Текст книги "Дворянская дочь"
Автор книги: Наташа Боровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Знакомые коридоры, прежде сверкавшие чистотой, были усеяны бумагами, окурками, повсюду были разбросаны солдатские вещи, и штабелями сложены винтовки.
Нас с Федором отвели в бывшую классную комнату, которая была уже полна такими же, как и мы, людьми, арестованными прямо на улице. Здесь я увидела знакомых из нашего круга, которые с забавными подробностями рассказывали друг другу по-французски о том, как их арестовали. Они приветливо поздоровались со мной. Когда я сказала, что собиралась пойти в банк, кто-то деликатно кашлянул. Княгиня Палицина взяла меня за руку и, усадив на скамейку, мягко объяснила мне, что помимо того, что я повела себя неосмотрительно, выйдя из дому без документов, мне все равно не удалось бы получить деньги в банке.
– Почему бы вам не переехать к нам, дорогая, – предложила она. – У Сержа, – она имела в виду своего мужа, бывшего действительного статского советника, – возникла великолепная идея. Он собирается послать нашего дворецкого в банк за деньгами под видом человека, посланного общим собранием нашей прислуги с просьбой выделить им деньги на их „рабоче-крестьянские нужды“. Таким образом мы надеемся дотянуть до Учредительного собрания. Эти большевики просто авантюристы, нет никакого сомнения, что они долго не продержатся.
Все арестованные разделяли эту уверенность. Я же была слишком молода и серьезна, чтобы судить обо всем с той удивительной легкостью, которая считалась хорошим тоном в нашем кругу при любых обстоятельствах. Поблагодарив княгиню за ее любезное приглашение, я сказала, что мне нужно оставаться дома, по крайней мере, до тех пор, пока я не выясню, что с отцом, О кадетах я из осторожности решила умолчать. К известию об аресте отца все отнеслись довольно серьезно, даже высказывали предположение, не является ли его арест началом террора. Отовсюду я слышала слова участия.
Княгиня Палицина остановила на мне взгляд своих прелестных голубых глаз и сказала:
– Помните, моя дорогая, что вы не одиноки. Мы все gibiers de potence[52]. Если вам будет нужна помощь, обращайтесь к нам. Вы обещаете мне это?
Сказанные с мрачным юмором слова княгини вряд ли могли служить утешением, но я все же была благодарна за ее любезное предложение и почувствовала себя не такой одинокой и беспомощной.
Через час нас с Федором вызвали в другую классную комнату, где за столом сидели большевистский чиновник со стенографисткой.
– Мы могли бы взять такого молодца, как ты, в Красную Армию, – обратился к Федору чиновник.
– Он глухонемой, от него мало толку, – быстро нашлась я, что сказать.
– Как тебя зовут? – крикнул чиновник.
Федор сделал вид, что не слышит. Чиновник схватил пистолет и выстрелил. Пуля просвистела мимо уха Федора, но он даже не шелохнулся.
Затем стали допрашивать меня.
– Есть ли у вас известия от генерала Майского?
– Насколько мне известно, его застрелили при попытке к бегству.
– Получали ли вы письма от Татьяны Николаевны Романовой?
– Нет, не получала.
– Какие у вас отношения с профессором Хольвегом?
– Мы с ним старые друзья, он был моим учителем.
– Когда вы видели его или слышали о нем в последний раз?
– На похоронах моей бабушки.
– Знаете ли вы, что держать сейчас у себя оружие запрещено, и если оно у вас есть, предлагаю вам его сдать.
– Я сестра милосердия, и никакого оружия у меня нет, – смело солгала я.
В конце концов у меня взяли отпечатки пальцев, выдали временный пропуск, который следовало продлевать каждую неделю, и сказали, что я могу идти.
