Текст книги "Дворянская дочь"
Автор книги: Наташа Боровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Последняя фраза, произнесенная по-французски, была предназначена для Зинаиды Михайловны, робкой и пухленькой бабушкиной компаньонки, которая явно не знала, как ей реагировать. После французского последовало уже по-русски: „Черт возьми, это не лезет ни в какие ворота“. Последнее относилось к карточной игре.
Отец слегка улыбнулся мне и смешал бабушкины карты:
– Сыграем, мама? А что касается моего юного еврейского протеже, то он – один из наших многообещающих ученых, в будущем – второй Менделеев. Кроме того, он только наполовину еврей, к тому же лютеранской веры и со стороны отца не просто хорошего, а высокопоставленного рода.
И он поведал истинную историю рождения Хольвега.
Я внимательно слушала и думала о жестокой Маргарите, великой герцогине Аллензейской, которая помешала тайному браку своего сына и наследника с красивой еврейской девушкой из соседнего польского города Бялы. Теперь я страстно желала познакомиться с профессором Хольвегом и попросила отца пригласить его.
Камерный концерт закончился, и отец пальцем поманил меня в уголок гостиной, где он стоял вместе с молодым человеком ученого вида, в очках и с аккуратной черной эспаньолкой.
– Татьяна Петровна, моя дочь, очень хотела встретиться с вами. У нее большой интерес к науке.
– Чрезвычайно рад слышать это. – Профессор Хольвег окинул меня дерзким взглядом своих черных глаз и энергично пожал мою руку, которую я протянула для поцелуя.
Отец вернулся к своим прерванным рассуждениям:
– Я доволен, что симпатии Его Величества к вам оказались взаимными, профессор. Я надеюсь, что эта встреча окажет некоторое влияние на ваши политические взгляды?
– Вряд ли, – пылко ответил профессор, – я принимаю Николая II просто, без восторгов. Но я не могу забыть, что он самодержец.
– Но действительно ли это так? – возразил отец. – У нас есть парламент и различные политические партии. У нас свободная пресса. Я знаю, существует цензура, – предвосхитил он возражения профессора, – но ее обычно игнорируют. Газеты исправно платят штраф и имеют возможность критиковать правительство. Театр и искусства процветают. Открыто проводятся и в любых формах религиозные споры, и даже проявляется снисхождение к различным видам оккультизма. Что же касается нравов в интимной сфере, – отец оглянулся на меня, – о них лучше не говорить.
– А дискриминация национальных меньшинств? – профессор Хольвег быстро отреагировал к моему сожалению, ибо „нравы в интимной сфере“, о которых мельком упомянул мой отец, интересовали меня куда больше.
– Почему нет еврейских отделений в средних школах и университетах и многого другого, что могут требовать евреи в рамках своих элементарных человеческих прав? Согласитесь, что и украинцев рассматривают, как людей второго сорта. И разве нет подтверждений того, что народы Балтии, равно как и финны и поляки, находятся под гнетом России?
– Напротив, я признаю наличие всех этих несправедливостей. Но их истоки лежат в русском национализме, который, в свою очередь, восходит корнями к татаро-монгольскому игу, длившемуся двести лет. Не забывайте об этом, профессор. Национализм – это значительно более глубокое чувство, чем политические взгляды. И вы не должны всю вину за него возлагать на самодержавие.
– Может быть, вы и правы, – профессор пытливо посмотрел на отца, как будто хотел понять и ответить сразу на все вопросы. – Национализм – это универсальное явление, настолько же безобразное, насколько и полезное для научной мысли. Но это не оправдывает русского царя – самодержца всея Руси. Как бы то ни было, князь, самодержавию не должно быть места в двадцатом веке.
– Несомненно. – Отец улыбнулся в ответ на эту горячую тираду. – Я никогда не был поборником самодержавия, профессор. Но в отличие от ваших крикливых либералов, я хочу видеть монархию, реформированную с помощью конституции, а не свергнутую вовсе. Кажется, либералы не осознают до конца, что левые для них значительно опаснее, чем правые, и что последние намного ближе им по своим целям.
