Текст книги "Дворянская дочь"
Автор книги: Наташа Боровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
– Я чувствовала себя преобразившейся. Какой контраст! – Я взглянула на ужасную картину вокруг нас.
– C’est la guerre[43], – ответил Элем. – Смотри!
При крике „Пропустить, пропустить!“ и сигнале рожка людской поток расступился, пропуская штабной автомобиль. Возникла давка, корова наступила ребенку на ногу, лошадь сорвалась и помчалась по полю. Человеческая река забурлила, пошла водоворотами, затем снова успокоилась.
Мой родственник вынул блокнот.
– Ну, по крайней мере, – заметил он, что-то записывая, – ты не видела повешенных на суку евреев. Твой отец запрещает такие „патриотические“ эксцессы.
– Это неслыханно! – не могла я поверить, задохнувшись от возмущения. – Ты и на это скажешь: „C’est la guerre“?
– Нет, поначалу нет. Но, ты знаешь, это ужасно, как быстро человек привыкает к неслыханному. Думаю, это один из моментов войны. Интересно, что бы сказал Андрей Болконский, который был так против джентльменской войны.
– Князь Андрей считал, что с войной будет покончено, когда она для всех станет отвратительной, ужасной.
– Сомневаюсь, что это когда-нибудь случится: люди отличаются если не откровенной потребностью, то удивительной терпимостью к ужасам.
Был ли Элем таким циником, или это было только позой? Я по-новому смотрела на своего русского родственника. Он был на несколько лет старше Стиви, с отличием закончил исторический факультет Оксфордского университета и накануне войны возвратился в Петроград, поражая своим холодным и надменным видом воображение светских барышень. Мне его самомнение было невыносимо. Теперь он, все такой же элегантный даже в сером запыленном мундире, выглядел более солидно. Он побывал в окопах, видел там самое страшное, о чем я так же не имела представления, как моя тезка об ужасе отступления. Мне хотелось взбодриться.
– Ну, по крайней мере, война будет не совсем напрасной, если она принесет полякам свободу.
– Им придется завоевать ее.
– А обещание государя, манифест великого князя Николая?
– Не более чем политическая хитрость, чтобы обеспечить преданность поляков.
– Не верю! Его Величество не может допустить такое двуличие.
Элем уклончиво взглянул на меня.
– Прошу прощения, я забыл, что ты практически принадлежишь к династии. С моей стороны было бестактно говорить об этом. – Он предложил мне попить из своей фляги.
Я вдруг поняла, что ужасно хочу пить. На меня нахлынули воспоминания о Царском Селе, вспомнилась та атмосфера мира и согласия, что царила в царской семье.
Тут Элем прервал мои воспоминания.
– Странно подумать, что ты так близка с дочерьми государя. Ты такая необычная девушка, а они, честно признаться, довольно заурядны.
– Но они и не могут быть никакими иными. Они очень искренние... и добрые!
– Им повезло, что у них есть такая подруга. – Элем улыбнулся одними глазами, чем-то напомнив мне отца.
Я улыбнулась ему в ответ, и мы поехали дальше, дружески беседуя.
У каждого узкого моста через многочисленные речушки, пересекавшие холмистую местность вокруг Люблина, людской поток начинал раздраженно бурлить. Водители военных машин приказывали беженцам сойти с дороги, затем тут же начинали кричать друг на друга, каждый стремился проехать первым. Полевая кухня бок о бок с подводой с пулеметами вместе въехали на мост: полевая кухня с грохотом опрокинулась. Подводе тут уж досталось: слышались злые выкрики:
– Да зачем она нужна? Патронов нет, а есть-то все равно надо!
Прорываясь верхом на лошади вперед и размахивая плеткой, Элем восстановил порядок, отдав несколько резких приказов. Полевая кухня проехала, поток отступавших двинулся дальше. Элем снова что-то пометил у себя в блокноте, затем хладнокровно заметил:
– В воздухе пахнет бунтом и дезертирством, русский солдат созрел для революционной пропаганды. Если мы проиграем войну, то снова будет 1905 год, только уже большего масштаба.