Только тогда, когда я вышла в коридор, мне стало по-настоящему страшно. А если бы меня обыскали и нашли револьвер? И что с Алексеем? Не грозит ли ему теперь опасность из-за знакомства со мной? Может быть, мне пока не следует искать его? Но ведь он и Борис Андреевич были моей единственной надеждой спасти отца. Кроме того, Алексей был для меня последней нитью, связывающей меня с прошлым. Он напоминал мне о том, какой я была – мыслящим, борющимся, ищущим человеком, а не просто „висельником“. Сейчас я нуждалась в его поддержке, как никогда.
Когда я стояла посреди зала, где мы с соученицами когда-то прогуливались парами во время перемен позади нашей классной дамы, мне пришла в голову безумная идея. Я решительно поднялась по грязной лестнице на второй этаж, где находился кабинет председателя Совета народных комиссаров и главы нового Советского государства. По коридору я прошла уже менее уверенно и, увидев открытую дверь, вошла в большую, утопавшую в клубах табачного дыма комнату, где не меньше дюжины секретарш печатали на машинках и разносили бумаги.
– Что вам нужно? Как вы сюда попали? – спросила женщина мужеподобного вида, которая, видимо, была здесь за старшую.
– Я хочу поговорить... с господином Лениным, – проговорила я, сильно волнуясь.
Главная секретарша взглянула на меня так, как могла бы посмотреть первая фрейлина двора Его Императорского Величества на какую-нибудь крестьянскую девушку, желающую увидеть государя.
– Товарищ Ленин занят. Вы по какому вопросу?
– Я... по личному вопросу. Я хочу попросить, чтобы мне разрешили увидеться с отцом, его арестовали неделю назад. У меня больше нет никого из родных...
– По этому вопросу вам лучше обратиться к народному комиссару юстиции, – уже мягче сказала секретарша. Она взяла в руки блокнот и карандаш. – Я направлю вас к нему. Как вас зовут?
– Татьяна... Силомирская.
Главная секретарша медленно опустила блокнот. Потом, повернувшись к своим товаркам, которые прекратили печатать, она воскликнула:
– Товарищи, дорогие, взгляните, кто удостоил товарища Ленина своим визитом – ее светлость княжна Силомирская собственной персоной. Какая честь!
Все девицы заухмылялись.
Я резко повернулась и вышла из комнаты. Очутившись на улице, я подняла воротник своей норковой шубы, чтобы меня нельзя было узнать. Ледяной ветер швырял мне в лицо пригоршни колючего снега. Щеки горели от стыда и возмущения, мне хотелось расплакаться. Держась за спиной у Федора, заслонявшего меня от ветра, я шла по набережной вдоль замерзающей Невы. Несколько раз, наталкиваясь на пикеты красноармейцев, гревшихся возле костров, я предъявляла свой пропуск. Несмотря на полдень, было темно. Повсюду горели костры, и пьяное пение оглашало пустынные проспекты.
Когда я подошла к величественному фасаду нашего дома, то увидела, как какой-то рабочий приклеивает на стену бумагу. В ней говорилось, что по распоряжению народного комиссара по иностранным делам здание переходит в собственность советского государства. Это означало, что у меня больше нет дома.
– А что же мне теперь делать? – спросила я у рабочего, с откровенным любопытством разглядывавшего меня.
– Откуда ж мне знать, – ответил он и подхватил свое ведро.
Я отперла дверь ключом и вошла в просторный вестибюль. В нем было холодно и темно, как в склепе. У себя в комнате я нашла записку и кошелек, полный червонцев, который принесли от Василия Захаровича, нашего управляющего. В записке он сообщал, что наши счета в банке заморожены по распоряжению советского правительства, и советовал мне искать убежища во французском посольстве. Сам Василий Захарович уезжал с семьей за границу и больше уже ничем не мог мне помочь.
Во время моего отсутствия приходил большевистский чиновник с приказом о нашем выселении. Агафье не дали продуктов в долг, дворник не смог достать угля, телефон, водопровод и электричество не работали.
Я собрала слуг и сообщила им, что больше не могу их держать. Они сказали, что останутся, даже если не будут получать жалования.
