Текст книги "Дворянская дочь"
Автор книги: Наташа Боровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
В заключение к своему короткому рассказу – не испугавшему меня – о гибели моей предшественницы Марфа Антоновна сказала:
– Держитесь поближе к обозу и будете целы. Третий фургон справа от середины – операционная, уборная за фургоном для персонала. Доложите, как только переоденетесь. Ваша светлость умеет сама одеваться?
– Да, умею, благодарю вас.
Одеться самой было нетрудно, но воспользоваться уборной – для этого требовалось мужество. Через десять минут я была уже в операционном фургоне и терла щеткой руки в горячей воде, налитой санитаром из чайника. На дровяной печке возле задней стенки фургона кипела вода, предназначенная для стерилизации инструментов. Стерильных простынь для пациентов не было; всюду грязь и кровь; ни на хирурге, ни на ассистентах, работавших за четырьмя операционными столами, не было масок. Работали они с поразительной быстротой, уверенно, но как-то грубо, если не жестоко.
Отсутствие стерильности, так строго соблюдавшейся во время моей практики, отсутствие рентгеновского аппарата, один лишь кислородный баллон на всех анестезиологов и ни одного баллона с анестезирующим газом – эта картина почти парализовала меня.
– Отчего ваша светлость теряет время? – возле меня появилась сестра Марфа. – Сейчас не время для щепетильности. Ваш стол номер один, его сейчас освободят. – Она протянула мне защитную маску и повесила стетоскоп мне на шею.
– Вы умеете давать эфир?
Я кивнула, натягивая на дрожащие руки резиновые перчатки, которые достала из вещевого мешка.
Она показала мне стул анестезиолога и протянула блеровскую воронку и бутылку с эфиром.
– Ну да поможет вам Бог, – сказала она, и я осталась предоставленная самой себе.
Единственным имевшимся анестезирующим препаратом был эфир, самый простой и безопасный в употреблении, но также наиболее неприятный. Кроме того, здесь не было ни закиси азота, ни даже времени, чтобы подготовить и успокоить пациента, хотя, по-видимому, в этом не было необходимости. Испуганные и покорные, они напряженно смотрели в глаза сестрам и санитарам, обращавшимся с ними как с неодушевленными предметами, быстро и профессионально.
Неужели я тоже превращусь в грубую и уверенную безучастную медицинскую машину, думала я, ставя воронку в рот моего первого пациента с брюшным ранением, прося дышать глубоко, ровно. Выдержу ли этот ад? Смогу ли справиться со всем этим ужасом, не имея под рукой необходимых хирургических средств? Да, – ответила я сама себе, – смогу. Стерильные условия, соблюдение абсолютной чистоты и порядка во всем до мелочей, даже субординация образцового госпиталя так же заслоняли меня от грубой правды жизни, как военная помпа заслоняет солдата от реальности сражения. Теперь вся мерзость войны предстала передо мной в обнаженном виде; я тонула среди крови и экскрементов. Нет, я выплыву! Это немыслимо, невозможно, папа был прав, думала я, капая эфир в воронку и помогая пациенту скорее преодолеть мучительное удушье.
Ты же хотела этого сама, говорил во мне другой голос. Вот она – реальность, здесь нет места ни позе, ни фальши. Это твое испытание силы духа, испытание мужества. И если солдат может идти в окоп, чего ты не можешь сделать; если он может выдержать боль и ужас, а ты только помогаешь ему в этом, то разве ты не сможешь делать свое дело, как другие? Почему же ты хочешь уклониться от этого сейчас, только потому что вокруг тебя нет чистоты и порядка? Ведь до сих пор ты играла в сестру милосердия, Таня. Взрослые наблюдали за тобой, следили, чтобы ты не переутомилась, не сделала ошибки. Теперь же, если ты дашь слишком много эфира, твой пациент умрет. Следи за своей работой, Таня. Следи за зрачками пациента, цветом лица, дыханием, мышечным тонусом. Проверь пульс, будь готова дать кислород, если он начнет синеть.
Я сосредоточилась, и переключив внимание на свои обязанности, отодвинув в сторону терзавшие меня мысли, почувствовала, как беспомощность и страх отступили.