Перед моими глазами предстала Таник в белых кружевах, в Китайском саду Царского Села, и грозная туча приближавшейся разъяренной толпы. Сможет ли казачий кордон, день и ночь окружающий Александровский дворец, защитить ее и ее близких?
– Мы не проиграем войну! – воскликнула я. – Мы не можем ее проиграть!
Постепенно, час за часом, волнения утихли, жара давила на людей; беженцы и солдаты падали от солнечных ударов. Раненого, что так мечтал вернуться к матери и поесть пирога с капустой, похоронили возле дороги, священник прочитал над могилой короткую молитву. На могиле поставили деревянный крест.
Вдоль дорог то тут, то там валялись трупы животных, облепленные червями, брошенный домашний скарб, сломанные повозки и телеги, а вокруг, встречая австро-германскую армию, чернели сожженные поля.
В конце дня, когда наш обоз остановился на ночевку в лесу, Элем покинул меня, чтобы присоединиться к своему батальону. Наш лагерь вокруг костров напоминал цыганский табор, и эта картина, живо напомнившая мне ночь накануне Праздника урожая, мирную и даже веселую жизнь посреди войны и разрушений, уже не поражала меня своим несоответствием. Я видела, что Элем был прав: человеческие существа обладают огромной приспособляемостью. По крайней мере, насущные заботы отвлекали людей от сознания трагичности всего происходящего. Мне же больше всего хотелось только одного – принять горячую ванну.
Вскоре моя мечта осуществилась. Как только распрягли лошадей, подъехали три офицера верхом на лошадях, один из них, седоголовый и импозантный. Лицо отца – а это был он – конечно же, потеряло свою свежесть, но его величественная красота как никогда поразила меня.
Он сам ответил на мой первый вопрос:
– Стефан вне опасности под опекой своей матери в Католическом госпитале в Минске. Казимир представлен к званию поручика. Веславские уланы превзошли самих себя, их вдохновляет твое присутствие в арьергарде, – отец смотрел на меня с улыбкой и как-то особенно горделиво. – Кстати, у меня для тебя письмо из Царского.
Я поехала в одолженной повозке в его полевую штаб-квартиру, располагавшуюся в палатке. С наслаждением опустившись в походную ванну с горячей водой, я прочла две странички письма моей тезки, доставленного фельдъегерем двора Его Императорского Величества.
В письмо была вложена самодельная поздравительная открытка, на лицевой стороне был рисунок Ольги, где она изобразила меня в форме сестры милосердия, выходящей из санитарного фургона. На обратной стороне Татьяна Николаевна написала: „Мы восхищаемся тобой, завидуем и скучаем по тебе“. Мария и Анастасия добавили по строчке, Алексей посылал мне тысячу поцелуев. Внизу были слова, написанные рукой государя: „Мы молимся за тебя и наших доблестных воинов. Храни тебя Господь, моя крестница“. И ни слова от Александры. Отсутствие ее одобрения укололо меня, несмотря на радость, доставленную этими строчками.
После ванны я надела на себя чистую отцовскую льняную рубашку и, усевшись по-турецки на походной кровати, стала писать, перед тем как заснуть, письма Стиви и моим друзьям в Царском.
Перед побудкой Семен, верный отцовский ординарец, подал нам завтрак à deux[44], как в прежние времена, когда я ходила в Смольный институт. Отец продиктовал свои распоряжения относительно действий в течение суток, и у нас осталось еще полчаса времени.
– Расскажи мне о полевом госпитале, – попросил он, – но сначала я хочу извиниться за мадам Антуанетту, за ее эгоистичное отношение к раненым. Она не держит на тебя зла.
– Как это мило с ее стороны! – ответила я, усмехнувшись.
Отец искоса взглянул на меня.
– Этой зимой Антуанетта предоставила свой особняк для размещения нашей штаб-квартиры. Я ей очень обязан.
Значит, все-таки это была любовница отца, я не ошиблась.
Отцовский взгляд ясно говорил: „Дурные мысли портят твое милое личико“.