– Я больше не в состоянии дать вам ни пищи, ни крова, – сказала я в ответ. – Думаю, вам лучше вернуться в свои деревни, может быть, там жизнь полегче.
Я выдала каждому из них по червонцу, и они со слезами целовали мне руки. Только няня, Федор и Семен наотрез отказались меня покинуть.
На следующее утро, когда слуги покинули наш дом, взвалив на спины мешки со своими пожитками, я переселилась в домик при конюшне, который раньше занимал управляющий конюшнями. Там же мы спрятали и раненых кадетов, взяв с собой из лазарета запас медикаментов и хирургических инструментов. Мы забрали с собой все наиболее ценное, что было в доме, – золото, драгоценности, бумаги отца. Чтобы не замерзнуть зимой, мы также перенесли в наше новое жилье ковры, одеяла, шубы и небольшую самодельную печку. В комнате на чердаке, где я теперь поселилась с няней, мы повесили в углу мою любимую старинную икону, изображающую муки Спасителя, и зажгли перед ней лампаду. На крашеный сосновый стол я положила наши семейные фотографии, а также фотографию Стиви и детей государя и поставила на книжную полку „Записки охотника“ и несколько моих любимых книг на разных языках. Так началась моя жизнь при большевиках.
25
После того как мы устроились на новом месте, моей первой заботой было найти отца. Во французском посольстве, куда я отнесла мои письма Стефану, я получила денежный перевод от Веславских. Мне посоветовали тратить их экономно, так как бюджет посольства был урезан: его сотрудники готовились к отъезду в ожидании сепаратного мира, который намеревалось подписать новое правительство.
Первый секретарь посольства был со мной очень любезен, но, однако, не пожелал предпринять каких-либо шагов для выяснения участи отца. Что касается семьи государя, то новые власти наметили для себя другие жертвы – d’autres chats à fouetter, заявил господин секретарь. Нет, он не думает, что их положение может ухудшиться в ближайшее время, но кто знает, что ждет их дальше? Он пожал плечами.
После допроса в Смольном я боялась писать профессору Хольвегу. Какова же была моя радость, когда, вернувшись домой из французского посольства, я нашла от него записку, в которой он просил меня прийти к нему в университет для обсуждения дальнейшей учебы.
В назначенное время я пришла в университет, взяв с собой учебник по фармакологии и тетрадь. Строгая дама в пенсне, оказавшаяся секретарем профессора, провела меня к нему в кабинет.
– Ах, Татьяна Петровна, как я рад вас видеть, – воскликнул Алексей и, подойдя, крепко пожал мне руку. Затем, закрыв дверь, он поцеловал мне руку, влюбленно и в то же время робко глядя мне в глаза. – Если бы вы знали, как я переживал из-за вас все эти дни, – сказал он по-французски. – Как я счастлив, что вы живы-здоровы.
– Благодарю вас за участие, Алексей. Скажите, ради Бога, вам что-нибудь известно об отце?
– Он в Трубецком бастионе Петропавловской крепости.
– В Трубецком бастионе? – одно это название заставило меня содрогнуться. – Он... с ним там плохо обращаются?
– Нет, не волнуйтесь, Татьяна Петровна, его только лишили права на переписку и свидания. Но я попытаюсь получить для вас разрешение увидеться с ним. Что же вы стоите, Татьяна Петровна, присядьте, прошу вас. – Он усадил меня в кресло. – Боже мой, у вас такие холодные руки! Успокойтесь, пожалуйста. Хотите, я попрошу принести чаю?
– Благодарю вас, Алексей, ничего не нужно. Лучше расскажите мне, как ваши дела. Почему вы не боитесь принимать меня открыто? Знаете, я уже начинаю чувствовать себя всеми отверженной.