Когда стемнело, я покинула свой пост, чтобы немного отдохнуть. На поляне, едва различимые в свете костров, как и утром, лежали раненые. И все новых несли из темного леса, и среди черных стволов мелькали белые халаты санитаров.
Я заглянула в фургон, где при свете керосиновых ламп между уложенными на солому солдатами ходили санитары в белых шапочках. Дежурная сестра наблюдала за палатой, сидя возле аптечки. В фургонах могли поместиться только тяжелораненые, остальным приходилось оставаться на поляне, дожидаясь эвакуации.
Меня снова охватили ужас и бессильное отчаяние. Нет, это немыслимо, я должна бежать отсюда. И вдруг из темноты передо мной возник Ефим.
– Что изволит ваша светлость?
„Забери меня к отцу!“ – хотелось мне крикнуть. Но я лишь сказала:
– Чего-нибудь горячего попить.
Он принес мне миску щей, кусок черного хлеба и стакан чаю. В то время как я ела, сидя на ступеньках фургона, гнедая кобыла с недоуздком на красивой голове подошла и дотронулась до Ефима.
– Ты не держишь ее на привязи? – удивилась я.
– Я взял ее еще жеребенком, мы все время вместе – Ефим простодушно улыбнулся, и черты его лица смягчились.
– Скучаешь по своим товарищам? – спросила я.
– Это легкая служба, пока не слишком задумываешься, – он взглянул на раненых. – И вот это помогает. – Он достал губную гармошку. – Если ваша светлость позволит.
Я кивнула.
Он прижал гармошку к губам, и полились звуки, в которых слышался ветер степей, тоска по безграничным просторам, по вольной и чистой жизни. Кобыла навострила уши; вокруг было тихо.
Перед моим мысленным взором возникла картина, как мы со Стиви скачем галопом по степи. И вдруг его сбросило наземь разорвавшимся снарядом... Я резко встала, погладила кобылу по холке и вернулась в операционный фургон.
Работа шла всю ночь без остановки. Каждая oперация продолжалась не более пятнадцати минут, как в те годы, когда еще не было анестезии, и необходима была скорость. Главный хирург, доктор Корнев, седеющий мужчина пятидесяти с лишним лет, был профессором кафедры хирургии Московского университета. Его работа была блестящей; он переходил от одного стола к другому, берясь за самые серьезные случаи. В то время как я наблюдала за ним так же пристально, как и за пациентом, сестра Марфа посматривала краем глаза на юную княжну, прибывшую на фронт в поисках острых ощущений. В течение ночи хирурги и сестры отдыхали по четыре часа в две смены. Я попросила Марфу Антоновну отправить кого-нибудь вместо меня отдохнуть.
– Завтра будет то же самое, весь день и вся ночь, вашей светлости лучше отдохнуть, – доброжелательным тоном посоветовала она.
– Благодарю вас, но я еще не устала.
– Что ж, хорошо, но смотрите, я не хочу, чтобы ваша светлость упала в обморок посреди операционной.
Я никогда не падала в обморок и не собиралась этого делать.
Утром я вышла из операционной, шатаясь от усталости. Но чашка горячего кофе и миска каши вместе с короткой молитвой про себя помогли мне восстановить силы.
Около полудня, когда я только закончила с пациентом и смочила лицо водой – ее тоже не хватало, – я услышала какой-то шум снаружи.
Сестра Марфа подошла к двери, стоявший за ней санитар доложил:
– Там какой-то поляк скандалит, требует, чтобы немедленно занялись его князем.
– Я знаю польский, – сказала я, сердце мое дрогнуло, – может быть, я могу помочь.
У ступенек фургона стоял Адам, денщик Стиви, без труда по-русски высказывая все, что он думает о русских полевых госпиталях и русских порядках. Я похолодела и прислонилась к стенке фургона, чтобы не упасть.
Увидев меня, Адам воскликнул по-польски:
– Ясновельможная панна, заставьте их позаботиться о моем князе!
– Куда его ранило? – с трудом спросила я.
– В бедро, он истекает кровью и очень слаб.