– А она рассказала тебе, как солдат обозвал ее чертовой барыней? – не удержалась я.
Отец нахмурился.
– Папа, Элем говорит, что в воздухе пахнет бунтом. – Я рассказала о случае с полевой кухней и пулеметной подводой и о пессимистических рассуждениях нашего родственника.
– На фронте всегда пахнет бунтом, – отвечал отец. – Вот почему дисциплину надо сохранять любой ценой. Что же касается революции, то она носится в воздухе с момента твоего рождения. Лучший способ избежать ее – это выиграть войну, в этом наша задача. А теперь, расскажи скорее, чем ты все это время занималась.
Я рассказала ему и заметила в конце:
– Знаешь, папа, как странно – сначала все на фронте казалось кошмаром, и я не могла дождаться, когда же это кончится. Но сейчас мне хочется скорее вернуться в свой госпиталь, я там чувствую себя на месте, как бы там ни было ужасно.
– Да, так же чувствует себя и солдат по отношению к своим товарищам. Ты же знаешь, я ненавижу войну, но сейчас нигде кроме действующей армии не мог бы чувствовать себя полезным.
Отец говорил со мной, как с товарищем по оружию, как с равной. Впервые я уже не была в его глазах маленькой девочкой, я завоевала признание и восхищение человека, чье одобрение было для меня важнее всего на свете. Я торжествовала.
– Значит, ты чувствуешь, что должна вернуться обратно? – спросил отец. – А Стефан? Боюсь, ему это не понравится.
Отец чуть заметно усмехнулся, и я поняла, что его совершенно не волнует недовольство Стефана. Значит, папа тоже ревнует. Я вспомнила поцелуй, нежные губы Стиви, хрупкие руки, сжавшие мне запястье. Мне нужен был Стиви, а не его одобрение; и даже одобрение отца поблекло перед этим желанием. Какую-то минуту я боролась сама с собой. Ведь быть рядом со Стиви это еще не значит обладать им. В настоящее время это невозможно, если я буду рядом, то будет только тяжелее. На фронте, по крайней мере, нет времени для любовного томления, здесь я чувствую себя сильной и полезной, а не просто влюбленной женщиной.
– Я написала Стиви, папа, что приняла решение, и постаралась объяснить, что ногу ему не ампутировали благодаря тому, что во время операции я ассистировала доктору Корневу. А сколько других, таких, как он, могли остаться калеками, если бы меня там не было? Он поймет.
– Когда-нибудь, – ответил отец. – Когда-нибудь он поймет. Я отошлю твои письма вместе со своей почтой в Ставку.
Мы вернулись к моему обозу, где нас встретили главный хирург и старшая сестра.
– Ваша дочь покорила наши сердца, – сказала отцу Марфа Антоновна.
А доктор Корнев добавил:
– На редкость способная сестра милосердия, у нее действительно талант хирурга. Когда она закончит свое медицинское образование, я буду рад рекомендовать ее.
– Она думала об этом, – ответил отец, – но сейчас, как я полагаю, у нее другие планы. – Он неуверенно посмотрел на меня.
– Я собираюсь стать хирургом и иметь восемь детей, – выпалила я.
Моего придирчивого отца, казалось, поразили оба таких желания.
– Восемь детей и карьера хирурга? – воскликнул доктор Корнев. – Вот это планы! Знаете, князь, я верю, что Татьяна Петровна способна их осуществить, – добавил он, глядя на меня с отцовской гордостью. – У меня тоже есть дочь, она немного старше Татьяны Петровны, но у нее в мыслях одни только наряды и развлечения, мать избаловала ее. Итак, князь, я полагаю, вы нам добавите работы?
– Боюсь, что да, доктор.
