуждалась.
В оставшиеся дни марта, несмотря на относительное спокойствие, наступившее в Петрограде и Москве, революция, приветствуемая либералами и левыми партиями, принимала все больший размах, толкая Россию в плавание по бурному морю без руля и ветрил.
Приказ по армии №1– один из первых документов Петроградского Совета – давал солдатам право создавать комитеты, избирать или лишать звания офицеров. Ответом на эту декларацию были повсеместные увольнения офицеров и частые кровавые расправы над ними. Офицеры уже не были привилегированной кастой, и обращение их с солдатами не было суровым. С ними расправлялись лишь потому, что они старались сохранить порядок и дисциплину, призывая солдат оставаться в окопах. А солдаты рвались домой.
Вскоре все мы в бывшем штабе отца воочию убедились в страшных последствиях этого приказа. Мы забаррикадировались в доме вместе с офицерами, покинувшими свои части, чтобы спасти свою жизнь. Беглецы рассказывали о зверствах, творимых солдатами над офицерами.
В эти дни управляющий этим имением, принадлежавшим моему дальнему родственнику по материнской линии, опасался крестьянского восстания. Крестьяне в овчинных полушубках собирались днем и стояли молчаливыми группами в воротах парка. По ночам можно было видеть, как горят соседние усадьбы. Снова мужики стали повсюду „пускать красного петуха“ над помещичьими домами.
Однако в Петрограде, как сообщала бабушка в своих редких, но все еще регулярных письмах, беспорядки, казалось, прекратились. Там состоялись пышные похороны, без участия церкви, около двухсот „героев“ революции. Социалисты со всего света понаехали в Петроград посмотреть на зарю новой жизни. Политические заключенные с триумфом возвратились из Сибири. С таким же триумфом вернулся из изгнания и лидер большевиков Владимир Ленин. Германское командование любезно позволило ему проехать через Германию в запломбированном вагоне.
Вот что писала бабушка в начале апреля:
„На Финляндском вокзале восторженная толпа приветствовала возвратившегося героя.
Господин Ленин, произнеся речь на крыше броневика, отправился в большевистский штаб, обосновавшийся в особняке Кшесинской, нашей примы-балерины, любимицы великих князей. Говорят, ее дом пострадал еще больше нашего в дни „бескровной“ революции.
На следующий день по прибытии этот самый Ленин выступил перед Петроградским Советом рабочих и солдат с многочасовой речью, которая затем была полностью напечатана в большевистской газете „Правда“. Как же, однако, все эти революционеры любят разглагольствовать! Вообще, я замечаю, что даже среди социалистов отношение к этому человеку самое разное. Но я не стала бы так легко сбрасывать со счетов г-на Ленина, как это делают наши друзья из нового правительства. Он хочет покончить с „империалистической войной“, с Временным правительством „из министров-капиталистов“, с Думой и „реакционным“ институтом частной собственности. В отличие от наших либералов, он решителен, безжалостен и не обременен такими старомодными понятиями, как „долг“ и „честь“. Он достаточно жесток и беспринципен, чтобы призвать себе на помощь бесов, вселившихся в русский народ“.
– Нельзя больше терять времени, – сказал отец, прочитав письмо. – Пока еще есть возможность остановить деморализацию армии, прежде чем большевики доведут свое дело до конца. Вступление Америки в войну гарантирует победу Антанты. Россия должна продолжать войну не только ради чести, но и потому, что ее существование как великой державы поставлено на карту.
В отличие от отца я была в какой-то мере пацифисткой. Провозглашенная Петроградским Советом новая цель войны – „мир без аннексий и контрибуций“ – казалась мне разумной и гуманной. Единственным способом предотвратить будущие войны был, по моему мнению, отказ победителя от мести. Но в то же время дезертирство было мне отвратительно, и к тому же я не могла примириться с мыслью о потерпевшей поражение России, просящей о мире. Мною тоже руководил, как я вдруг осознала, старомодный кодекс долга и чести. Он был в душе каждого из нас в отличие от большевиков.