Я велела санитарам идти за Адамом, а сама пошла посмотреть, готов ли стол для операции, и решилась попросить доктора Корнева осмотреть следующего пациента, моего родственника. Вскоре санитары внесли Стиви, Адам поддерживал ему голову, не помещавшуюся на носилках.
Стиви лежал очень бледный и неподвижный. Испуганными глазами смотрел он на блестящие хирургические инструменты, на неподвижное тело, лежавшее на соседнем столе, в то время как санитары выносили окровавленный таз с кусками человеческой плоти.
Я склонилась над ним, стараясь заслонить его от этого страшного зрелища. Положив ладонь ему на щеку, я проговорила успокаивающим и ободряющим тоном:
– Не бойся, Стиви, ты не почувствуешь боли.
– Видишь, это случилось на самом деле – Затем, поддразнивая меня, как раньше, спросил: – Будешь ли ты по-прежнему любить меня, когда мне отрежут ногу?
– Не отрежут. Закрой глаза и постарайся расслабиться, все скоро кончится.
Я отошла, чтобы дать санитарам промыть его рану и смазать йодом. Но когда хирург в запачканном кровью, как у мясника, халате склонился над раной, Стиви позвал:
– Таня!
– Я здесь, – ответила я, начиная вводить через воронку эфир.
– Не давай им отрезать ее, не давай, не давай... – продолжал он кричать, в то время как я просила его дышать глубоко, до тех пор пока его крики и сопротивление не прекратились.
Я перевела взгляд с невидящих открытых глаз Стиви на хирурга, осматривавшего рану и бормотавшего удовлетворенно себе под нос: „Так, так“.
– Близко к паху, – ответил доктор Корнев на мой немой вопрос. – Было бы безопаснее ампутировать. Если начнется сепсис... – он многозначительно покачал головой.
Да, подумала я, если заражение крови перейдет через лимфатические железы в пах, то это конец.
– Доктор, я думаю, он предпочел бы скорее умереть, чем стать калекой.
Хирург какое-то время сосредоточенно рассматривал рану, затем удовлетворенно хмыкнув, приступил к операции.
Ампутировать он не стал.
Какой замечательный человек доктор Корнев! И как только я могла думать о нем, как о бездушной машине? Стиви поправится, он останется цел. Я все равно любила бы его, даже изуродованного или искалеченного, но он был бы, словно лошадь со сломанной ногой, и скорее бы застрелился. Я продолжала капать эфир в воронку, склонившись над любимым, с ужасом и восторгом сознавая свою власть над ним.
Когда рану перевязали, на ногу наложили шину, и слышно стало сильное и ровное биение сердца, я сняла маску и стетоскоп и осталась наедине с моим находившимся еще без сознания кузеном. Его волосы снова стали кудрявыми, влажный локон упал на глаза, рот его был приоткрыт, обычно румяные щеки бледны, темные круги легли под глазами. Он выглядел совсем юным, не старше восемнадцати лет. Я почувствовала еще большую нежность к нему.
Это я всегда чувствовала себя слабой, когда Стиви смотрел на меня своим насмешливым взглядом. И вот теперь он такой беспомощный, думала я, и мои руки сами прикоснулись к его голове. Я держала ее, чувствуя, какая она тяжелая и безжизненная. Я могу сделать с тобой все, что хочу, Стиви, даже поцеловать, прошептала я, склонившись к его губам.
Прильнув к его губам, я ощущала их нежность, вдыхала его дыхание. Какое-то время я находилась в полной прострации.
Очнулась я в постели, в моей занавешенной одеялом кабинке.
Марфа Антоновна давала мне нюхательную соль.
– Ведь я предупреждала вашу светлость, что упадете в обморок, если не будете отдыхать. Я уже давно занимаюсь этим делом и знаю, что говорю. Не смущайтесь, – продолжала она, увидев мое виноватое выражение, – с нашими докторами это тоже случается. Вы смелая девушка и прекрасная сестра милосердия. Поспите, поешьте и снова будете как огурчик. – Она подоткнула мне за плечи грубое солдатское одеяло.
– Марфа Антоновна, прошу вас, позвольте мне встать.