– Видите ли, Татьяна Петровна, – профессор сел за свой рабочий стол, – дело в том, что советское правительство более отчетливо сознает значение науки в наши дни, чем царское правительство. Оно намеренно смотрит сквозь пальцы на мои прошлые связи. Кроме того, новый комиссар по образованию, Луначарский, культурнейший человек и мой личный друг. Я рассказал ему о вас, и он слушал меня с большим сочувствием. Он сделает все возможное, чтобы облегчить режим содержания вашего отца, а также получить разрешение на ваше свидание с ним. Может быть, у вас есть какая-то особая просьба в отношении отца?
– Если бы он мог там рисовать... о нет, пожалуй, не стоит. Отец писал мемуары, ему очень хочется закончить их. Если бы ему только это позволили!
– Хорошо, я попробую это устроить. Что ж, ограничимся пока этим. А теперь расскажите мне о себе.
Я поведала ему обо всем, что случилось со мной после похорон бабушки, умолчав, однако, о наших раненых кадетах. Он и так слишком рисковал из-за меня. Во время моего рассказа я рассматривала его кабинет: стол с аккуратно разложенными стопками бумаг, бюст Менделеева, литографии Баха и Бетховена на стене, небесный глобус, шкафы с книгами от пола до потолка. Это был кабинет ученого с разносторонними интересами и меломана, человека с тонким вкусом. Что общего у него могло быть с таким, как Бедлов, и ему подобными?
– Скажите мне, Алексей, – обратилась я к нему, завершив свой рассказ, – вы действительно собираетесь сотрудничать с большевиками?
– Это зависит от того, как будут развиваться события. Если они будут считаться с Учредительным собранием и уважать гражданские права, то я думаю, что перед наукой здесь откроются такие возможности, как нигде в мире, за исключением, пожалуй, Соединенных Штатов.
– Но разве коммунизм по своей сути не чужд вам?
– Мне чужды любые правительства и общества, как впрочем и вам, не правда ли, Татьяна Петровна?
– Да, Алексей. – Я признательно взглянула на него. Он понимал меня, он помогал мне почувствовать, что я не просто существую. – Только одно правительство может быть более чуждо, а другое менее. Я не думаю, что вы, Алексей, могли бы приспособиться к большевикам лучше, чем я.
– Да, наверное, вы правы. Но между тем я буду делать вид, что меня устраивают новые порядки, и таким образом смогу помочь вам. Послушайтесь совета вашего старого учителя – тоже делайте вид, что вас устраивает новая власть. Так будет безопаснее.
– Что вы этим хотите сказать, Алексей? – я резко выпрямилась в кресле.
– Татьяна Петровна, сейчас не время демонстрировать свои чувства. Это только повредит вашему отцу. А у вас вся жизнь впереди, вы можете осуществить свое призвание. Если у большевиков будет надежда обратить вас с моей помощью в свою веру, то мы сможем свободно встречаться. – Заметив мое недоумение, он продолжал: – Это вас никоим образом не скомпрометирует. В теперешних обстоятельствах нужно не только не привлекать к себе внимание, но и научиться лицемерить. Я буду вынужден это делать ради вашего блага и надеюсь, что и вы этому научитесь. – Его напряженный, пристальный взгляд, казалось, пронизывал меня.
Да, я умела притворяться! Скрывала же я от него и то, что прячу кадетов, и мои истинные чувства к Стефану. Я утратила свою юношескую откровенность и превратилась в улыбающуюся лгунью.
– Хорошо, Алексей, я постараюсь следовать вашему совету.
Он улыбнулся в ответ такой милой улыбкой, что лицо его помолодело и даже показалось мне красивым.
– Алексей, – решилась я перейти к запретной теме, – я в страшной тревоге за Татьяну Николаевну и ее родных. Как вы думаете, какая участь их ожидает?
– Большевики озабочены укреплением своей власти, Романовы их пока что не интересуют, – ответил он примерно в том же духе, что и первый секретарь французского посольства. – Да и признаться, их судьба никого, кроме вас, особенно не волнует. Они уже принадлежат истории. Я думаю, что из осторожности нам не следует долго беседовать. – Он встал и проводил меня до дверей.