– Я не отношусь к левым, если быть точным, – как бы защищаясь, заметил профессор, но быстро обрел уверенность. – Я не поддерживаю Карла Маркса, но я, как любой интеллигентный человек, не могу не осознавать, что монархия – это младенческая концепция, которую человечество должно перерасти, как дети перерастают сказки. Наследственному правлению, как и критерию прав в силу происхождения, не должно быть места в современном обществе.
– Какой же критерий вы предлагаете взамен, профессор? Степень интеллигентности? Но как ее измерить? Как заметил Пушкин, в каком же затруднении оказались бы наши бедные слуги, если за столом во время обеда они должны были бы обслуживать гостей по уму, а не по чинам.
Отец попросил меня проследить, чтобы профессор выпил чая, и, извинившись, отошел к другим гостям. Я проводила профессора к столу, во главе которого перед большим серебряным самоваром с фамильной монограммой восседала бабушка. Пока она наливала чай, оценивающе разглядывая профессора, одна любопытная мысль родилась у меня в голове.
– Профессор, – я подвела его к картине Тьеполо, которая висела на дальней стене и привлекла его внимание. – Вы учились в университете в Германии и, наверное, очень хорошо говорите по-немецки.
– Да, я говорю свободно.
– А не могли бы вы преподавать его мне?
– Я был бы счастлив, но вряд ли языки – мое призвание. Я уверен, что вам нужен более квалифицированный педагог.
– Профессор, – я оглянулась, чтобы быть уверенной, что нас никто не слышит, – на самом деле я не хочу учить немецкий. Это будет предлог, а на самом деле вы будете помогать мне по физике, химии и биологии. Эти предметы довольно слабо преподают в Смольном, а для меня они очень важны.
Профессор смотрел на меня проницательным взглядом, почти как бабушка:
– А почему именно эти предметы так важны для вас, Татьяна Петровна?
– Потому что, – сказала я еще тише, – я собираюсь стать врачом.
– Вы... врачом, Татьяна Петровна?
– Пожалуйста, профессор, говорите тише. Никто не должен знать, даже папа. Он не поймет.
– Но извините меня, Татьяна Петровна, я тоже не очень хорошо понимаю. Для особы с вашим титулом, состоянием и положением в свете о карьере врача не может быть и речи.
– Меня не волнуют титул и положение в свете. Я не считаю это важным. Спасать человеческие жизни, заботиться о больном ребенке, принимать роды – вот что я считаю важным... и настоящим... и великая княжна Татьяна Николаевна тоже думает так!
– На самом деле? И что же, Ее Императорское Высочество собирается быть вашей ассистенткой?
Я уловила иронию в голосе профессора.
– И вы не воспринимаете меня всерьез! Никто не относится ко мне серьезно, и это потому, что мне всего четырнадцать. А я хочу стать врачом с шести лет. И никто и ничто не сможет мне помешать!
Профессор Хольвег посмотрел на меня с интересом...
– Знаете, я решил стать ученым, когда мне тоже было шесть лет, и я тоже был уверен, что никто и ничто не сможет мне помешать. Мне кажется, что я понимаю вас, Татьяна Петровна.
– Так вы будете мне помогать? Под видом занятий немецким, и это останется строго между нами?
– Татьяна Петровна, я должен предупредить вас, что я не биолог, даже не биохимик. Моя основная область исследований – радиоактивные элементы и их свойства. Я считаю, что на том примитивном уровне, на котором сейчас находится медицина, она вряд ли может называться наукой, особенно ее клинические аспекты, которые вас больше всего привлекают.
– Да, но так было до недавнего времени. Кто-то должен быть первым и овладеть знаниями... знаниями в...
– В естественных науках?
