355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Резанова » Русская фантастика 2012 » Текст книги (страница 37)
Русская фантастика 2012
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:15

Текст книги "Русская фантастика 2012"


Автор книги: Наталья Резанова


Соавторы: Марина Ясинская,Михаил Кликин,Александр Золотько,Александр Шакилов,Юрий Погуляй,Сергей Булыга,Александр Бачило,Максим Хорсун,Евгений Гаркушев,Андрей Фролов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

Пришло мое время, родила я Дуфуню, легко родила, бахт а девлалэ. Лекса чин по чину отвез меня в родильное, встретил на выписке, цветы принес, люльку сладил. Дуфунька плакал ночами много, я думала, Лекса сердиться будет, а ему ништо, он глуховат. Помогал мне с ребенком, будто вправду родной отец, купали его вместе, гуляли. Я ленты в косы вплетала, блузки вышитые носила, как девушка, надеялась – оттает Лекса, привыкнет ко мне – так-то он хороший муж был, незлой, не жадный. А он только щелкал своей клятой камерой да печатал снимки. И не на меня уже смотрел – на Дуфуню, как тот спит, как играет, как на ножки встает. Со мной, почитай, и разговаривать перестал. Я не выдержала однажды – в постель к нему ночью залезла голой – ужели выгонит, жена ведь? Не взял. Сказал: «никогда больше так не делай», поутру встал как ни в чем не бывало – и айда на улицу с камерой. Я молчала. Долго молчала, Дуфуньке уже второй год пошел. Он однажды бежал по комнате, бац – и споткнулся. Растянулся на полу, руки-ноги ушиб, ревет. Я бегом поднимать – а Лекса стоит и щелкает, то так зайдет, то этак. Думала, убью его, размахнулась ударить, а он меня перехватил – и снова: «никогда больше так не делай». И все – как отрезало и благодарность мою, и почтение к старшему. Что ж ты за мужик, если смотришь, как перед тобой дитя плачет?! Каюсь, я тогда прокляла его вместе с камерой, само с языка сорвалось. Помирились потом, но ненадолго.

Жили мы с Лексой наособицу от других, я не знала, что Раджа вернулся. Оказалось, он год сидел, потом лавэ собирал, с долгами считался, такими вещами промышлял, что и вслух не скажешь. А потом и обо мне вспомнил. Я тогда еще хороша была, годы красоту не выпили. И он, видать, любил меня… или озлился, что его бабу чужой увел. Подкараулил на улице, когда я с Дуфунькой гуляла, на машине подъехал с цветами, нарядный, в белом костюме. А я перед ним стою в своих тряпках заношенных, не знаю, куда глаза девать. Он меня на руки подхватил, целует, у меня сердце бьется, в глазах мутится от радости. И тут Дуфуня голос подал – не понравилось ему, видать, что мамку чужой тискает. Только хотела я порадовать Раджу, что уберегла его сына, как он цыкнул на маленького, а потом сказал – мне сказал! – что прижитого выблядка я могу хоть отцу возвращать, хоть своим, он, так и быть, простит, что не дождалась. У меня в голове и прояснилось моментом. Сказала я Радже, что у меня уже есть муж, тот, кто меня по закону брал у отца и мое дитя сыном зовет, и на гадже, что из меня шалаву сделать хотели за чужие долги, не оставляет. Он взбеленился, орать стал, как грешник на сковородке, обещал, что убьет и меня, и Лексу, и Дуфуню. Я послушала-послушала, плюнула ему под ноги, взяла Дуфуню и пошла себе в дом – хорошо, у нас код на двери стоял.

Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся – тоже ко мне, воды принес, спрашивает, в чем дело. А я реву, не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала – прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково – осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал, не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать – я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу, – а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня – и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.

– Этот? – у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.

– Он! – выдохнула Роза.

– Он, паскудник! – плачущим голосом подтвердила Гиля. – Дуфуня в него пошел и лицом и статью, я-то все видела, но молчала. И ведь своими руками его, гицеля, тогда к Лексе отправила. Пришел, холера матери его в глотку, платком шелковым поклонился – где, мол, Гиля, дочка твоя живет, слово у меня для нее ласковое! Чтоб его на том платке и повесили, ирода!