– Алексей, у меня к вам еще одна небольшая просьба. Вы были дружны с доктором Боткиным, придворным врачом. Он сейчас в Тобольске вместе с семьей государя. У него есть дочь в Петрограде; может быть, вы могли бы с ней связаться. Сама я боюсь ее искать.
Вместо ответа он спросил:
– Могу ли я сделать что-нибудь лично для вас, Татьяна Петровна? Не испытываете ли вы нужды в деньгах?
Не осознав еще полностью той роли, какую играют деньги в жизни людей, я ответила:
– Мне сейчас больше всего не достает моего пианино. Я не решаюсь заходить в наш дом, и в любом случае, там слишком холодно, чтобы играть на нем. Я боюсь за его сохранность, да и жаль, что наш прекрасный „Бехштейн“ простаивает без пользы. Не хотите ли забрать его к себе, Алексей?
– У меня дома есть „Стейнвей“, но можно перевезти ваше пианино в университет. Отличная мысль, я уже придумал, где его поставить. – Он улыбнулся мне с видом заговорщика – как он был счастлив, что может хоть что-то сделать для меня, – и широко распахнул дверь. – Я жду вас с отчетом через неделю в это же время, – сказал он по-русски.
– Постараюсь успеть в срок, профессор, – ответила я и, пройдя через кабинет секретаря, вышла в коридор, а затем во двор университета. Никто не обратил на меня внимания.
Через неделю меня уведомили, что мне разрешено увидеться с отцом в Петропавловской крепости. Я взяла с собой теплое белье для него, продукты и письменные принадлежности. Когда я вошла в комнату для свиданий печально известного Трубецкого бастиона, мне велели сесть в конце длинного стола.
Отец вошел в комнату под конвоем двух солдат и сел в другом конце стола. В своем полевом мундире без орденов он выглядел бледным и усталым, но не слишком изменился. Только во взгляде его была некоторая отрешенность, казалось, он смотрел на меня из неведомой, невозвратной дали.
– Почему ты не уехала из Петрограда? – строго спросил он меня по-английски.
– Я не могу тебя оставить, это выше моих сил.
– Ты должна это сделать, я приказываю тебе!
– Арестованный, говорите по-русски, – приказал конвоир.
– Я принесла тебе бумагу, перья и чернила, – сказала я по-русски, – чтобы ты мог писать мемуары. Надеюсь, у тебя в камере есть свет?
Отец кивнул и слабо улыбнулся. Я с облегчением поняла, что он не сломлен. Я была той нитью, что связывала его с прошлым.
Через пять минут свидание окончилось. Наши дальнейшие свидания были столь же коротки, но эти встречи с отцом придавали мне сил и наполняли жизнь смыслом в течение последующих четырех месяцев.
Перед каждым свиданием с отцом я начинала страшно волноваться. Я пыталась гладить выстиранное няней отцовское белье и однажды чуть не разрыдалась, когда прожгла утюгом его рубашку – постоянно сдерживаемые чувства искали выхода, – после чего гладить пришлось Семену.
К концу первого месяца пребывания отца в крепости я получила первую главу его мемуаров и, обрадовавшись, начала перепечатывать их на машинке, которую мне удалось спасти перед тем, как в дом нагрянули красноармейцы и унесли все сколько-нибудь ценное. Время за работой бежало быстрее. К тому же, благодаря Алексею, я могла теперь упражняться на пианино в актовом зале университета.
Между тем присланные Веславскими деньги стали быстро подходить к концу. Кроме нас четверых нужно было кормить раненых и носить передачи отцу. Устроиться на сколько-нибудь приличную работу с моими документами было невозможно. Поэтому мне пришлось взять кое-что из вещей и столовое серебро и отправиться на так называемую барахолку.
Я стояла под падающим снегом за столиком среди дам в дорогих шубах, которых тоже привела сюда нужда. Распродав наше серебро женам большевистских комиссаров, я смогла купить на черном рынке картошки и селедки, чтобы пополнить наши съестные запасы. Я получала в эти дни паек по карточкам третьей, самой низшей, категории, которые мне выдавали как „социально чуждому элементу“.