К середине апреля папа достаточно окреп, чтобы отправиться в Петроград через Могилев, где он собирался задержаться на какое-то время в Ставке и потребовать таких же суровых мер, что были приняты во Франции против взбунтовавшихся солдат с целью предотвратить разложение армии. В сопровождении генерала Майского и двадцати самых преданных отцу офицеров и верного Семена все мы, вооруженные, кроме няни, сели в два грузовых автомобиля, ощетинившихся дулами пулеметов.
20
После спокойствия и тишины, окружавших меня, пока я ухаживала за больным отцом, я была ошеломлена дикой сценой, свидетелями которой мы стали на вокзале в Ровно. Вся платформа была запружена солдатами с винтовками с примкнутыми штыками, с пулеметными лентами поверх шинелей и красными повязками на рукавах. Их папахи и фуражки, украшенные красными бантами, были залихватски сдвинуты на ухо или на затылок. Поезд, подошедший к перрону, походил на густо облепленную муравьями гусеницу: люди сидели на крышах вагонов, на паровозе, цеплялись за подножки; те, кто не хотел слезать, злобно дрались с теми, кто хотел сесть в поезд.
– Господи помилуй! – испуганно проговорила няня и перекрестилась. – Ох, видно, последние времена настали.
С ужасом я смотрела на эту сцену, стоя рядом с отцом; его офицеры плотно окружили нас. Я не издала ни звука, видя, как несколько человек сорвались с крыши вагона и остались неподвижно лежать на земле. Но когда один солдат, пытаясь вскочить на подножку тронувшегося поезда, сорвался и попал под колеса, я невольно вскрикнула от ужаса.
Отец обернулся ко мне и приказал:
– Сейчас же отвернись и не смотри на это!
К нему подбежал дежурный по станции:
– Ваше превосходительство, ради Бога, попытайтесь образумить солдат! У меня не хватает поездов, чтобы отправить их всех подобру-поздорову. Или эти черти растерзают меня, или я сам пущу себе пулю в лоб! А ведь у меня – жена и малые дети!
– Перед тем как покончить с собой, любезный, дайте мне знать, когда будет поезд на Москву. А это – для вашей супруги и детей, – отец протянул дежурному несколько червонцев.
Через несколько часов вновь прибежал дежурный по станции и доложил, что поезд на Москву готов к отправке. Нашим офицерам пришлось буквально штурмовать один из вагонов, но, к счастью, все прошло благополучно: мы заняли его весь, поставив у каждой двери – в конце и в начале – по пулемету. Это был вагон четвертого класса, с простыми деревянными скамейками и багажной полкой под потолком. Вслед за этим наши офицеры быстро разоружили дезертиров, испуганно забившихся на багажные полки, после чего отец позволил им остаться. Поезд то еле полз и стоял часами по неизвестной причине, то набирал вдруг почти предельную скорость, так что нас швыряло из стороны в сторону самым немилосердным образом. Во время революции к нарушениям расписания поездов добавились и аварии, поскольку зачастую машинисты были вынуждены под дулом пистолета превышать допустимую скорость.
При первой же остановке нам с няней велели спрятаться под скамейку. Пока мужчины отражали штурм рвущихся в вагон дезертиров, я сжимала в руке револьвер со взведенным курком.
Няня крестилась, приговаривая:
– Господи Боже мой, какие страсти на старости лет! А тесно-то как, ну прямо как в гробу!
Сидеть „в гробу“ нам больше не хотелось, и на следующей остановке мы обе наотрез отказались прятаться. Я выпросила винтовку и с грозным видом целилась в солдат, штурмовавших вагон, но, конечно, так ни разу и не выстрелила. Незадолго до этого я тренировалась в стрельбе сначала в парке, а затем в подвале дома, где располагался штаб отца.