– Точно, – улыбнулась я, и профессор улыбнулся мне в ответ. У него были ровные белые зубы и располагающая дружеская улыбка. – Вы ведь сделаете это, профессор?
– Я подумаю об этом, Татьяна Петровна, – ответил он прямо.
В этот момент незаметно подошла Вера Кирилловна и дала понять, что мне пора спать. Я удалилась.
Полчаса спустя, когда няня расчесывала мне перед сном волосы, я рассказывала ей:
– У профессора Хольвега маленькие и красивые руки, замечательные зубы, а глаза... у него такие умные, всепонимающие глаза, а какой у него взгляд! Он такой забавный, быстро зажигается. Няня, внешне он такой колючий, как кактус, но в душе, я уверена, он очень мягкий. Он никому не может причинить зла. Только представь, няня, я знакома с гением! Он гений, так сказал папа. И он понимает меня, я уверена в этом.
– И впрямь, нужно быть гением, голубка моя, чтобы понимать тебя.
Я проглотила ее насмешку.
– Как ты думаешь, няня, папа пригласит его ко мне репетитором по математике и естественным наукам, как это сделал великий князь Константин для Игоря Константиновича и Кости?
– Но, милая, затем тебе математика и другие науки? Бог создал женский ум не для таких вещей, а он знает, что делает. За знание математики и других наук твои дети и муж не будут любить тебя сильнее.
Эти традиционные взгляды на женское предназначение возмущали меня до глубины души.
– Я не собираюсь замуж! Я не хочу иметь детей! Я хочу жить с папой и быть врачом!
– Хотела бы я посмотреть на это – княжна Силомирская – врач! Лучше даже и не говорить об этом отцу, голубка моя! Он хоть и хороший, но тут уж точно осерчает.
Я опасалась, как бы такого не случилось на самом деле, и поэтому только попросила папу пригласить профессора Хольвега позаниматься со мной немецким языком, если тот захочет. К большому удивлению отца, профессор Хольвег согласился.
И ровно через неделю, постоянно, с середины сентября и до конца мая, в течение всего моего обучения вплоть до выпускных экзаменов в 1914 году, дворецкий провожал профессора на урок в мои апартаменты на третьем этаже левого крыла дома с видом на Неву. Я наливала ему чашку чая, и мы садились напротив друг друга за моей большой партой из карельской березы; Бобби, которого я почесывала за ухом, ложился у моих ног. Рэдфи некоторое время оставалась с нами, но как только я закрывала форточку в противоположном углу комнаты под тем предлогом, что профессор Хольвег довольно легко простужается, моя гувернантка начинала страдать от духоты и жары от камина и удалялась в соседнюю комнату, а мы могли спокойно заниматься физикой.
– Профессор, – спросила я его однажды в конце нашей первой зимы, – вы действительно думаете, что я когда-нибудь смогу выучить все, чтобы стать доктором? Я ведь не так умна, как вы или как мой кузен Стефан Веславский. Он все схватывает на лету.
– Вы достаточно умны и понятливы, Татьяна Петровна. У вас прекрасная память, замечательная целеустремленность. Я уверен, что вы добьетесь всего, к чему стремитесь. – Профессор потрогал свою маленькую бородку, посмотрел на меня через парту и, поскольку я до конца еще не была уверена, абсолютно серьезно повторил все еще раз. Его слова меня сильно подбодрили.
Скоро профессор Хольвег стал желанным гостем в нашем доме. Его искренность и склонность к сарказму расположили к нему мою искреннюю и саркастичную бабушку. Я видела, что мой учитель отрицает убеждения подавляющего большинства людей, принятые ими на веру, и я неизбежно начинала воспринимать все так же, тем более что это никак не задевало моих амбиций. Профессор говорил, что нет ничего неизбежного и неизменного, каждая теория должна быть проверена заново. Даже законы науки не должны восприниматься на веру, пока студент сам не убедится в их истинности с помощью многочисленных опытов. Но как только я стала расспрашивать профессора о его мнении по поводу тех социальных болезней, которые так волновали его, он сразу заявил, что это не входит в его компетенцию.