– Может, и повесили, – сказала Роза и утерла лицо концом платка. – О Радже десять лет как никто ничего не слышал. И хорошо. А Дуфуня лицом в отца, а душа у него другая. Добрый он парень, смышленый, честный, мать любит. Дед ему новый телефон подарил с фотокамерой, бегает теперь фоткает всех. Показать?

Пожав плечами, Антон согласился посмотреть мутные фотки в заляпанном семейном альбоме. Самое удивительное, что нюх у мальчишки, бесспорно, был, и выражения лиц он снимал беспощадно. Значит, «Лейка» попадет в хорошие руки. Отдавать камеру женщинам Антон не стал – вытащил вместе с кофром, в пакете, попросил передать Михаю, как тот вернется. Он боялся, что снова накроет страхом потери и глупой жадностью, – нет, обошлось. Дожидаться старого цыгана Антон не захотел. Поблагодарил женщин за гостеприимство, пообещал заходить еще и с облегчением захлопнул за собой дверь. По пути к электричке он почувствовал, что на душе стало легче. Если мальчишка не сын Лексы, а Роза – не жена, то и вины на нем, Антоне, особой нет. Главное, что фотографии увидели свет, не канули в Лету со смертью фотографа… дурацкой смертью, чего уж там. Из-за бабы, причем даже не своей бабы. Антон задумался, нельзя ли будет впоследствии сделать выставку Лексы под его, Лексы, именем и как это со Славиком провернуть. Народу в вагоне оказалось намного больше, к тому же Антону повезло сесть у самой печки, поэтому обратный путь оказался даже приятным. Грела мысль об оставленной в ванной пленке – проявить ее, распечатать – и можно собирать выставку, уже свою.

На вокзале он задержался у газетных лотков полюбоваться на номер «Обозревателя» – толковый журнал, и фотографы на него мощные пашут, и репортажи честные. Поснимать, что ли, табор, продать им свою фотоисторию? В задумчивости Антон купил духовитую арабскую шаурму, сжевал ее у метро, попробовал представить контекст – яркие ковры, чумазые дети, улыбчивые старухи, белые чайки и белые голуби над развалюхами… невесту там снять можно. Чистую-чистую, в белом платье. От «Чкаловской» захотелось пройтись пешком, по перетоптанным в кашу остаткам утреннего снега, утрясти в голове сюжет будущей серии. А дома – не было.

Точнее, фасад стоял, и даже мозаика кое-где проступала под копотью, а вот мансарда зияла распахнутыми выгоревшими окнами. Антон взбежал по лестнице и обнаружил полный погром в мастерской. Обе комнаты выгорели до потолка, ванна зияла остовом чугунной ванны, кухня относительно прочего уцелела, но и там царила разруха. Погибли – выгорели или пострадали от воды – картины, мольберты, книги, одежда, мебель. И фотографии. Пленки, негативы, распечатанные снимки – все до последнего. Даже утренний рулончик со снежными тропами превратился в кусочек угля. «Пропал калабуховский дом» – некстати пришло в голову. До утра Антон так и просидел в кухне, на единственной уцелевшей табуретке. Он перебирал в памяти погоревшую жизнь – пропитанную солнцем утреннюю тишину мастерской, в которой работал дед, шумную компанию отцовских товарищей, молчаливую бледную маму с огромными пышно-соломенными волосами и холодными пальцами, громкие пьянки после удачных выставок, дочку соседей, Лизку, с которой он в первый раз целовался, все смерти – от дедовой до отцовой. Он провожал шершавые пространства картин, мягкое дерево полок, щеголеватый залом шотландского берета, выеденное серебро чайной ложки, старые книги – по корешкам, по страницам. Тени шли чередой, исчезая в провале окна.