Марфа Антоновна силой заставила меня лечь обратно.
– Доктор Корнев распорядился, чтобы вы отдыхали. Будьте умницей, ваша светлость, лежите.
– Но я должна взглянуть на моего последнего пациента, у него было такое слабое дыхание... Мне нужно было... сделать ему искусственное дыхание... Это мой двоюродный брат, Стефан Веславский. Я должнаего увидеть.
Она сдалась.
– Ну, хорошо, моя голубушка. Только попейте чаю и съешьте хотя бы печенье.
Проглотив стакан чаю с печеньем возле стоявшей у двери печки, я пошла к фургону для раненых офицеров.
В самом конце узкого прохода между двойными рядами раненых лежал Стиви, вытянувшись вдоль прохода во всю длину своего большого роста. Он пошевелил губами, и я присела возле него на корточки. Потом его вырвало. Я вытерла ему лицо и рот мокрой салфеткой, и он снова лег на спину, закрыв глаза. Он напоминал мне того восьмилетнего мальчишку, томящегося на соломенной подстилке в подвале после жестокой порки.
– Пить, – простонал он совсем, как тогда.
Я поднесла стеклянную трубочку к его губам.
– Только глоток, иначе тебя снова затошнит. Он пососал через трубочку, затем внимательно посмотрел на меня.
– Она на месте?
– Все на месте. – Я понимала, что он говорит о ноге.
Он с облегчением, как ребенок, улыбнулся.
– Везет же мне, если бы Ким вовремя не затащил меня в воронку, меня бы разорвало на куски. А я ведь угрожал ему трибуналом за невыполнение приказа ехать дальше.
„Господи, благослови Казимира“, – помолилась я про себя.
Стиви поморщился.
– Сейчас принесу тебе что-нибудь болеутоляющее. Досчитай медленно до двадцати, и я вернусь.
Я вышла из фургона, сдерживаясь, чтобы не бежать. Старшая сестра сказала, что морфия очень мало, его нужно беречь для самых серьезных случаев.
– Сестра, если вы не дадите мне морфия для этого офицера, он устроит такой шум, что будет слышно на неприятельской стороне, – сказала я. – У него голос, как иерихонская труба, я его знаю.
Один раненый может своим криком взбудоражить весь фургон и превратить его в сущий ад. Я получила свой морфий.
– Ты храбрый мальчик, Стиви. Тебе сразу станет от этого легче. – Я потерла спиртом ему руку и воткнула иглу. Надавливая на поршень, убедилась, что не попала в сосуд, и ввела морфий. Он следил за мной, немного нервничая, но как только лекарство стало действовать, черты его лица расслабились.
– Ну вот и все, – я погладила его по голове. – Теперь спи, я загляну опять, как только смогу.
– Мне все еще хочется пить.
Я дала ему еще глоток через трубочку.
– Меня опять тошнит.
Я поставила ему тазик возле головы.
– Если тебе еще что-нибудь будет нужно, позови санитара.
Я попыталась встать, но он схватил меня за руку. Несмотря на слабость, он еще был достаточно силен.
– Стиви, позволь мне уйти.
– Не могла бы ты поцеловать бедного раненого?
Воспоминание о поцелуе, о котором он не помнил, заставило меня покраснеть. У него был ужасно довольный вид.
– Если ты отпустишь мою руку. – Он отпустил меня, и я дотронулась губами до его губ. Они пахли рвотой, эфиром, и, прикоснувшись к ним, я вновь почувствовала головокружение.
– Пока, Стиви.
Как только я спустилась по ступенькам фургона, ко мне подскочил Адам. Я отослала его к хозяину.
По пути к операционному фургону меня остановил красивый молодой корнет с полковой эмблемой веславских улан.
– Таня, как там Стиви? – спросил он на чистом английском языке.
– Пока все в порядке, Ким, – а это был Казимир, приехавший узнать о состоянии своего лучшего друга. – Ты можешь войти и повидать его.
Казимир окинул взглядом поляну и состроил такую же гримасу, как Стефан.
– Невеселое место, правда?