– Я и без того уже выхожу за предписанные мне рамки, помогая вам изучать науки, – сказал он. – Я хотел бы видеть у вас здоровый скептицизм, но мне бы очень не хотелось, чтобы скептицизм стал вашей жизненной философией. И в мои задачи не входит вызывать у вас разочарование по отношению к собственному положению в обществе.
– Но я ведь знаю, что в обществе слишком много несправедливости. Я и сама вижу, насколько бедно живет большинство людей. Когда я вырасту, я обязательно что-нибудь сделаю с этим. Мне кажется, что общество изменится только тогда, когда изменятся сами люди, изменятся их души – когда они станут настоящими христианами.
Я замолчала, а профессор Хольвег теребил свою бородку.
– Профессор, – бросила я ему вызов, – вы верите в Бога?
– Татьяна Петровна, это совсем другая тема, которую я тоже не хочу обсуждать. Я надеюсь, вы сможете примирить вашу вполне естественную научную любознательность и ваши религиозные убеждения. А я буду последним человеком, если стану разжигать конфликт между ними в вашей душе.
– Но вы ведь видите, профессор, что для меня нет никакого конфликта. Потому что наука – это то, что я изучаю, познаю с помощью разума. Вера – это что-то, что я чувствую. Я знаю это, это живет глубоко во мне, – я сжала руки. – Я хорошо понимаю, что такое эволюция. Я знаю, что Библию не следует понимать буквально. Я верю в то, что человек прошел эволюционный путь от одноклеточного организма – вы сами мне говорили об этом – до существа, наделенного мозгом, который является сложной структурой, состоящей из миллионов клеток. И только существо, наделенное мозгом, способное мыслить, может осознавать существование Бога, и это является целью эволюции. – Я остановилась, измученная философскими рассуждениями.
– Я не уверен, что человек – это цель эволюции и что эволюция вообще имеет какую-нибудь цель, – подвел итог нашей беседы профессор и, постукивая карандашом по парте, попросил меня повторить только что пройденный материал.
В другой раз я еще более энергично набросилась на профессора с расспросами:
– Как вы думаете, что имел в виду папа, когда говорил о наших нравах в интимной сфере? Это было во время нашей первой встречи, помните?
– Конечно, помню. Но ваш вопрос, Татьяна Петровна...
– Вне вашей компетенции?
– Как точно вы повторяете каждое мое слово! Я хотел сказать, что он вне сферы моих научных интересов.
– Но я должна знать все о вещах такого рода, ведь я собираюсь стать врачом!
– В свое время вы узнаете значительно больше, чем можете сейчас пожелать. А пока почему бы вам не спросить об этом своего отца?
Я так и сделала, когда мы с ним как-то завтракали вдвоем. Папа не был ни удивлен, ни смущен. Он молча подумал, постукивая маникюрными ножницами по столу, а потом сказал:
– Видишь ли, Таничка, сексуальное наслаждение – это самое величайшее из всех наслаждений, которые может испытать человек. В сочетании с любовью оно приносит истинное блаженство, а без любви – вызывает недовольство собой и раздражение.
Он смотрел на свои кольца, как будто избегал моего взгляда, и я подумала: „Бедный папа! Он же говорил о себе! Как же, должно быть, он несчастен!“
– Женитьба, – продолжал отец, – если она происходит по любви, является идеальной формой сексуального выражения. – При этих словах в глазах его появилась тоска.
Он, конечно же, думал о маме. И зачем только я заговорила об этом?
– Но существует и множество других форм, – сказал отец. – Повзрослев, ты прочтешь „Анну Каренину“ – элегию свободной любви.
– Об этом я тоже знаю. – Слова отца не показались мне чем-то ужасным, а поскольку я любила „Войну и мир“ и читала только этот роман, то не могла знать сюжета „Анны Карениной“.