Помимо всех этих волнений мы страдали от таких прозаических вещей, как вши, блохи, отсутствие туалета и воды. Правда, во флягах у нас была питьевая вода.
На протяжении всего этого пути длиной в шестьсот верст мы старались не терять бодрости: пели, рассказывали друг другу разные истории и анекдоты и, наконец, на вторые сутки благополучно прибыли в Могилев.
Отец ожидал, что на вокзале нас встретят друзья из Ставки, но вместо этого его уже ожидал отряд красных солдат во главе с неким товарищем Бедловым, представителем Петроградского Совета.
– Петр Александрович Силомирский? Имею честь сообщить вашему бывшему превосходительству, что вы арестованы, – голос Бедлова звучал издевательски. – А господин Майский составит вам компанию.
Наши разгневанные офицеры хотели было тут же разделаться с „товарищем“ и его солдатами, но отец остановил их, напомнив, что его мать Анна Владимировна осталась заложницей в Петрограде. Он отдал свою саблю и пистолет и, поблагодарив господ офицеров за верную службу, спокойно попрощался с ними. Генерал Майский также сдал оружие. Я отдала свою винтовку, но успела незаметно спрятать на груди револьвер – и меня, к счастью, не догадались обыскать. Семен заявил, что готов идти за своим барином хоть в тюрьму, и нас пятерых, включая няню, отвели в привокзальную столовую первого класса.
После известия об отречении государя революция обрушивала на меня все новые удары, и я не знала, как ко всему этому относиться. Затрудняюсь сказать, что именно я чувствовала в этот момент: отвращение, тревогу, страх, гордость? Пожалуй, все вместе, и общее ощущение нереальности происходящего усугублялось еще и тем, что я не спала две ночи подряд. Мне очень хотелось пить, все тело зудело от укусов. Этобыло реально. Остальное казалось дурным сном.
В столовой Бедлов распорядился принести нам чаю. Он положил себе в стакан клубничного варенья и обмакнул в чай сдобную булку.
– Ужасно вкусное варенье! – он зажмурил от удовольствия свои маленькие зеленоватые глазки. – Что ж, вы, ваша светлость, как будто стесняетесь? Валяйте, кладите себе варенье, чего уж там, я угощаю!
Отец презрительно молчал и пил чай, я делала то же самое, наблюдая за нашим болтливым конвоиром.
Бедлову было лет тридцать, кряжистый, приземистый, с гладко выбритым лицом монголоидного типа и подстриженными по-деревенски „под горшок“ черными волосами. Его блестящие глаза остановились на мне с такой плотоядностью, как будто я была „ужасно вкусным вареньем“. Помимо отвращения он вызывал у меня недоумение. Это была моя первая встреча с представителем новой человеческой породы, впоследствии получившей название Homo sovieticus, которая пришла к власти в России. Эта особая порода была чужда русской земле и ее традициям, она возникла под влиянием чужеземной идеологии.
После двухчасового ожидания, в течение которого к моему растущему отвращению добавился еще и страх, мы продолжили наше путешествие, на этот раз в купе вагона первого класса с обитыми плюшем сиденьями.
Как же разительно отличалось это путешествие от предыдущего! Теперь мы ехали с большим комфортом, но в очень подавленном состоянии. До Могилева нас будто несло на гребне революционной волны словно опытных мореплавателей. Мы все еще могли воображать себя хозяевами своей судьбы, полагаясь на свой опыт и отвагу. Но теперь мы с отцом стали пленниками подобно государю и Таник. Мы наконец почувствовали на себе тяжелую руку новой власти, обладавшей каким-то гипнотическим влиянием на массы. Мы не имели понятия, чего от нас хотят и что нас ждет. Любые опасности и лишения можно вынести, пока ты свободен. Но до чего же унизительно быть пленником, от этого можно было совсем пасть духом. Впервые в жизни смелость покинула меня. Как, лишившись свободы, не потерять своего достоинства?