– Да. Но операция была сделана наилучшим образом. Передай это дяде Стену и скажи ему, чтобы немедленно прислал карету скорой помощи. Если Стиви не выберется из этой грязи, то может подхватить инфекцию... и умереть, – с трудом договорила я.
– Я доложу полковнику, как только повидаюсь со Стиви. Как ему повезло, что ты здесь! – Казимир пожал мне руку.
Я удержала его.
– Погоди, Ким, расскажи, как это случилось?
– Это было такое невезение, Таня. Ночной дозор подтвердил наличие бреши в позиции противника. – Бреши, которую отец заметил опытным глазом во время нашей инспекции накануне. – Нам было приказано сделать вылазку одновременно с отвлекающим маневром пехоты. Маневр этот удался, мы встретили слабое сопротивление и прорвались на батарею раньше, чем австрияки поняли, что случилось. Это была настоящая мясорубка. Потом, когда мы возвращались на наши позиции, вдруг стали рваться снаряды. Нам не верилось, что Стиви ранен, весь взвод остановился под огнем. Упавший на землю Стиви с проклятиями приказывал нам... выбираться оттуда...
– Ты не послушался, я знаю, чтобы спасти его.
– А, ты об этом, – Казимир покраснел, – уверяю тебя, что ты сделала бы то же самое. Стиви получит Георгиевский крест за этот бой. – Потом добавил: – Ты выглядишь совсем измученной. – Он с участием смотрел на меня.
– Я выдержу, – улыбнувшись через силу, я направилась обратно в операционную.
Каждые полчаса я заглядывала к Стиви. Как только первая доза морфия перестала действовать, ему стало опять хуже, а больше он получить не мог. Но он понимал, что другим еще хуже и что капризничать – это не по-мужски.
Перед заходом солнца за ним приехала карета „скорой помощи“ с врачом и сестрой милосердия. Я подвела к нему санитаров и сообщила приятную новость.
– Мне не нужен никакой особый уход, – ответил он.
– Будущий Повелитель Польши нуждается в особом уходе.
Стиви царственно нахмурился.
– Ты поедешь со мной?
Я отрицательно покачала головой.
– Но ты нужна мне!
– Тебе будет оказана лучшая в мире медицинская помощь, а я больше нужна здесь.
Он попытался схватить меня за руку, но его положили на специально удлиненные носилки и унесли. Когда он увидел раненых, лежавших у дороги в ожидании эвакуации, то попросил, чтобы карету скорой помощи загрузили полностью.
Я велела санитарам положить еще троих раненых в машину, встретив при этом возражения со стороны английской сестры милосердия, чье миловидное личико с голубенькими глазками возненавидела сразу же.
– Так угодно князю Веславскому, – отрезала я. Затем описала швейцарскому доктору débridement[42] Стиви и послеоперационный курс лечения.
– Вы оказали большую помощь, сестра. – Лицо доктора было совершенно непроницаемым. – Думаю, что сумею сделать все, что нужно.
Я была слишком измучена, чтобы отреагировать на эту колкость. Перекрестив Стиви, я положила ладонь на его бледную небритую щеку.
– Поцелуй за меня тетю и попроси ее простить мне мою грубость. Слушайся врачей и благослови тебя Господь. – Я быстро пошла прочь, чтобы не разрыдаться.
Почему же я плачу? – удивлялась я, глядя, как „скорая помощь“ удаляется в рыжем облаке пыли. И хотя по щекам текли слезы, я была счастлива, что Стиви уехал. Теперь он поправится, с ним будет все хорошо.
Повернувшись к поляне, я увидела все ту же мрачную картину: почерневшие, израненные, оголенные деревья; санитары в окровавленных халатах, шагающие между окровавленными людьми по окровавленной земле. Справа, испуская тошнотворное зловоние, горела куча бинтов, дым разъедал глаза. Слева, стоя одна за другой, обозные лошади помахивали хвостами и трясли головами, отгоняя мух. Было все так же жарко и душно; каждая проезжавшая повозка поднимала облако пыли, оседавшей на деревья, на крыши фургонов, на раненых, на землю.
Я приехала сюда вчера, подумала я, и все было так же, то же самое будет и завтра, и когда это кончится, неизвестно.