Наутро в квартиру вошли – бессовестно, по-хозяйски. На глазах у онемевшего Антона шустрые парни осматривали повреждения, измеряли размеры окон и дверных проемов. Потом встали с двух сторон и начали ненавязчиво объяснять, что помещение это для проживания уже непригодно, его давно признали аварийным. Потому есть два варианта – решить вопрос по-хорошему и по-плохому. По-хорошему – это в кратчайшие сроки переехать по договору обмена в однокомнатную на Лесной. Третий этаж, вода, газ, вид на парк и все удобства. По-плохому – дожидаетесь решения суда и пополняете ряды бомжей. Есть вопросы? Удержавшись от естественного желания выяснить, чьи кулаки крепче, Антон попросил день на размышления. И позвонил Стасику. Надо отдать должное – тот повел себя как настоящий друг. Приютил, помог перевезти немногое уцелевшее, отыскал неплохого юриста и сам ему заплатил. А еще выдал погорельцу свою старую камеру – потертый, но вполне рабочий «сапожок» «300Д». Антон ушел в съемку, как в водку, и начал давать результат. Снимки потеряли расхлябанную прозрачность, рыхлость композиции, стали резче, собраннее и информативнее. При этом пошли эмоции – Стасик смотрел и кивал, ворча, что такую красоту нынче никто не купит. Чернухи мало, романтики еще меньше, для концептуального кадра чересчур просто. Но моща, моща…

Через месяц Антон стал владельцем обшарпанной, вдрызг убитой квартиры из одной тесной комнаты и одной заселенной тараканами кухни. Стасик хотел помочь еще и с ремонтом, но встретил сопротивление. Антон сам обживал новый дом, подлаживал его под себя. Когда схлынуло первое горе потери, он задумался, что пожар был не случаен. Вот только кто поджег мансарду – претенденты на жилье в центре города или безобидная кассета отснятой пленки? Все оригиналы карточек Лексы пропали, в том числе из журналов, остались только копии в плохом разрешении. Может, это и к лучшему – с глаз долой, из сердца вон, не получилось на чужих лыжах в рай въехать, и слава богу. Собственные Антоновы снимки потихоньку выводили фотографа в ряды профи, хотя успех черно-белых городских серий и сравниться не мог с «Принцессой Египта». Самолюбивый Антон понимал, что без цыганской камеры он шел бы наверх годами, и неизвестно, что кончилось бы раньше – ресурс таланта или его терпение.

Вдохновленный успехами отца Пашка попробовал поснимать вместе с ним – не без успеха. Антон передарил ему «300дэшку», а сам обзавелся неплохой «Сонькой». После пожара камеры перестали уходить из рук. Из Милки неожиданно вышла неплохая модель, ей шли балтийские ветра и осенние парки. Антон снимал ее долго, пока снова не увлекся голубями и чайками – фотографа как магнитом тянули прозрачные на солнечном свету перья, яркие клювы, вечное чудо полета, отталкивания от воздуха. Птицы привели его к звездам из окон дворов-колодцев и отражениям в бутылках. От бутылок Антон перешел к тайной жизни манекенов и их витрин. Потом его вдруг заинтересовали следы на снегу – кошачьи, голубиные, детские, натоптанные тропы и случайные цепочки. В ракурсе сверху возникали узоры, схожие с пустынными птицами Наско. В ближних планах удавалось собирать маленькие трагедии, бытовые драмы и скабрезные анекдоты городских улиц.

Когда картинка, подсмотренная через рамку сложенных пальцев, со щелчком запиралась в электронную память камеры, Антон ощущал себя фараоном, повелителем смутного времени. И перед ним расступалось море…

Евгения Халь, Илья Халь
Исповедник

Казнить нельзя помиловать. Только я могу правильно поставить запятую в этой фразе, потому что я – истина в последней инстанции, судебный исповедник.

Серый безликий коридор «чистилища» – так называется тюремный корпус, где содержатся те, кто ожидает нашего приговора. Захожу в камеру – заключенный встает и шутливо кланяется. Гаденькая ухмылка расползается по наглой физиономии. Шут из колоды Таро: то ли сумасшедший глупец за минуту до падения, то ли Дьявол, играющий с пустотой. Не хватает только собаки у ног и пропасти под ногами – она, пропасть, в глазах. Первая и последняя карта, начало моей жизни в качестве исповедника и ее же конец.