Взглянув на отца и генерала Майского, я увидела, что они совершенно спокойны. Они – солдаты, подумала я, и плен – это превратность войны. Солдат, попавший в плен, думает о побеге. Да, это то, о чем они сейчас думают – как сбежать. Разве это так уж сложно? Главное – сохранять уверенность и спокойствие, не радуя врага своим несчастным видом. Я свысока взглянула на Бедлова.
Отец как будто прочитал мои мысли и одобрительно улыбнулся.
– Я вижу, что у вашей дочери сильный характер, – Бедлов также одобрял мою выдержку. – И она не была в прошлом безразлична к несправедливостям старого порядка. Татьяна Петровна, почему бы вам не перейти на нашу сторону? – благодушным тоном спросил он. – Ведь в душе вы на нашей стороне.
Бедлову, должно быть, были известны мои прогрессивные настроения, и то, что он считал меня способной предать моих близких, подвергавшихся теперь репрессиям, заставило меня покраснеть от возмущения.
– У меня нет с вами ничего общего, – отрезала.
– А жаль! – Бедлов вздернул голову. – Но вы можете еще передумать. В вашем теперешнем положении это было бы... разумно.
Я демонстративно повернулась к окну, чтобы прекратить разговор с Бедловым, который становился все фамильярнее. А мне делалось все страшнее. Даже в том, как он втягивал воздух сквозь зубы при разговоре, было что-то зловещее.
– Довольно! Оставьте ее, – сказал отец, очевидно, потерявший терпение. – Ей еще нет и двадцати лет.
– Как вам угодно, – ответил Бедлов с притворным добродушием – у него тоже пропало хорошее настроение – и стал тихо насвистывать „Марсельезу“.
На следующий день, просидев всю ночь перед присматривающим за нами из-под полуприкрытых век Бедловым, мы, наконец, прибыли в Петроград.
Николаевский вокзал, как и все станции, мимо которых мы проезжали, был запружен толпой дезертиров. На их фоне довольно резко выделялся отряд красногвардейцев в высоких овчинных папахах, очевидно имевший приказ встретить товарища Бедлова и его опасного пленника. Позже мы узнали, что прошел слух, будто генерал князь Силомирский, шедший с войсками на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство и восстановить государя на престоле, был разбит и взят в плен героическим товарищем Бедловым.
Когда два наших конвоира открыли дверь вагона и спустились на перрон с винтовками наперевес, эти дезертиры тут же забыли свои обязанности и ринулись по домам.
Все взгляды были устремлены к дверям вагона. Когда в них появился отец в белой папахе, покрывавшей убеленную сединами голову, наступила тишина, которую нарушал только шум пара, вырывавшегося из-под колес. Он стоял как будто на смотровом плацу, и мне казалось, что сейчас раздастся громовое „ура“, которым отца всегда встречали его верные войска. Но вместо этого раздался чей-то насмешливый голос:
– Это ты, что ли, князь?
– Я генерал князь Силомирский, – твердым голосом ответил отец, не глядя вниз, и медленно сошел по ступенькам на платформу.
– Смотри какой важный! Он презирает нас – простых солдат! Хочет повести нас обратно на бойню! Он собирается вернуть трон своему другу Николашке, хочет раздавить революцию! Врешь, гад, мы сами тебя раздавим! Бей его, ребята!
Красноармейцы начали махать кулаками и дико вопить, в нас полетели консервные банки, фляги, фуражки. Наши охранники окружили отца, стараясь отпихнуть напиравшую толпу.
Я повернулась к Бедлову.
– Если вы их не остановите, они убьют отца.
– Ну-у, это вовсе не входит в наши планы, – протянул Бедлов. – Товарищи! – он вытащил пистолет и дважды выстрелил в воздух. – Товарищи! – снова прокричал он. – Я не меньше вашего ненавижу этого эксплуататора трудового народа и соучастника преступлений Николая Кровавого. Но дайте мне отправить его в крепость, где он ответит за все перед народным судом.