И снова наш обоз расположился полукругом на поляне возле ручья. Снова пополненный в Люблине запас медикаментов стал таять, нам снова не хватало воды, мы снова работали без отдыха, но ничего другого не оставалось, только держаться. По вечерам губная гармошка Ефима доносила до нашего лагеря дуновение степных ветров. И, когда я чувствовала, что вот-вот свалюсь с ног, появлялся отец со своими адъютантами и увозил меня к себе в полевую штаб-квартиру, где я могла принять ванну, как следует отдохнуть и побеседовать с отцом за завтраком. Каждый раз я наспех писала письма Стефану и Таник. Мысль о том, что отец защищает нас с тыла и следит каждую минуту за нами, придавала мне сил и позволяла чувствовать себя в безопасности.
Весь август наш обоз находился в арьергарде, оставляя позади только батальон саперов под командой Элема, который взрывал последние мосты и железнодорожные узлы. 5 августа была оккупирована Варшава. Германские и австрийские войска продвигались на север, к центру, на юг, тщетно пытаясь окружить и отрезать отступление русских войск. С безропотной невозмутимостью арьергард занимал поспешно вырытые после утомительного перехода позиции, и упорно, словно в сонном оцепенении, отступающая армия продвигалась на восток. Общество Элема, время от времени присоединявшегося к нам во время перехода, подбадривало меня. Терпение русского народа в этих нечеловеческих испытаниях, по его словам, оставалось все тем же.
В конце августа наш обоз проехал через дымящиеся руины Брест-Литовска. Мы погрузили наших раненых в последний уходящий поезд, после его отправления железнодорожные пути были взорваны. Возле поросших высоким тростником болот, лежащих вдоль берегов Припяти, мы снова разбили полукругом наш лагерь; зажглись костры. По гатям, проложенным через коварные болота, по дорогам по краю непроходимых лесов, более опасным, чем немецкие пушки, вдоль трех железнодорожных линий, протянувшихся на восток, человеческая река из солдат и беженцев текла еще медленнее, еще с большим трудом.
К концу сентября все укрепленные города – Луцк, Гродно, Брест-Литовск, Ковно и Вильна – пали. Вся Польша оказалась в руках австро-германской коалиции. С каждой стороны погибло более миллиона человек. Наступление обошлось австро-германцам дорогой ценой. Отступление русских не стало поражением и бегством.
И все же верховный главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, последняя жертва враждебности Александры, стал козлом отпущения: отступление вменили ему в вину, он был отослан на Кавказ и назначен на второстепенный командный пост. По настоянию той же Александры пост верховного главнокомандующего был передан лично государю императору.
Отец считал, что это еще более опасно для России, нежели потеря Польши. Несмотря на то, что действительное командование находилось в надежных руках начальника генерального штаба генерала Алексеева, отец предвидел в то время, как император находится в Ставке – генеральном штабе русской армии, переведенном теперь из Барановичей в Могилев, – Александра будет править империей из Царского Села.
В первых числах октября наш санитарный обоз прибыл в Минск, где был расформирован, и персонал получил свой первый за год отпуск. Ефим был откомандирован в свой отряд; ему все равно, сказал он, где служить, лишь бы с ним были его кобыла – его верный друг – и губная гармошка. Попрощавшись со своими товарищами по оружию и чувствуя, что их уважением я обязана не только своему положению, я направилась в Католический госпиталь, где меня ожидала все простившая тетя Софи.
16
Как только я привела себя в порядок, тетя Софи повела меня к Стиви. Его комната находилась рядом с ее апартаментами, располагавшимися в заднем крыле госпиталя окнами в парк. На наш стук он ответил недовольным тоном:
– Войдите.
Но когда мы вошли, быстро отложил книгу в сторону и устремил на меня свой пристальный, напряженный взгляд. Я медленно и тоже молча подошла к креслу у окна, где он сидел в халате, вытянутая раненая нога лежала на подушке, рядом с ним была трость.
– Стиви, смотри, кого я привела, – сказала тетя Софи. И добавила, словно извиняясь за его молчание: – У нашего Стиви грозный вид, но он еще с трудом стоит на ногах. – Тетя мило улыбнулась и вышла из комнаты.
Я не нравлюсь Стиви, я стала ему чужой. Он больше не любит меня, так я расценила его молчание.