– Доброе утро, исповедник, – подчеркнуто вежливо здоровается он.

Но я не могу ответить на приветствие дежурной фразой, потому что у исповедников нет расхожих фраз и банальных приветствий. Все слова для нас наполнены особым смыслом. Это утро – не доброе, поэтому отвечаю просто:

– Здравствуйте.

Протягиваю ему руки ладонями вверх. Под кожу моих ладоней вшиты датчики правды, связанные с нанодетекторами лжи, живущими в моей крови, а те, в свою очередь, круглосуточно подключены к главному терминалу. Если заключенный солжет даже по мелочи, датчики уловят ложь, передадут сигнал нанодетекторам, а те пошлют сообщение на главный терминал, и это будет использовано против заключенного в суде.

Он берет меня за руки и начинает исповедоваться.

– Ваше имя? – задаю обычный проверочный вопрос.

– Анжей Кислевски.

Датчики молчат.

Детство, школа, семья – датчики молчат. Пока молчат. Обычное детство, стандартная биография. Мне всегда интересно, есть ли в их детстве такие случаи, по которым можно выявить будущих подонков. Может быть, они мучили собак или кошек? Или отнимали завтраки у малышей?

Нарушая процедуру исповеди, задаю вопрос:

– Когда вы были ребенком, случалось ли вам издеваться над животными?

Он удивленно смотрит на меня и отвечает после небольшой паузы:

– Нет!

– Вы отнимали деньги и завтраки у малышни?

– Нет! – еще один удивленный взгляд.

Вот и верь после этого психологам, которые хором утверждают, что все преступники начинают свой криминальный путь с детства. Небольшой эксперимент окончен. Возвращаюсь к привычным вопросам:

– Вы похищали кого-либо с целью продажи его органов?

– Нет.

Формулирую вопрос иначе:

– Имели ли вы отношение к похищению людей с целью продажи их органов?

– Да.

– В каком качестве?

– В качестве курьера, я перевозил черный нал.

Датчики молчат. Хитрый ход, умный ход. Формально Анжей является членом преступного синдиката, и невозможно уличить его во лжи, но курьеров строго не наказывают. Как бы я ни сформулировал вопрос, он ответит правильно, потому что хорошо подготовился. Согласно новому Кодексу Евроазиатского союза, принятому десять лет назад, в две тысячи сто двенадцатом году, ему не грозит смертная казнь. В наш век политкорректности и гуманности даже у работорговцев, торгующих человеческими органами, есть права. Смертную казнь дают только организаторам, естественно, только в том случае, если удается доказать, что они были организаторами. Простые исполнители получают тюремный срок и право на обжалование. На моей памяти никого еще не казнили.

Работорговцы взяли на вооружение систему, которой пользовались спецслужбы в двадцатом столетии, – систему звеньев-троек. В каждой тройке только один человек знает одного исполнителя из следующего звена. Организаторов в лицо знают единицы, которые до опознания обычно не доживают.

Дальше все пойдет по тщательно разработанному и продуманному плану. Анжей отсидит несколько лет в тюрьме строгого режима с электронным ошейником на шее – это специальное устройство с радиусом действия двести метров. Заключенный может передвигаться только внутри тюрьмы, лишний шаг за дверь – и голова с плеч долой. Ошейник просто взрывается при попытке удалиться от камеры больше чем на двести метров. Потом друзья с воли передадут ему «зомби» – последнее изобретение черного медицинского рынка. Препарат имитирует смерть. Глотаешь золотистую капсулу и в течение полутора суток выглядишь как покойник – мертвее не бывает. Даже сверхчувствительная медицинская аппаратура без колебаний регистрирует летальный исход. Тело заключенного положено подвергать кремации. А в крематориях у преступников все давно схвачено. От работников ритуальной службы требуется только вовремя отвернуться и оставить покойного наедине со скорбящими друзьями, которые ловко подменят тело «умершего» на труп бродяги.