15
Когда стемнело, и вокруг поляны зажглись и задымили костры, доктор Корнев велел мне отправляться спать.
Все это время, пока я крепко спала на своем соломенном тюфяке, фургон сотрясался от долгого грохота: началось отступление с ближайших позиций. Всю ночь мимо нашего обоза, продвигаясь на северо-восток, шла артиллерия, подводы, полевые кухни, платформы с пулеметами, санитарные фургоны, кавалерийские отряды и колонны пехоты.
На рассвете, не успела я еще одеться и позавтракать перед работой, как подъехал открытый автомобиль с поднятым российским флажком, и Ефим доложил:
– Генерал князь Силомирский желает видеть вашу светлость.
Я подбежала к машине, за мной запыхавшаяся сестра Марфа, и бросилась отцу на грудь.
– Ну что, девочка, с тебя довольно? – он приподнял мою голову за подбородок. – Ты готова поехать со мной и отправиться в госпиталь к Стефану?
В ответ я покачала головой.
– Оставаться опасно, – он обращался также и к Марфе Антоновне, – ваш обоз должен остаться с арьергардом. Между вами и неприятелем останутся только два пехотных полка, саперный батальон, отряд казаков и веславские уланы. Это отборные войска, они сознают свою ответственность за прикрытие отступления. Но на войне все может случиться: вас могут взять в плен, обстрелять из артиллерийских орудий. Как я могу допустить, чтобы моя дочь подвергалась такому ненужному риску?
– Ваше превосходительство, это решать вам, – ответила Марфа Антоновна, – но нам будет не хватать Татьяны Петровны.
– Папа, – взмолилась я, – меня ведь с детства учили не бояться опасности, я же потомок Рюриков, крестница государя, разве Татьяна Николаевна не осталась бы на моем месте? И что она обо мне подумает, если я сбегу? К тому же, – добавила я, – нас защищают веславские уланы, мы останемся целы.
Всемогущий командир корпуса был бессилен перед собственной дочерью.
– Молодой князь Ломатов-Московский, наш родственник, командует саперным батальоном, он позаботится о тебе. Ну, Таничка, – отец нагнулся поцеловать меня, – храни тебя Господь. – Он перекрестил меня и уехал.
Этот день добавил еще больше раненых, еще больше усталости, воды и лекарств становилось все меньше и меньше. Мы работали на износ, все больше ожесточаясь при виде этого моря страдания. Хирурги грубили сестрам, сестры санитарам, санитары раненым. Я старалась не грубить, мне это было легче, чем другим, потому что я была молоденькой да и не слишком опытной в этом деле. Я уступила свое место анестезиолога страдающей от полноты старшей сестре, чтобы та могла работать сидя, а ее обязанности взяла на себя. Став старшей сестрой операционной, я составляла график операций в соответствии с их срочностью, отдавала распоряжения сестрам и санитарам, выдавала лекарства и вела журнал операционной. Я указывала хирургам, как часто и сколько по времени им отдыхать.
Когда доктор Корнев вдруг опустился на стул, обхватив свою седую голову руками, и зарыдал, я положила ему руку на плечо и попыталась успокоить его. На этот раз уже я велела ему идти отдыхать; падая от усталости, он повиновался.
Помимо моих административных обязанностей, в случаях нехватки ассистента, мне приходилось держать зажимы, осушать и зашивать раны. Вот когда пригодились мои практические занятия с хирургической иглой.
Теперь мне пригодилось все, чему я когда-то училась: даже еще больше пользы, чем девять месяцев практики, принесло то, что я с детства привыкла стоять часами на ногах во время церковной службы и придворных церемоний, строгое бабушкино воспитание, наставления Веры Кирилловны о том, как надо правильно держаться, игры в войну и упражнения в стойкости со Стиви, мои тайные изучения анатомии, пример самоотречения и силы духа Таник и более всего слова тети Софи: „Война невыносима, но ее нужно пережить. Я думаю, что жизнь – это испытание мужества и силы духа“.
„Господи, дай мне сил“, – повторяла я как заклинание, и силы мои росли вместе с бременем, ложившимся мне на плечи.