Я присела возле него. Он больше не выглядел ни свежим, ни румяным, как ребенок после купания, и больше не походил на ловкого стремительного охотника. Он был исхудавшим, бледным и раздраженным, как мальчик, которого слишком долго держат в постели.
– Что ты читаешь? – спросила я с пересохшим от волнения горлом, лишь бы что-то сказать и что-то услышать от него.
– „Историю упадка и разрушения Римской Империи“ Гиббона. Очень познавательная книга, я больше не могу читать романы.
– Я тоже. – Стремительный поток событий отодвинул на задний план литературу, которой прежде верили больше, чем самой жизни. А любовь? Ушла ли и она, как литература?
– У меня была масса времени для чтения, – Стиви говорил сдавленным, чужим голосом, – благодаря тому, что твои письма были столь коротки.
– Стиви, разве я могла писать длинные письма? У меня не было времени!
– Разумеется. Для простого рядового у тебя было время, но не для твоего будущего супруга.
– Неправда! – Но не могла же я сказать: „Я думала все время о тебе“, если я тогда, в полевом госпитале, ни о чем не могла думать, кроме как о постоянных, невообразимых трудностях. Что касается дней, проведенных в обществе Элема, то я решила пока об этом не упоминать. Стиви и так ужасно ревновал.
– Полагаю, – продолжал он тем же тоном, – тебе ужасно нравится строить из себя героиню.
– Никакая я не героиня. Вот Казимир – герой, и ты тоже.
– Я?
– Папа сказал, что ваш захват австрийской батареи был блестящим, тебе дадут за это Георгиевский крест.
– Это мой конь заслужил орден, а не я: он мчался, как стрела, и мы обрушились австриякам на голову прежде, чем я успел опомниться. Героизм – это все громкие слова.
– Почему же ты называешь меня героиней?
– Так пишут о тебе в газетах. Государь, пишут они, собирается наградить тебя.
– О нет, это было бы несправедливо по отношению к остальным – я делала не больше, чем другие.
– Что все-таки заставляло тебя этим заниматься?
В самом деле, что? С грустью я поняла, что не могла бы разделить со Стиви ни один из этих двух тяжелых месяцев. Те тяжкие испытания, что я приняла на себя для того, чтобы быть рядом с моим названым братом и возлюбленным, по-видимому, только отдалили нас друг от друга.
– Посмотрела бы на себя со стороны! – продолжал он безжалостно. – Ты стала похожа на пугало: тощая, бледная и эти глаза с фанатическим блеском!
– Я знаю, что некрасива. И раньше не была красивой, у меня не было времени заниматься своей внешностью. Но если это все, что ты во мне видишь, то уверена, найдется много девиц, которые подойдут тебе гораздо больше, – я поднялась и ушла.
В дверях я столкнулась с сестрой-англичанкой, которая не была ни тощей, ни бледной, и в чьих голубеньких глазках не было ничего кроме небесной голубизны. Я холодно поздоровалась с ней и, пройдя через холл, постучала в дверь кабинета тети Софи.
– Все кончено, тетя, – сказала я, – Стиви больше меня не любит. Он сказал, что я строю из себя героиню, что я похожа на пугало, такая тощая и бледная... – Я была готова расплакаться.
– Вот грубый мальчишка! – ответила тетя. – И каким несчастным он себя теперь чувствует. Подойди ко мне, дитя мое, – продолжала она, взяв меня за руки. – Стиви ревнует к каждому раненому, за которым ты ухаживала, к твоему отцу, к великой княжне Татьяне, к каждой мысли и чувству, не имеющему к нему отношения. В нем за эти два месяца накопилось столько ревности...
Тетя Софи подчеркнула „два месяца“, и я подумала: „Бедный Стиви, ему нечем было заниматься, кроме как читать и ревновать“. Да, я была к нему жестока!
– Мой Стен такой же после разлуки, – продолжала тетя, – чем больше он по мне тоскует, тем труднее с ним при встрече.
– Но как же быть в таком случае?