Анжея отвезут в больничный крематорий, ошейник перед смертью снимут, вместо него сожгут кого-то другого, а его благополучно переправят к «черным хирургам», работающим без лицензии. Те извлекут электронный скан-опознаватель личности, который вшивается каждому гражданину Евроазиатского Союза при рождении, заменят другим – чистым. По прошествии тридцати шести часов он благополучно оживет подобно зомби из практики гаитянских колдунов, и… здравствуй, новая жизнь!

Я не имею права рассказывать на суде, что он поведал мне, даже если это всего лишь имя его первой возлюбленной. Тайна судебной исповеди священна, кем бы ни был исповедуемый. Но я вынужден буду подтвердить, что он не организатор, а всего лишь пешка. И наплевать всем на мою память, потому что доказательств нет.

Анжей молча смотрит на меня. В серых – с оттенком грязной мыльной воды – глазах без ресниц тихой птицей свил гнездо смех. Он тоже меня узнал. «Не поймаешь, исповедник», – беззвучно говорят серые глаза. Мы оба помним…

…Девяностый этаж стоэтажного здания. Наша группа спецназовцев обложила квартиру, в которой работорговцы держат живой товар. Мы затаились этажом выше. На дисплее инфрасканера двигаются два красных сгустка – два работорговца, еще двадцать шесть неподвижно застыли на полу – это похищенные. Наверняка связаны и накачаны наркотой.

– Если снесем дверь, они вдвоем успеют перестрелять как минимум половину, – шепчет командир.

– Давайте я с крыши спущусь – и в окно, – стараюсь, чтобы в голосе не послышалось волнение. У меня в этом деле личная заинтересованность, но узнай кто об этом – не допустили бы к участию в операции. Это запрещено уставом.

– Кто куда, а Бэтмен на крышу, – прыснул Коста, который и прилепил мне эту кличку. Я действительно лучше всех обращаюсь с тросами.

Пару лет назад мы с Костой освобождали заложников в одной очень маленькой и сытой европейской стране. Здание, в котором держали людей, загорелось. Пожарники внизу растянули бесполезный брезент – бесполезный, потому что даже тренированный солдат не может спрыгнуть вниз с восьмидесятого этажа. Непонятно, на что рассчитывали пожарники – может быть, просто сработала привычка действовать по инструкции. А может быть, у мужиков не было сил просто стоять внизу и смотреть, как мы паримся наверху. Потому что помочь нам они никак не могли. Их подъемника хватило аккурат до шестидесятого этажа, а на нижних уровнях здания вовсю бушевало пламя. Ни зайти – ни выйти. Пожарные тросы тоже короткие, а наших – на всех не хватит. Так они и стояли с этим чертовым брезентом врастяжку, который сверху казался крошечным, как носовой платок.

Единственное, что нам оставалось, – это натянуть тросы между крышами нашего и соседнего здания и перебросить заложников на крышу дома, не охваченного огнем. Мы сначала хотели спустить людей на тросах вниз, но заложники были в полубессознательном состоянии. Сами спуститься они не могли. Значит, нужно было скользить вниз с каждым в обнимку, по очереди, а потом подниматься наверх. Мы прикинули, сколько времени займет спуск-подъем, и отказались от этой идеи.

Перед нами стояла задача продержаться до тех пор, пока не прибудут спасательные вертолеты, а погодка, как назло, шептала: «Налей да выпей!» Дождь лил словно из ведра, что совершенно не мешало пожару, потому что в здании был склад какой-то химической хрени, которой вода была нипочем. Зато непогода здорово мешала вертолетчикам из службы спасения. Ребята бессильно чертыхались по рации от невозможности поднять машины в воздух.

Тогда мы с Костой и другими ребятами перебросили тросы на соседнюю крышу и начали по одному переправлять заложников. А так как ветер раздувал пламя в нашу сторону, пришлось надеть защитные плащи, пропитанные огнеупорным составом. Та еще ночка была: скользишь по тросу в обнимку с обессиленным заложником, внизу – пропасть, сзади – огонь, сверху вода льет, как при Всемирном потопе. Только медных труб не хватает. Каждая минута кажется целой жизнью, и горько сожалеешь, что до сих пор не научился молиться.