– Любовь, которая покупается...
– Проституция, – подсказала я. Я находила, что это ужасно.
– Да. Когда любовь покупают за копейки, она называется проституцией. Когда же за большие деньги – ее можно даже назвать браком. А случается, что любовь берут силой. – Отец опять остановился в ожидании моей реакции.
Я молча кивнула. Изнасилование не просто ужасало меня, оно всегда вселяло в меня осознанный страх.
– Ты не должна допустить, чтобы с тобой это когда-нибудь случилось, – сказал папа. – Я считаю, что ты знаешь довольно много. Я бы сказал, вполне достаточно, – он улыбнулся и, видя, что я жду продолжения, добавил:
– А еще существуют мужчины и женщины – гомосексуалисты, которые находят удовлетворение только в сексуальном общении с партнером своего пола. Такие отношения существуют со времен Содома и Гоморры. В больших городах, таких как Париж, Лондон или Петербург, это не редкость.
Как большинство пространных объяснений, это тут же включило механизм моего воображения. Я была не настолько глупа, чтобы высказывать свои догадки вслух, как это было в детстве, когда я пыталась выяснить, каким же образом с папиной помощью у мамы в животе оказался маленький ребеночек.
– Тебе этого достаточно? – папа угадал мою реакцию.
– Папа, – спросила я после завтрака, когда подошла, чтобы поцеловать его, – а ведь это – грех?
– Гомосексуальная любовь? Да. Но это только добавляет ей привлекательности. Ты должна стараться, Таничка, – отец встал со стула и взял меня за руки, – никого не судить и не осуждать. Добродетель – это еще больший грех, чем проступок плоти. Не смотри на меня так строго. Ты еще слишком молода и неопытна, чтобы сейчас это понять. И ты тем более очень молода, чтобы судить об этом.
Папиных слов для меня было достаточно.
– Я постараюсь, – обещала я.
У меня появилось вполне естественное желание поделиться тем, что я узнала, с моей тезкой. Я понимала, что, начни она расспрашивать своих родителей о подобных вещах, нас тут же разлучили бы. Потом, я любила думать о ней, как о простодушной и несчастной, в отличие от меня. Я хотела, чтобы она оставалась для меня идеалом девичьей добродетели, так же, как она была моим идеалом красоты и грациозности.
Удовлетворив на некоторое время свое любопытство в интимной сфере, я начала интересоваться студенческой жизнью. Она представлялась мне свободной и веселой. Однако профессор Хольвег, которого я расспросила, сказал, что в царской России это не так. Студенты в основном очень бедны, у профессоров тоже мало денег, а лекционные залы так переполнены, что студенты порой теряли сознание от духоты. Тем не менее я горела желанием посетить университет, но сперва я получила приглашение от моего учителя зайти к нему домой в его квартиру на Васильевском острове.
Во время этого исключительного выхода меня сопровождала моя éducatrice. Разрешив мне пройтись вместе с профессором по набережной Большой Невы, сама она рядом ехала в открытом экипаже. Мы проходили мимо групп студентов в длинных шинелях или в тужурках военного покроя. Их куцые фуражки различного цвета в зависимости от факультета лихо сидели на лохматых волосах. Они с явной симпатией приветствовали профессора Хольвега и с нескрываемой враждебностью рассматривали меня.
Я привыкла, что во время моих визитов в бабушкины филантропические заведения меня обычно встречали улыбками и поклонами.
– Профессор, – спросила я, – почему студенты так неприязненно на меня смотрели?
– Потому что вы – ее светлость княжна Силомирская и ближайшая подруга дочерей царя, которого не очень-то любят на этом острове. Потому что вы невообразимо богаты, а большинство из этих молодых людей бедны!
– Но какое это имеет значение, богат человек или беден?