– Я терпеливо и ласково уговариваю его; мужчины требуют большого терпения, Танюся, а Веславские особенно. Они очень гордые, мы можем лепить их, как воск, но сначала его нужно растопить. Ты ведь тоже гордая, дитя мое?
Я почувствовала, что уже таю.
Сестра-англичанка пришла доложить, что его светлость в нервном возбуждении, у него слегка повысилась температура, и он отказывается от ужина. Не соизволит ли миледи отнести его светлости поднос с ужином?
– Если можно, я отнесу, – предложила я.
Тетя с улыбкой кивнула, и сестра удалилась.
– Тетичка, – я обернулась в дверях, – вы считаете, я была неправа, что осталась в полевом госпитале после того, как Стиви был ранен?
– Сознаюсь, сначала я подумала, что это эгоистично, но если как следует рассудить, то лучше тебе быть свободной сейчас, пока ты можешь, чем хотеть этого, когда выйдешь замуж.
– Разве нельзя быть замужем и оставаться свободной?
– Можно, но не так, как до замужества, дитя мое, по-другому.
Я и сама об этом догадывалась.
Когда я вошла, Стиви, не поворачивая головы, продолжал разглядывать желтеющие за окном липы и березы.
Поставив поднос на низенький столик возле его кресла, я сказала:
– Стиви, я принесла тебе ужин.
– Я не хочу есть, – ответил он с надутым видом.
Я поняла, что его нужно уговаривать. Сев перед ним, я повязала ему салфетку с монограммой Веславских и поднесла ко рту ложку с супом. Он съел одну, другую, третью, не отрывая от меня глаз. Скоро надутый ребенок стал похож на ребеночка, высосавшего свою бутылочку, – насытившегося и довольного.
Перейдя к цыпленку по-киевски, он взял у меня из рук вилку и поднес мне ко рту кусок.
– Сперва ты. Ты слишком худая.
– Как пугало? – спросила я, откусив вкусный кусочек; из его рук он был вдвойне восхитителен.
– Кто сказал, что ты похожа на пугало? – спросил он, съев еще кусок цыпленка. – Покажи мне этого грубияна, и я изрублю его саблей.
– О нет, не надо!
– Почему же не надо, такого нахала!
– Потому что он... мой будущий супруг.
Мы молча доели цыпленка. Затем я отодвинула столик в сторону и опустилась на пол, рука моя лежала на ладони Стиви. Комната была залита золотистым светом угасавшего осеннего дня, только слабые блики ложились на белые стены и белую больничную обстановку. Мой взгляд упал на распятие, висевшее над кроватью, и я помолилась про себя, благодаря Господа за то, что нашла Стиви целым и невредимым.
Рука Стиви коснулась моих волос и лица, он задумчиво смотрел на меня.
– Ты согласна перейти в католичество?
– Согласна. – Мне нравились пышные обряды православной церкви, но католицизм казался более универсальной религией.
– Таня, – продолжал он, – ты никогда не думала постричься в монахини?
– Как я могла об этом думать? – я была поражена. Мне, такой своенравной, мстительной, ревнивой, страстной и честолюбивой – постричься в монахини! – Я слишком большая грешница.
– Хорошо, – ответил он. – Ты нравишься мне такой. И запомни, я влюбился в девочку, играющую в доктора, а не в героическую сестру милосердия.
– Ты перестанешь называть меня героиней?
– В принципе я не против героинь, среди княгинь Веславских были героини, но, в первую очередь, они были женами Веславских. – Он говорил, не выпуская моей руки. Я почувствовала легкий трепет.
Как горячо и как торжественно он говорит, думала я, и если нельзя выйти замуж и сохранить свободу, то лучше я пожертвую свободой ради Стефана Веславского. Я прижала пылающую щеку к его руке.
– Когда ты станешь моей супругой, – продолжал он, – кто будет для тебя на первом месте, твой отец или я?
– Ты! – не колеблясь, ответила я, захваченная его страстностью.
– Простой раненый солдат или я?
– Ты, мой господин, – я поцеловала его руку. Доказав свою независимость, я теперь с наслаждением отрекалась от нее.