– Ты бы видел, Стеф, как у тебя плащ сзади развевался, – хохотал Коста, когда все закончилось и мы потягивали пиво, сидя под цветными тентами крошечного кафе и блаженно щурясь на ласковом солнышке. – Ну, вылитый Бэтмен! Только маски не хватало и шлема! А так вполне себе Летучий Стеф!

С тех пор прозвище Бэтмен приклеилось ко мне намертво.

– А ну не ржать, упыри! – цыкнул на ребят командир Дан. – Совсем распустились! Треплетесь на задании, как бабушки на лавочке. Ладно, Стефан, давай на крышу, но постарайся осторожней. Мне мертвые герои не нужны.

Вылезаю через чердак на крышу, закрепляю один конец троса за антенну, второй – на поясе. Скольжу вниз, отталкиваясь ногами от стены. Бесшумно становлюсь на карниз возле нужного окна, прижимаюсь к стене, осторожно заглядываю в комнату. На полу и на диванах вповалку лежат заложники, в нескольких шагах от окна работорговец копается в сумках и кейсах жертв. Шакалье племя! Мало ему куша, который он получит за органы, – так еще нужны кошельки, одноразовые кредитки, украшения. Мне повезло, что он пристроился напротив окна.

Натягиваю на лицо маску, отталкиваюсь ногами от стены и бросаю тело в стекло, вытянув ноги вперед. Влетаю в комнату в облаке осколков – мужчина даже не успевает испугаться. Еще бы! Некогда ему было по сторонам оглядываться да в окна смотреть. Падаю, подминая его под себя, бью кулаком в лицо, разбивая нос, – он хрипит. Переворачиваю работорговца лицом вниз, еще раз для верности и ради собственного удовольствия прикладывая физиономией об пол, защелкиваю наручники и шепчу в ухо:

– Попробуешь крикнуть – сверну шею! Где второй?

– Я здесь один! – хрипит он. – Второй ушел, и я не знаю, когда вернется.

– Врешь, тварь! – несильно, чтобы не прикончить раньше времени, но болезненно давлю на артерию.

– Клянусь! – хрипит он.

Проверяю комнаты, везде на полу – похищенные: мужчины, женщины, дети. Все они обнажены и разрисованы черным маркером: печень, почки, сердце, даже глаза. Это значит, что хирург уже подготовил их к операции – мы успели вовремя. Одна из комнат наспех оборудована под операционную. Пол и стены затянуты целлофаном. Посреди комнаты стоят раскладные металлические тележки – такими пользуются в больницах. Подонки используют их в качестве операционных столов. Все продумано: быстрота, мобильность, экономность. Квартира, конечно, съемная, каждый раз другая. Завезли людей, отработали, уехали. На все про все максимум двадцать четыре часа.

При таком количестве заложников нужно не менее трех-четырех хирургов. Причем работают они по очереди, чтобы на всякий случай не встретиться друг с другом лицом к лицу. Один из них, первый на вахте, наметил маркером места будущих надрезов. В этот момент ему позвонили и срочно вызвали домой. Звонок, конечно, не был случайностью. Служба безопасности быстро убедила жену хирурга в необходимости придумать очень вескую причину, чтобы муж немедленно вернулся домой.

Говорю в передатчик, вшитый в воротник куртки:

– Все чисто!

Открываю входную дверь, впускаю ребят, возвращаюсь в комнату, где лежит связанный работорговец, и наконец вижу ее – свою сестру. Худенькое хрупкое тело полностью расписано черным, она молода и здорова – у нее много можно забрать. Срываю со стола скатерть, накрываю беспомощную наготу, падаю возле нее на колени, бью по щекам, трясу – она не открывает глаз.

– Аннушка, очнись!

Щупаю пульс: тишина, абсолютная тишина. Снова трясу ее – голова мотается, как у тряпичной куклы.

– Стефан, не нужно, отпусти ее! – командир хватает меня за рукав. – Она ушла, ее больше нет!

– Что ты ей дал, сволочь? Какую дозу ты ей вкатил?! – надвигаюсь на работорговца, он ползет по полу, забивается в угол и часто моргает от страха:

– Не знаю! Я их не колол! Это все он, мой напарник!