– Ура! В крепость его! Да здравствует революция! Долой генералов! Долой князей! По ним по всем веревка плачет! – Толпа устремилась к выходу с вокзала, увлекая за собой пленников и их охрану.
На нас с няней никто не обращал особого внимания.
У выхода с вокзала стояли два закрытых автомобиля, возле каждого стоял солдат с винтовкой. В первый автомобиль сели отец с охранниками, рядом с генералом Майским и Семеном сел Бедлов. Машина сразу же отъехала.
Меня втолкнули на заднее сиденье второго автомобиля между двумя солдатами. Няне пришлось поработать локтями, пока она не устроилась поудобнее между водителем и солдатом. Мы поехали вниз по Невскому проспекту.
Я смотрела в окно автомобиля и никак не могла успокоиться, меня терзала тревога за отца: что ждет его в крепости?
В толпе на тротуарах я видела повсюду красные банты, красные повязки на рукавах, красные шарфы. Витрины магазинов были разбиты или заколочены досками; по краям дороги чернели грязные мартовские сугробы: тротуары были усеяны обрывками бумаги. Эта мерзость запустения, пришедшая на смену изяществу, хорошему вкусу и образцовому порядку, была неотъемлемой частью недавних событий, и я уже была не в состоянии переживать по этому поводу. Но когда мы выехали на Адмиралтейскую набережную и теплый весенний бриз донес до меня запах моря, сердце у меня дрогнуло. Слезы навернулись мне на глаза, и только мысль о встрече с бабушкой заставила меня взять себя в руки.
Вскоре мы повернули во двор нашего особняка. На доме вместе флага Красного Креста был вывешен красный флаг. Весь двор был усеян бумагами и разбитыми бутылками. Герб Силомирских над массивной входной дверью из красного дерева был до неузнаваемости обезображен ударами прикладов. Швейцар с алебардой, всегда стоявший у входа в фойе, теперь исчез. Не было и лакея, который обычно устремлялся мне навстречу, чтобы помочь снять накидку. Красивейший розовый ковер, тянувшийся через весь вестибюль и устилавший парадную лестницу, был весь изорван и запачкан. Изящные колонны из розового мрамора, украшавшие фойе на втором этаже были испачканы; с чугунной балюстрады были сбиты щиты с изображением фамильных гербов, вместо них болтались какие-то красные тряпки. На дверях большого бального зала, в начале войны приспособленного нами под палату для раненых, висел огромный замок.
Гостиные, по которым мы с няней прошли в сопровождении наших конвоиров, были еще больше обезображены. Драпировки были порваны, обивка мебели изорвана штыками, полотна великих мастеров покрыты чернильными пятнами, канделябры и зеркала разбиты, порфирные вазы перевернуты и расколоты, на фресках были нацарапаны непристойности, а нимфам шутки ради подрисовали углем усы. Было больно смотреть на все эти следы „очистительной“ революционной бури, но все же в сравнении с арестом отца они не имели большого значения. Что значит гибель каких-то вещей, когда под угрозой жизнь самого дорогого мне человека?
Солдаты отвели нас на верхний этаж в комнату, служившую своего рода прихожей на бабушкиной половине, где сидели, развалясь, шесть вооруженных до зубов охранников. Я поняла, что в этой ситуации не следует входить к бабушке без предупреждения, и постучала в двойную дверь внутренних покоев.
– Кто там? – спросил за дверью грозный голос.
– Федор, это я – Татьяна. Впусти меня.
В ответ на это загремели многочисленные запоры, и тяжелая дверь отворилась. Облаченный в ливрею богатырь церемонно поклонился и отступил в сторону, давая мне дорогу.
Я привстала на цыпочки, чтобы поцеловать его в щеку.
– Федор, голубчик, как я рада тебя видеть!