Прошло два дня. Раненых отправляли с каждым видом транспорта, проходившим мимо нашего обоза; их сажали в багажные фургоны, на подводы с пулеметами, на тряские телеги, использовали каждое свободное место. И несмотря на то, что перевозка была для них столь мучительна и некоторые даже молились о смерти, как об избавлении, в эту минуту они боялись лишь одного – остаться и попасть в руки врага. Люди это понимали и старались потесниться насколько это возможно. Если же кто-то из возниц не обращал внимания на просьбу сестры милосердия остановиться, то его путь преграждали впереди идущие повозки, и на его голову обрушивался такой поток проклятий, что он забирал свою партию раненых и благодарил Бога, что остался цел.
Утром на третий день отступления, когда я с помощью Ефима следила за эвакуацией, подъехала закрытая карета. На наше требование остановиться из окошка кареты высунулась очаровательная женская головка в широкополой шляпе со страусовыми перьями. Поинтересовавшись причиной задержки, дама отказалась взять с собой раненых и предъявила специальный пропуск, подписанный командиром корпуса, пропуск, до сих пор позволявший ей беспрепятственно следовать в любом направлении. Но на этот раз я шагнула к карете и сказала по-французски:
– Надеюсь, мадам будет столь любезна и разделит свою удобную карету с несколькими из этих несчастных.
– Разделить карету! Я вижу, мадемуазель, что вы из приличной семьи, но не обучены хорошим манерам, и считаю дерзкой вашу просьбу.
– В таком случае, мадам, если вы не хотите разделить карету, не будете ли вы любезны сесть на козлы возле кучера. Или предпочитаете пойти пешком? – И я приказала Ефиму освободить карету.
– Генерал князь Силомирский – мой личный друг, – заявила дама, выходя из кареты в сопровождении испуганной горничной-француженки. – Я расскажу ему об этом оскорблении.
– Расскажите, мадам, – я закипела от подозрения, что имею дело с любовницей отца, – и передайте ему непременно, что его дочь отвечает за свои слова и поступки.
Дама испуганно вздрогнула, затем быстро взобралась на козлы, горничная последовала ее примеру, хотя и с меньшей проворностью. Раненых посадили в карету, и элегантный экипаж тронулся.
Возле меня остановился солдат.
– Эй, сестричка, а здорово ты ей задала. Чертова барыня, провались она со всеми своими перьями!
Он обращался по-свойски на „ты“. Ефим нахмурил брови, подскочил к дерзкому солдату и схватил за шиворот:
– Ты разговариваешь с ее светлостью княжной Силомирской!
– Ефим, оставь его. Все в порядке, – успокоила я солдата, и он потрусил за своей колонной.
Этот инцидент неприятно поразил меня, мне следовало бы сдерживать в дальнейшем свой вспыльчивый нрав, решила я, приступая снова к своим обязанностям в операционной.
Мы работали до последней минуты. Три фургона с ранеными были уже отправлены, включая и тот, что предназначался для персонала. И наконец, когда дошла очередь до нас, мы быстро все уложили за десять минут, что нам дали на сборы.
– Слава тебе, Господи! – воскликнула Марфа Антоновна и перекрестилась. И весь персонал вместе с главным хирургом, который не был религиозным, перекрестился. Возница заглянул в фургон и спросил, пора ли трогаться.
– Да, живей, чего ты тянешь! – прикрикнула сестра Марфа, выражая этим общее настроение, – весь этот ужас, кошмар должен кончиться сейчас, или он уже не кончится никогда.
Снаряды стали рваться все ближе, осыпая грязью крышу фургона. Лошади ржали от страха – горел лес. Наконец, фургон тронулся, и как только он поехал, хирурги, сестры, санитары, лежавшие на подстеленной под себя одежде прямо на деревянном полу, покрытом пятнами крови, все шестнадцать человек, как будто укачиваемые в огромной люльке, почти мгновенно уснули мертвецким сном.