– Что ты ей вкатил? – продолжаю кричать я просто на автомате, потому что ни доза, ни название не имеют никакого значения. Что бы ей ни вкололи, результат был бы один и тот же: смерть.

Моя сестренка только выглядела здоровой. Работорговцы не знали, что у нее лекарственная непереносимость. Даже совершенно безобидные анальгетики могли привести к летальному исходу, не говоря уже о наркотических препаратах. Да их, волков, это и не волновало. В каждой партии товара, как они называли заложников, один-два человека погибали до того, как попадали на хирургический стол. Кто-то получал инфаркт из-за испуга, а кто-то даже умудрялся покончить с собой при перевозке. Один из самых известных дилеров органов, которого я лично брал в Праге, назвал это «усушкой-утруской». Когда он произнес эту фразу на допросе, его следователь, известный своим спокойствием и хладнокровием, не выдержал и ударил подонка кулаком в лицо.

Ребята молча стоят в дверном проеме, никто не решается заговорить со мной, никто, кроме командира. Дан хватает меня за плечи, оттаскивает к окну, ветер робко проскальзывает в комнату через разбитое стекло и гладит мои волосы так же ласково, как делала это сестренка Аннушка.

– Иди вниз, Стефан, иди в машину, – командир пытается загородить от меня работорговца, чтобы я не видел эту шакалью морду.

– Да, хорошо, – без возражений иду к двери. Дан предусмотрительно держится сзади, отсекая любую возможность отомстить шакалу. А я иду и думаю: «Осталась пара секунд, что делать?»

И внезапно меня осеняет. Падаю на колено, вскрикиваю:

– Нога! Черт, моя нога! – кривлюсь от боли. Доверчивая все-таки душа наш командир, несмотря на солидный жизненный опыт. Дан присаживается на корточки рядом со мной, спрашивает тревожно:

– Вывихнул? Покажи!

Отлично! Он ушел с линии огня. Вскакиваю на ноги – Господи, не дай мне промахнуться! – и всаживаю пулю между шакальих глаз работорговца.

– Нет! – командир валит меня на пол.

Поздно! Я успел!

Ребята окружают меня, смотрят молча, в глазах – ни капли осуждения, только понимание и боль.

– Всем выйти! – кричит Дан. – Оставьте нас одних!

Ребята выходят.

– Стефан, сынок, – шепчет командир, – что же ты наделал? Он ведь связан и безоружен, сопротивления не оказывал. Ты же знаешь этих чертовых гуманистов: они нам в затылок дышат и в жабры штыри суют! Ты и в операции участвовать права не имел, чтобы не было мотивов для личной мести, а убивать его и подавно. По Уставу тебе военная тюрьма корячится! – Дан утирает моментально взмокший лоб. – Черт! Да как же мы допустили, чтобы эти слюнтяи вшивые нам законы диктовали? Будь они неладны с их толерантностью! Вот что мы сделаем, сынок: я дам тебе полчаса форы, слышишь меня? Полчаса! Уходи сейчас, уходи немедленно!

«Нет, командир, я не побегу, потому что я прав. И плевать мне на Устав! – думаю я, глядя на командира. – Почему те, кто отнимает чужие жизни, равноценны жертвам? У каждого из этих заложников есть семья, и когда его убивают, родные и близкие умирают вместе с ним. Разве может спокойно жить отец, дочь которого разрезали на куски? Или пустые от горя дни между ночными кошмарами и слезами на могилах, успокоительное горстями и фотографии в черных рамках можно назвать жизнью? А мы с вами вместо того, чтобы пристрелить эту тварь на месте, везем его в тюрьму, свято соблюдая гражданские права, и специальные организации следят за тем, чтобы ему было удобно и комфортно. Чтобы в камере у него были любимые сигареты, выход в Интернет и вкусная еда. И он не вздрагивает, глядя на сырое мясо, как вздрагиваю я, да и ты тоже, командир. Мы гуманны и политкорректны, из наших ртов течет розовая карамельная слюна, когда мы любуемся собственным идеальным отражением в зеркале».