Простояв долгое время на сильном холоде, я так обморозила руки и ноги, что потом долгое время не могла писать Стефану, к тому же я стала чувствовать какую-то необъяснимую отчужденность. (Писать Таник я давно уже перестала.) Я не могла больше ни печатать, ни играть на пианино.
Обеспокоенный Алексей попросил меня объяснить, что со мной происходит. Я призналась ему, что мы прячем кадетов и что у меня не хватает денег, чтобы всех прокормить.
– Татьяна Петровна, до чего же вы безрассудны! – возмутился он. – Знайте же: третье правило выживания при большевистском режиме – никогда не рисковать без крайней необходимости, – говорил он, нервно расхаживая по кабинету. – Вам нужно избавиться от кадетов. – Он остановился передо мной. – Есть один еврей, он живет недалеко от барахолки, который торгует фальшивыми документами. Но это будет дорого стоить.
– Я могу продать драгоценности.
– Ну, если нет другого выхода... Что же до вашего отца, то мне бы очень хотелось оказать ему посильную помощь – продуктами или чем-нибудь еще.
Я с признательностью приняла его предложение и тотчас же попросила посодействовать в перепечатке отцовских мемуаров, на что он немедленно согласился.
В обмен на документы для наших кадетов я отдала изумрудное колье, которое было на мне в тот злополучный вечер, когда мы с Алексеем ездили в балет. К Рождеству мои кадеты окончательно выздоровели и к большой радости Алексея отправились на Дон, где генерал Алексеев вместе со своими соратниками создавал Добровольческую армию. Состоящая из казаков и тех офицеров, которым удалось бежать на Дон от большевиков, она стала ядром будущей белой армии.
Однажды ночью к нам в заднюю дверь тихо постучал молодой незнакомец, оказавшийся польским офицером. У него была сломана рука, и я была рада оказать ему помощь. Польские части, сформированные после отречения государя, не приняли большевистский переворот, после чего этим полякам пришлось скрываться. Уходя, офицер опустился на колено и учтиво поцеловал руку ясновельможной пани, то есть мне. Вскоре к нам за помощью обратился его товарищ, а затем они потянулись к нам один за другим.
В каждом из этих молодых поляков мне виделся Стиви, и нечего и говорить о том, что я пренебрегла предупреждениями профессора Хольвега. Сеновал служил прекрасным местом для укрытия во время периодических обысков, производившихся в нашем новом жилище. Так или иначе, но большевики, казалось, на какое-то время удовольствовались тем, что выселили княжну Силомирскую из ее дома.
В течение этого сравнительно спокойного отрезка времени, когда большевики были заняты укреплением своей власти, положение отца оставалось без изменения. Но затем, в первых числах нового 1918 года, я получила от отца страшное известие. Произошло это так: я передала Алексею последнюю часть отцовских мемуаров. Он внимательно просмотрел их и сказал:
– На этот раз очень много зачеркнутых мест. Я думаю, что под ними может быть скрыта тайная запись.
Когда Алексей потер ластиком перечеркнутые несколько раз карандашом строчки, то мы увидели, что под ними было написано чернилами по-польски письмо отца.
„Танюша, доченька моя дорогая!
Это, быть может, последнее письмо, которое ты получишь от меня. Я боюсь, что скоро меня переведут в какое-нибудь „менее комфортабельное“, как мне недавно намекнули, место. Я повел себя, по словам Бедлова, „неразумно“, т.е., проще говоря, отказался поливать грязью моего государя. Они пытались уговорить меня, показывали мне фильмы о погромах, голоде и другие тяжелые картины. Мне дали прочесть показания других арестованных против Сухомлинова и без конца напоминали – как будто в этом была необходимость – о наших ужасных потерях из-за нехватки боеприпасов. Они пытались заставить меня почувствовать стыд и вину – как будто я и сам их не испытывал – за черные стороны жизни царской России. Мне предложили чистосердечным признанием облегчить свою участь, но при этом не пообещали реабилитировать и отпустить меня.
Но это еще не самое страшное. Они рассказали мне, что ты, моя дорогая дочь, постепенно обращаешься в их веру. Они питают большие надежды на то, что ты будешь помогать им создавать их будущее „царство справедливости“. Нечего и говорить, что я не поверил ни единому слову, и знаю, что и ты не поверишь ни единой их лжи обо мне. В эту тяжелую минуту меня поддерживают молитвы, память о матери и мысли о тебе, моя храбрая Татьяна. Ты поступила благородно по отношению ко мне, ты сделала все, что могла. Когда будет подписан этот позорный для России мир, посольства стран-союзниц закроются. Тебе нужно уехать сейчас, пока не поздно. В любом случае я скоро уже буду очень далеко, и мы не сможем с тобой видеться. Когда большевики поймут, что не смогут использовать меня в своих целях, то меня, очевидно, расстреляют. Я готов к самому худшему. Я прожил жизнь. Важно теперь только, чтобы ты не погибла. Спасибо тебе за все, моя доченька. Я благословляю тебя.
Папа“.
Прочитав письмо, я перекрестилась.
– Господи помилуй! – прошептала я, не думая, что говорю, поскольку уже не могла надеяться ни на чье милосердие. Я почувствовала холод и тошноту – признаки неведомого мне ранее страха.
– Татьяна Петровна, вам плохо? – Алексей, наклонившись надо мной, легонько прикоснулся рукой к моему плечу.
Я подняла на него глаза, полные слез.
– Что теперь будет с отцом?
– Они расстреляют его, как он говорит. Я думаю, что это самый лучший исход в его положении. Будь я на месте князя, я был бы окончательно сломлен, но он, я уверен, встретит смерть со своим обычным спокойствием. Вы должны выполнить последнюю волю отца и уехать.
– Но в этом месяце должно собраться Учредительное собрание! Алексей, вы же сами говорили, что большевиков еще можно свергнуть!
– Да, я говорил, что это возможно, однако шансы невелики, и уж, во всяком случае, вам не следует рисковать. Ваша жизнь для меня столь же драгоценна, как и для вашего отца. – Он положил ладонь мне на руку. Это была мягкая, белая рука интеллектуала, человека, неловкого в любви и не умеющего выразить свои чувства. Его неловкость была трогательна, прикосновение его руки успокаивало меня. Я вытерла слезы.
– Если я уеду, то что будет с вами, Алексей?
– Я тотчас последую за вами, – заявил он и, испугавшись своей смелости, поспешил добавить, – конечно, если вы позволите.
Пришло время рассказать Алексею о Стефане, подумала я, любовно перелистывая рукопись отца. Возможно, это последние страницы, написанные отцовской рукой. Я представила, как он писал их за грубым столом при свете лампочки под потолком в камере Трубецкого бастиона. Мне виделось, как он откладывает перо, слушая бой крепостных курантов – единственный звук, тревожащий кладбищенскую тишину. В сравнении с этой преследовавшей меня картиной мысли о Стефане казались детской мечтой. Я решила ничего не говорить Алексею.
Получив письмо от отца, я поняла, что мне необходимо как можно скорее увидеться с генералом Майским. Но как мне разыскать того уличного мальчишку, которого он ко мне присылал? Я рискнула послать Семена к агенту по продаже картин, у которого хранились наши деньги. Его сосед сообщил Семену, что тот бежал в Одессу сразу же после национализации всех банков в декабре. Узнав об этом, я пришла в еще большее отчаяние. Затем неожиданно, в день моих именин, я получила поздравление от Бориса Андреевича и приглашение прогуляться по Литейному проспекту.