Очнувшись и почувствовав внезапный приступ дурноты, вызванной зловонием фургона, я вылезла вперед и протиснулась между кучером и Ефимом, накинув плащ поверх запачканного, как у всех, грязью и кровью халата. Садившееся солнце вместе с горящими полями багрянцем окрашивало горизонт, небо пылало между завесой черного дыма и грядой черных туч. И на всем этом фоне горели леса и поля – это и была политика выжженной земли, и даже отец уже не мог предотвратить ее. В сумерках было жарко, как днем.
Меня знобило от волнения и усталости, я завернулась в плащ, уронив голову Ефиму на плечо.
Проснулась я, чувствуя на лице приятную прохладу. Шел дождь, Ефим накинул на меня дождевик. Настала ночь; качались фонари, подвешенные к задней стенке идущего впереди фургона. Наши лошади шли медленной рысью, скрипя и позвякивая сбруей. Ефим придерживал за узду свою оседланную и нагруженную багажом кобылу, шедшую легкой рысью рядом с фургоном. Я чувствовала, что все вокруг меня – и лошади, и люди – еле передвигались, но не задумывалась почему, да это и не имело значения. Плечо Ефима было широким и сильным, как у отца и у Стиви, и я чувствовала, что мне ничто не угрожает. Я снова очнулась, когда фургон проезжал через деревню, где всего лишь неделю назад я провела ночь. Лишь несколько евреев, напоминавших ворон в своих черных кафтанах, выглядывали из-за печей, оставшихся стоять посреди обвалившихся стен. Ничего не понимая, я оглянулась вокруг и снова уснула.
Наш санитарный обоз проехал через Люблин 28 июля 1915 года, за два дня до вступления в него австро-германской армии под командованием генерала фон Макензена. Мы попали в поток беженцев, покидавших город, насчитывающий сто тысяч жителей. Перед нами предстала картина неописуемого хаоса: повозки, наспех загруженные домашним скарбом; коровы, свиньи, козы, гуси бродили по улицам; мародеры тащили мешки из горящих складов и амбаров. Убегавшие жители были слишком напуганы, чтобы замечать мародеров, а тем жадность не давала почувствовать страх.
Однако, когда поток беженцев слился с отступавшими на северо-восток войсками, паника улеглась, как успокаиваются стремительные горные потоки, впадая в воды широкой реки; теперь все они передвигались в тупом, покорном молчании.
В общем потоке шли воинские отряды и мирные жители; крестьяне гнали скот, женщины в белых платках шли пешком с привязанным на палку узелком за плечом; дамы в соломенных шляпках держали над собой зонтики.
Я ехала, усевшись боком на лошади Ефима, в то время как он шагал рядом. Рядом с нашим кучером по обе стороны сидели две пожилые школьные учительницы. Раненые, вконец измученные тряской, стонали и просили пить; молоденький рекрут с ранением в брюшную полость жалобно плакал.
Я слезла с лошади, чтобы сделать ему укол морфия.
– Простите, сестричка, но такая ужасная боль, – извинялся он.
– Потерпите, через минуту пройдет, а скоро вы будете дома.
– Дома, – повторил он, – это было бы чудесно! Матушка приготовит пирог с капустой. Сестра, а вы любите пирог с капустой?
– Очень, – я не смогла сказать правду, – скоро все мы будем кушать пироги с капустой.
Когда я снова взобралась на лошадь, к нам, с трудом прокладывая себе дорогу сквозь толпу на запыленном коне, подъехал очень высокий молодой офицер с тонкими чертами лица.
– Таня, у тебя все хорошо? – спросил он на безукоризненном английском. – Я еле пробрался через эту толпу!
– Элем! – это был мой троюродный брат, князь Ломатов-Московский, Рюрикович, звали мы его просто Элем. – Отец говорил мне, что ты в арьергарде.
– Да, мы, саперы, удостоены двойной чести идти позади арьергарда. Ты хорошо выглядишь, только слегка запачкалась. – Завораживающий взгляд византийских глаз Элема остановился на моей чумазой персоне, затем он улыбнулся. – Когда я видел тебя последний раз, ты была в розовом бархатном придворном платье, это было в Георгиевском зале Зимнего дворца в начале войны. Ты выглядела... такой преобразившейся.