Мы обогнули стрелку Васильевского острова, остановились перед дорическим фронтоном Биржи, любуясь открывшимся видом, и он ответил на мой наивный вопрос:
– Это не имеет значения для вас, Татьяна Петровна, поскольку вы никогда не знали бедности, вы не знаете, что такое повседневная забота о куске хлеба. Для большинства же людей это такая же реальность, как рождение и смерть. Голод и холод, Kali und Hunger, le froid et la faim, – повторил он на русском, немецком и французском, – заполняют думы тысяч жителей в этом прекрасном городе. Я хорошо знал и то, и другое в течение первых двадцати лет моей жизни и никогда этого не забуду.
Я вспомнила романтическую и несчастную историю жизни моего учителя.
– О, это так грустно. Но неужели... разве не мог ваш отец сделать что-нибудь для вас с матерью?
– Я никогда не видел своего отца-аристократа, – печально сказал профессор. – Маргарита Аллензейская отослала его в Японию за отказ отречься от своей жены-еврейки. Он служил офицером в японской армии и был убит во время русско-японской войны. Моей матери было обещано приличное содержание, если она согласится не упоминать имени отца. Хольвег – это имя нашего шведского предка. Она же предпочла растить меня в нищете, чем незаконнорожденным... Извините меня, Татьяна Петровна, я забылся.
Мы прошлись вдоль набережной Малой Невы, миновав стайку оживленно болтающих девушек-курсисток. Короткие волосы и резкие жесты придавали им еще более агрессивный вид, чем студентам-юношам.
– Здесь вы можете увидеть несколько будущих врачей, Татьяна Петровна, – сказал профессор (русские девушки к тому времени уже отвоевали себе право изучать медицину), – и, возможно, несколько террористок.
Я знала, что женщины участвовали в террористических актах еще со времен убийства Александра II, отменившего крепостное право. А среди покушавшихся на жизнь министра внутренних дел Плеве в 1904 году была девушка. Я всегда считала себя непокорной, как и любая женщина. Я могла бы без колебания убить, защищая себя или своих близких, но я никогда бы не смогла бросить бомбу.
– А какие женщины становятся террористками? – спросила я.
– Как правило, это девушки из семей интеллигенции. Одно и то же сочетание гнева и идеализма движет революционерами обоих полов. Есть даже такие, как Владимир Ленин, лидер большевиков, он сейчас живет в Швейцарии, которые вышли из нетитулованных мелкопоместных дворян. Ну и конечно, среди них есть и евреи: они ведь больше других страдали от гнета царизма.
– Вы ведь тоже сильно страдали от гонений на евреев, профессор?
– Антисемитизм, Татьяна Петровна, – это проявление глупости и невежества. Предрассудки в той или иной форме существуют повсюду. В Северной Америке угнетают негров, в Индии – миллионы неприкасаемых. Ну а женщины везде считаются существами низшими.
– Вот это меня просто бесит! – И я с вдруг возникшей симпатией посмотрела на девушек-студенток. – Если я не смогу поступить в университет здесь, то уеду учиться на подготовительных медицинских курсах в Англию или Швейцарию. А когда получу мамино наследство, я собираюсь основать медицинский колледж для дворянских девушек. Профессор, а на следующий год вы сводите меня в Зоологический музей и в Музей анатомии?
– Татьяна Петровна, пожалуйста, давайте прекратим эти разговоры. Я уже и так больше чем надо участвую в ваших планах. В конце концов, все это из области воображений.
– Тогда тем более от этого не может быть никакого вреда. – Я не могла не рассмеяться.
В этот момент открытый экипаж, в котором ехала моя éducatrice, по-зимнему закутанная в лисьи меха, остановился, и Вера Кирилловна бросила на меня такой взгляд, что я сразу поняла: так открыто веселиться на улице неприлично. Моя короткая прогулка с профессором Хольвегом подошла к концу.
Кончилась зима. Нева, как мощеная дорога после землетрясения, разбухла подо льдом. Потом разбила его на множество осколков и устремила их в море. По дороге в Смольный я видела, как на углах улиц жгли костры, чтобы убрать остатки грязного снега. Крыши домов, появляющиеся из-под сбрасываемого на землю снега, блестели, как нарисованные. Совсем скоро на своих катерах посередине реки встретятся начальник порта и комендант Петропавловской крепости – на Неве опять откроется навигация.
Белая неподвижность замерзшей реки сменилась оживленным движением различных корабликов, ботиков, лодок, барж и изящных яхт. На улицах появились открытые экипажи и автомобили. Великолепные перья опять взметнулись над дамскими шляпками, шейки украсили воздушные горжетки, и в руках заиграли веера. Летний сад и набережные Невы утопали в зелени, воздух был легкий и какой-то искристый; императорский штандарт развевался над красной крышей Зимнего дворца.
Весна на севере приходит быстро, дружно и так же скоро уходит. Лето принесло в Петербург сильную жару. Зеленоватые воды Невы стали грязными и непривлекательными. Зловонный запах исходил от каналов. Флаги над царским дворцом поникли. По воскресеньям горожане отправлялись на острова Невы или в пригородные леса. Состоятельные люди перебрались на свои дачи. Ученицы Смольного института разъехались, одни на побережье, другие – в деревенские поместья. Отпраздновав мое пятнадцатилетие, отец уехал во Флоренцию – порисовать и в очередной раз поискать счастья в любви. Бабушка перебралась на побережье, на нашу дачу к северу от Петербурга, а я в нашем личном железнодорожном вагоне отправилась в Веславу.
Так случилось, что этим же поездом ехал в Варшаву навестить свою мать и профессор Хольвег. Я пригласила его к себе, и, несмотря на молчаливое присутствие Рэдфи, нам вполне удалось насладиться обществом друг друга.
6
Кузен, который приветствовал меня у портика дворца Веславских в июле 1912, оказался высоким и сильным юношей семнадцати с половиной лет с густым и звучным голосом. По детской привычке мы потрясли указательными пальцами левых рук в знак нашего побратимского приветствия. Однако теперь мы были чужими.
Когда Стиви и Казимир не занимались своей внешностью или поглощением пищи, они обычно носились сломя голову по окрестностям в открытом автомобиле или выезжали верхом в лес на тайные собрания королевских республиканцев. Были у них другие занятия, как я открыла однажды, проезжая на лошади мимо беседки, где сидел Стиви и целовался с какой-то крестьянской девушкой.
Я натянула поводья и вспыхнула в необъяснимом бешенстве. Стиви насмешливо посмотрел на меня. Когда легким галопом я проехала дальше, за своей спиной я услышала хихиканье девушки в объятиях Стиви – это была ни кто иная, как Ванда.
Еще одним испытанием для меня явились еженедельные танцы, которые устраивались субботними вечерами во дворце.
„Ах, что за палка!“ или „Ну совсем никаких способностей к танцам!“ – слышала я, как Стиви, танцуя кадриль, отпускал колкие замечания в мой адрес.
Казимир пытался утешить меня:
– Не обращай внимания на Стиви. Почему бы тебе не поддеть его по поводу его занятий вокалом? Он был ужасно чувствителен к этому в Итоне.
Я так и поступила и одержала победу. И все же я продолжала чувствовать себя неуклюжей и неловкой.
– Это бесполезно, Ким, – говорила я доброму, заботливому Казимиру, который к тому времени уже перестал быть лишь тенью Стефана, – я знаю, что я не хорошенькая и не привлекательная. Но я, по крайней мере, совершу что-нибудь стоящее. Я заставлю мир восхищаться мною, когда стану хирургом.
Казимир же был готов восхищаться мною уже сейчас. Он разделял мое презрение к девушкам, единственной целью которых было подцепить наиболее подходящего мужа. Они никогда меня не подцепят, клялся он.