В этой самой шумной части города среди бела дня передо мной вдруг возник генерал Майский. Он сообщил мне, что несколько преданных отцу офицеров готовятся освободить его, когда отца будут перевозить из крепости. Он также рассказал мне, что деньги, вырученные от продажи картин, были переданы в надежные руки. Я с радостью увидела, что люди нашего круга наладили между собой целую систему взаимопомощи. Это был еще один способ выжить при большевистском режиме, и он мне был больше по душе, чем умение притворяться и соблюдать во всем чрезвычайную осторожность.
– У нас еще есть надежда на Учредительное собрание, – сказала я Борису Андреевичу.
– О да, разумеется! – мне послышалась в его голосе легкая ирония. Затем он ободряюще улыбнулся, заговорщицки подмигнул мне и, поглубже надвинув свою рабочую кепку, мигом вскочил на подножку переполненного трамвая и исчез.
Не только я, но и весь Петроград возлагал надежды на Учредительное собрание, избранное на первых за всю историю России всенародных выборах.
Когда его делегаты собрались 18 января 1918 года в Таврическом дворце, где еще совсем недавно заседала Государственная Дума, оказалось, что большевики едва набрали четверть голосов. Кронштадтские матросы – эта преторианская гвардия нового режима – заполнили все коридоры, грубо срывали криками все выступления, направленные против большевиков, а затем их начальник, матрос Железняк, взошел на трибуну и объявил первое и последнее заседание закрытым.
Народ не поддержал своих депутатов. Люди были слишком растеряны и утратили всякую веру в слова и в любые политические программы. Они склонили головы перед советской властью и покорились большевикам.
Теперь большевики направили свои усилия на мирные переговоры в Брест-Литовске. Поначалу Троцкий, комиссар по иностранным делам и глава большевистской делегации, не мог согласиться с непомерными территориальными притязаниями Германии, желавшей в обмен на мир получить всю Украину. Однако из-за угрозы нового немецкого наступления он в конце концов уступил настойчивому требованию Ленина заключить мир любой ценой. Еще до того, как 3 марта 1918 года был подписан мирный договор, сотрудники посольств стран-союзниц покинули столицу.
До последней минуты для меня было забронировано место в дипломатическом поезде, и с этим поездом я отправила перепечатанные мемуары отца и оригинал, письма Татьяны Николаевны и мое последнее письмо к Стефану.
Поезд ушел, а вместе с ним ушла и моя последняя надежда свободно покинуть Петроград.
В феврале мои свидания с отцом по распоряжению начальства крепости были сокращены до одного посещения в неделю. В другие дни мне запретили приносить передачи и сказали, чтобы я больше не приносила пишущих принадлежностей. Они мстят отцу за отказ сотрудничать, подумала я с тяжелым предчувствием.
Ранним мартовским утром, как обычно, я вошла в просторный, обнесенный высокой стеной двор крепости, над которым устремлялся ввысь золотой шпиль Петропавловского собора. Подавленная еще более, чем всегда, я прошла через внутренние дворы и вошла в последний из шести бастионов – Трубецкой. Предъявив свой пропуск в седьмой раз, я услышала, что арестованного лишили права на свидания.
На следующее утро, когда Федор набирал воду из колодца, к его ногам упал и подпрыгнул снежок. Внутри облепленного снегом резинового мячика была записка на французском языке, написанная рукой Бориса Андреевича: „Князя С. неожиданно увезли ночью под усиленной охраной. В Чека что-то подозревают. Будьте осторожны! Разрабатываем новый план. Не падайте духом!“
Последний из укрывавшихся у нас поляков отправился на юг с поддельными документами, чтобы подготовить все необходимое для моего прибытия. Я наказала няне быть настороже и отправилась в Чека – эту страшную новую организацию, созданную большевиками для борьбы со своими политическими противниками, – чтобы получить разрешение на свидание с отцом. Мне было отказано.
Для выяснения местонахождения отца мне пришлось добираться пешком от дома предварительного заключения на Шпалерной до самой Выборгской тюрьмы, но ничего узнать мне так и не удалось. Правительство переехало в Москву, и бесполезно было пытаться встретиться с товарищем Лениным. Алексей также не мог ничего выяснить.