– Татьяна, любимая моя, родная, – он говорил глубоким, по-славянски звучным голосом, похожим на голос отца, что заставляло мое имя звучать красивей всех имен на свете. – Моя маленькая строгая монахиня, моя отважная сестра милосердия, моя милая сестричка, товарищ детских игр, моя покорная возлюбленная, моя гордая княжна, я буду любить и почитать тебя даже больше, чем отец матушку. Я сделаю тебя самой счастливой женщиной на свете!
Его взгляд был устремлен куда-то вдаль, как будто в будущее, и я тоже попыталась представить картину нашей счастливой жизни.
Но сказка уступила место реальности. Настала минута – а другой может и не быть, – когда надо сказать Стиви обо всем.
– Стиви, давай после войны не будем сразу же возвращаться в Веславу, до тех пор пока не появятся дети. Давай поживем в Варшаве или в Лондоне. Ты сможешь закончить университет, а я поступлю в медицинский институт.
– В медицинский институт? – он приподнял мою голову за подбородок.
– Стиви, ты ведь знаешь, я всегда хотела стать хирургом. Я могу стать хорошим хирургом, так сказал доктор Корнев, главный хирург нашего полевого госпиталя. – Я чувствовала как по-детски все это звучит.
– Я в этом не сомневаюсь. – Стиви отпустил мой подбородок. – А ты знаешь, кем бы мне хотелось стать? Оперным певцом. Серьезно. У меня есть голос и актерские способности, это сказал мой репетитор. Если б я не был Стефаном Веславским, то я бы поступил в консерваторию. Но я – Стефан Веславский, и от этого никуда не уйти.
Это был окончательный приговор, но и он не заставил меня замолчать.
– Предположим, – настаивала я, – что быть князем Веславским уже не будет так важно после войны, когда в мире все так изменится.
– До тех пор пока будет Польша, это будет что-то значить, а Польша существует десять столетий. Что же касается изменений в мире, – он уронил взгляд на „Историю упадка и разрушения Римской Империи“, – то здесь нет и не будет ничего нового. Мы приспособимся и выживем. И быть может, в быстро изменяющемся мире мы, пережившие десять столетий, достигнем еще большего значения.
Я не могла спорить со Стиви, чувствуя, что его политическая мудрость, как и прикосновение его рук, подчиняют меня. Искушение уступить, неведомое мне ранее, было слишком велико.
– Итак? – спросил он шутливо.
– Ничего.
Он наклонился, чтобы поцеловать меня. Затем остановился, увидев, как я напряглась.
– Что с тобой?
– Стиви, я боюсь...
– Боишься? Ты боишься? А, понимаю, – он снисходительно улыбнулся. – Это мне нужно тебя бояться, – он покачал мою голову в своих руках, – моя маленькая строгая охотница, моя грозная Артемида, ты можешь превратить меня в лавр.
– Нет, ты не так понял, я не этогобоюсь, – я не могла выговорить слово „близость“, – с тобой я не боюсь. Наоборот, я боюсь, что если мы только начнем, то уже не сможем остановиться.
– Ты думаешь, я не умею владеть собой? Но я уже не тот зеленый юнец, пытавшийся тебя похитить. Война, ранение заставляют взрослеть скорее. Ты слишком большая ценность для меня, чтобы я мог поставить под удар наше будущее ради минутного удовольствия. У нас будет еще достаточно времени. Теперь ты доверишься мне?
Я закрыла глаза. Моя голова покоилась в его ладонях, губы были послушны его губам. И снова время остановилось: прошлое и будущее, война, мир – все перестало существовать.
В тот момент, когда у меня перехватило дыхание, Стиви выпустил меня. Он откинулся обратно в кресло, лицо его снова стало бледным и усталым.
– Стиви, тебе нехорошо? – я вскочила на ноги.
Он приоткрыл глаза.
– О, это нелегко, – прошептал он, – не беспокойся, – добавил он, когда я взяла его руку, чтобы проверить пульс. – А сейчас оставь меня. Я взяла поднос и вышла из комнаты.
– Я вижу, к Стиви вернулся аппетит, – заметила тетя Софи, когда мы встретились в холле. Я не сказала ей, что помогла ему справиться с ужином.
После моего посещения Стиви попросил перевести его в палату к выздоравливающим офицерам. Тетя Софи дала согласие при условии, что он не поднимет бунт в палате и не разорит своих товарищей игрой в карты. Я поняла, что он не хочет оставаться один, чтобы не поддаться соблазну.
У меня же было острое желание скорее приступить к работе: она была единственным спасением от одолевавших меня искушений. Госпиталь был старый и не так хорошо оснащен, как наш в Петрограде или у тети Софи в Веславе. Железные кровати с тонкими, набитыми сеном матрацами, далеко не новое оборудование; тем не менее после полевого госпиталя казалось чудом работать в хороших условиях, с чистыми руками, в маске, в чистом халате, используя стерильные инструменты и салфетки. Кроме того, я стала по-другому относиться к профессии медицинской сестры. В моем прошлом стремлении к вершинам медицины я смотрела на них, как на кого-то, стоящего чуть выше докторской прислуги. Теперь я поняла, что хорошая сестра так же важна, как и врач, и выздоровление больного так же, если не больше, зависит от ее ухода за ним и сочувствия. Мое честолюбивое намерение стать хирургом было явно несовместимо с моей будущей ролью княгини Веславской, но я могла совершенствовать свои способности медицинской сестры хотя бы в роли администратора, например, как тетя Софи.
На этот компромисс так легко было пойти, пока я каждый день виделась со Стиви. Его присутствие положило конец всем моим сомнениям. Настроение его заметно улучшилось, и он уже мог довольно быстро ходить прихрамывая, но ему нравилось опираться на мое плечо вместо трости, и он делал вид, что сильно хромает. В зале для отдыха стояло пианино, и я обрадовалась возможности поиграть на нем. Вскоре вошел Стиви и стал слушать мою игру. И вот, однажды вечером, он принес откуда-то ноты, и мы устроили концерт. Стиви исполнял оперные арии, вокальные произведения на музыку Форе и Рахманинова, а я аккомпанировала. Постепенно собралась целая аудитория. Казалось, весь госпиталь слушал нас, замерев от восторга, и вся картина жизни, разорванная и изломанная, как на полотнах кубистов, вновь обрела ровные, гармоничные очертания, окрасившись в мягкие, светлые тона.
В середине октября 1915 года государь с наследником проследовал через Минск. В городе размещалась штаб-квартира западного фронта, и смотр проводился на высшем уровне. Солнце вышло из-за туч, словно подтверждая старую армейскую примету: когда государь-император устраивает смотр своим войскам, в небе всегда сияет солнце. Отец, прибывший с юго-западного фронта на совещание генерального штаба, находился в свите Его Императорского Величества. Рядом со статными офицерами, окружавшими его, государь выглядел каким-то худым, постаревшим, да и ниже ростом, чем в моей памяти. Его взгляд был несколько рассеян, жесты нерешительны, и мне подумалось: как он не похож на отца, чья меланхолия сразу же уступила место решительным действиям, как только он оказался в действующей армии. Тихая семейная жизнь, которую так любил государь, была не для отца. Впервые я почувствовала, каким непосильным было для правителя России возложенное на него бремя.
Тем не менее, когда наш полевой госпиталь был отмечен за храбрость, и государь приколол мне на грудь орден Святой Анны, сердце готово было выпрыгнуть у меня из груди. Душу мою вновь переполняло чувство преданности к моему государю и горячей привязанности к одиннадцатилетнему Алексею, стоявшему во фрунт в своей длинной солдатской шинели. Мальчик посмотрел на меня своими красивыми серо-голубыми глазами и вспыхнул.
Стиви также получил орден, против которого так возражал. По молчаливому согласию мы не поздравили друг друга. Да и правда, что значил кусочек раскрашенного металла на ленте в сравнении с той силой, что неудержимо притягивала нас друг к другу?