Чтобы компенсировать свои недостатки, я без устали упражнялась в стрельбе из спортивной винтовки Манлихера, которую отец подарил мне на пятнадцатилетие, брала все более высокие препятствия, скача на лошади, и была настолько же готова посоревноваться с любым молодым человеком на охоте, насколько не отвечала общепринятым правилам на танцевальной площадке.
Я много читала тем летом, пользуясь богатым собранием французской литературы в библиотеке дворца. Я снова стала интересоваться сексуальным поведением людей. Английские романисты не проливали света на этот вопрос, русские – только чуть-чуть. То, что я знала о проституции, я почерпнула у Толстого и Достоевского. „Нана“ Эмиля Золя значительно расширила мои знания не только о проституции, но и об интимной сфере вообще. Неужели европейское общество было пронизано извращениями, и, если это так, то, в таком случае, как их отличить от остальных?
Однажды, набравшись смелости, я как бы небрежно поинтересовалась у Стиви, были ли „такие вещи, ну, ты понимаешь“ в Итоне.
– Конечно, – сказал он, – до некоторой степени. Но никого это не волнует. Ты просто читаешь слишком много книг.
– Не больше, чем ты.
– Да, но я не принимаю все так всерьез.
Я могла принимать литературу, как и жизнь, только совершенно серьезно. Причем я была склонна считать литературу более правдивой и заслуживающей доверия, чем жизнь. Мне было ясно, что респектабельное, размеренное и самодовольное существование, которое вели люди моего круга, таило в себе множество пороков и грязи. Похоть во всем ее разнообразии тайно владела сильными мира сего. Я совершенно забыла о своем обещании отцу – не судить и не осуждать того, чего не понимаю.
В сентябре Стиви и Казимир готовились к отъезду в Оксфорд – их приняли в колледж Магдалены. Я собиралась возобновить занятия в Смольном. Вместо этого приехал отец, чтобы забрать меня, но не в Петербург, а в Беловежскую пущу, где отдыхали царь и его семья.
Беловежская пуща, огромный девственный лес недалеко от полесских владений семьи моей матери, была некогда заповедными охотничьими угодьями польских королей. При всей его терпеливости и дипломатичности, дяде Стену было не по себе при мысли о том, что русский царь будет развлекаться в родовом имении Веславских. Он отклонил переданное через моего отца приглашение присоединиться к царской охоте.
Я была рада повидать великих княжен и их брата, в то время подвижного и веселого ребенка. Царевич Алексей был приятным восьмилетним мальчиком с каштановыми волосами, обаятельным и избалованным в равной мере. Его болезнь придавала ему в моих глазах особую привлекательность. Наша приязнь была взаимной. Когда он чувствовал себя хорошо, его мать становилась довольно дружелюбной и скрывала неприязнь, которую стала питать к моему отцу. Но ни дружелюбие Александры, ни видимое здоровье Алексея не длились долго.
Беловежская пуща была не только единственным местом в Европе, где еще водились зубры. Она изобиловала крупной и мелкой дичью. Поэтому охота, которую здесь устраивали, по существу была чудовищной бойней.
Охотой я увлекалась ничуть не меньше Стиви. Псовая охота на лису в Англии, на оленя во Франции, на рысь, волка или дикого кабана в Польше и России была всегда незабываемым событием. Но стрельба из безопасного места по животным, которых пригнали, как на бойню, не вязалась с моим представлением об охоте. Меня огорчал и вид красавцев-фазанов, тетеревов, голубей и другой птицы, грудами сваленной на наружной лестнице дворца, а охотничьи рожки, приветствовавшие царя при свете факелов в конце дня, звучали больше, как погребальная песнь, нежели фанфары.
К тому же моя польская половина говорила мне, что дядя Стен был прав: древний заповедник моих родовитых предков был неподходящим местом для охотничьих забав русского императора. Русский обычай целовать руки повелителя, чуждый польским дворянам, поразил меня своим раболепием. И что еще хуже, я навлекла на себя недовольство Александры!