Я встаю, бросаю на пол пистолет, протягиваю руки – Дан защелкивает наручники, и мы идем к входной двери. Проходим по коридору мимо комнат, где ребята готовят похищенных к транспортировке в госпиталь: кладут на носилки, укрывают одеялами. Один из мужчин внезапно открывает глаза – серые глаза без ресниц – и внимательно смотрит на меня, провожая взглядом до двери. Мельком отмечаю, что есть в нем что-то странное, но сил думать нет, голова наливается свинцом – у меня начался откат. Так всегда бывает после адреналинового взрыва.

Сажусь в полицейский кар на заднее сиденье, автоматически опускается сетка, отделяя водителя от задержанного. Дан садится за руль – он со своими ребятами до конца, и в горе и в радости. Мы трогаемся с места, и вдруг я понимаю, что было странного в этом мужчине: на его теле нет меток черным маркером. Меня осеняет.

– Командир, – кричу я, – второй работорговец там! Он разделся и выдал себя за похищенного!

– Мать его! – с чувством бросает он и передает по связи: – Срочно задержать все медицинские кары! В одном из них – работорговец, прикинувшийся заложником!

Но мы не успели. Шакал ушел…

…После случившегося у меня было две возможности: пойти в военную тюрьму или в Орден судебных исповедников. Я выбрал второе, и еще неизвестно, что хуже. В Орден не приходят по своей воле. Полное одиночество и молчание – это жизнь исповедника, потому что в нашей крови живут нанодетекторы лжи, круглосуточно связанные с главным терминалом. И если исповедник солжет даже в малом, умные наны задействуют программу разрушения, и мозг просто взорвется. И если исповедник попытается раскрыть тайну исповеди, он умрет. Потому что информация стала самым дорогим и самым ходовым товаром.

Орден судебных исповедников появился из-за кризиса судебной системы. Политкорректность и демократичность законов сами себя поймали в ловушку. Умные ловкие адвокаты могли как угодно вывернуть наизнанку законы, чтобы оправдать преступников. Суды присяжных превратились в карикатуру на Фемиду. Весы богини правосудия потеряли равновесие, и одна из чаш стала время от времени скользить вниз в зависимости от того, кто больше монет в нее положит. Или кто громче заплачет – некоторые присяжные были крайне сентиментальны, и осужденные под чутким руководством адвокатов наполняли чашу потоками крокодильих слез, которые тянули ее вниз не хуже драгоценного металла.

И тогда появился наш Орден – Орден судебных исповедников. Мы нейтральны и независимы, наш бог – истина, наша молитва – молчание.

И даже свидетельствуя в суде, я ничего не рассказываю. Потому что личная жизнь осужденных – это тоже информация, и она может быть оружием, и искрой божьей, и приговором. Но только я знаю: виноват на самом деле осужденный или нет. На стене в зале суда висит старинная доска, я пишу на ней мелом, как писали триста лет назад: «Казнить нельзя помиловать», и ставлю запятую в нужном месте.

У меня нет друзей и приятелей. Повседневная жизнь соткана из большой и маленькой лжи, ложь вплетена в вены, ядовитым плющом вьется вокруг губ – ее никто не замечает. Никто, кроме исповедников.

На банальный вопрос «Как дела?» я не могу ответить обычным «Все в порядке», если мне грустно, потому что это будет ложь, а наказание за нее – смерть. Я не могу сказать некрасивой женщине, что она прекрасна, и солгать другу, что он умен и прав.

Преступники исповедуются мне, потому что их к этому обязывает закон. Остальным просто нужно, чтобы их выслушали и сохранили все в тайне. Мы не заменили церковь, но стали единственной отдушиной для тех, кто потерял веру. Те, у кого нет религии и бога, идут к нам, потому что даже неверующим иногда нужно исповедаться и выплакаться. И те, кто не доверяет психотерапевтам из-за их болтливости и продажности, тоже идут к исповедникам. В наш умный хитрый век информация – это божество, а я его жрец. Самоубийцы и психопаты; умирающие от рака, с которым так и не справились хваленые нанотехнологии, и оставленные жены; брошенные мужья и спившиеся неудачники – все они идут ко мне на исповедь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache