
Текст книги "Русская фантастика 2012"
Автор книги: Наталья Резанова
Соавторы: Марина Ясинская,Михаил Кликин,Александр Золотько,Александр Шакилов,Юрий Погуляй,Сергей Булыга,Александр Бачило,Максим Хорсун,Евгений Гаркушев,Андрей Фролов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
Когда они со Стасиком отбирали снимки для выставки, Антону пришлось осознать весьма неприятную вещь – ни один из его собственных снимков в экспозицию не вошел. И даже особого внимания не привлек. Отражение девочки в витрине магазина игрушек и прыгающую через солнце собаку Стасик повертел в руках и отложил, остальное и рассматривать не стал. А вот над египетской серией долго ахал, спрашивал с завистью, откуда модель и концепция. Насупленный Антон кое-как отбрехался. Он старательно гнал от себя мысль, что продает не свою работу, убеждал себя, что иначе эти карточки не увидели бы свет, оправдывался суровой необходимостью и счастливыми глазами детей. Но отрыжка совести портила ему жизнь.
На выставке он держался мрачно и отчужденно. Стасик прыгал вокруг и отвечал на вопросы, изображая из себя пиар-менеджера восходящей звезды фотографии. Они обсудили этот вопрос утром – небольшой процент с гонораров и толика славы, ничего больше. Антон был даже рад – он чувствовал себя неуютно среди шикарных снобов и невыносимых зануд. Со следующего дня он обложился книгами по фотографии и начал зубрить матчасть. Учился искать сюжеты и темы, нарабатывал тот особенный, чуткий взгляд на вещи, который, по мнению авторов разнообразных талмудов, надлежало иметь любому фотографу. Вспоминал, что и как объяснял ученикам отец и как натаскивал бородатых оболтусов и шустрых девиц грозный дед. Как отец жаловался на цензуру, не дающую воплотить лучшие замыслы, а дед зыркал на него из-под кустистых бровей и ворчал: «А ты не халтурь! Взялся писать, так пиши от души».
Идею серии про питерского кота подсказала умница Милка – после неожиданного подарка она стала относиться к папаше с толикой уважения. Нагруженный колбасой, штативом и длиннофокусным объективом, купленным на барахолке у дяди Пети, Антон неделю мотался следом за полосатым Матросом, некоронованным королем двора. Выслеживал его на подоконнике в рамке облезлой рамы, на широких ступенях с протоптанными ямками, лакающего под водосточной трубой свежую воду, спящего на капоте дряхлой «Победы», перед хорошей дракой, с дохлой крысой в зубах, и снова у лужи, в которой отражаются луна и силуэт крыши. Придирчивый Стасик покрутил длинным носом, потыкал пальцами, но признал «годно». И это «годно» для Антона было куда важнее третьей премии – серия «Принцесса Египта» вышла в лидеры Национальной фотографии, и дело пахло нешуточной славой. Стасик искренне удивлялся, почему Антон так равнодушен к популярности и деньгам, но списывал это на придурь творческой личности.
Новые кадры в «Лейке» продолжали появляться с той же периодичностью – один-два на пленку. В основном портреты цыган, детей и каких-то бродяг, изредка – небо с птицами и заснеженные пейзажи. Распечатывать их Антон перестал – складывал пленки в баночку и хранил до лучших времен. Его раздражало неброское совершенство чужих работ, для него все еще недостижимое. Словно в пику этим работам, Антон перестал работать с людьми, впиваясь, как голодающий в хлеб, в отношения черных веток и белого неба, тонких трещин на штукатурке и грубого кирпича, перьев чайки и перистых облаков на гладком стекле воды. Он фотографировал как одержимый, забывая порой есть и спать, исхудав так, что одежда на нем висела. Он бился в соотношение света и тени, искал границы, карауля нужный луч у садовой решетки или блик на волне. Его мир сделался черно-белым и умещался в рамочке видоискателя, даже во сне Антон фотографировал – жадно, словно боясь не успеть. Суетливый Стасик звонил время от времени, рассказывал, что и куда ушло, благодарил – вслед за Антоном к нему повалили клиенты, уверенные, что с помощью такого крутого менеджера добьются успеха не хуже. Иногда приходилось встречаться, подписывать контракты – в американский журнал, в австрийский альбом, в наш «Национальный обозреватель» – там платили немного, но зато фотографии разошлись по стране. Вопрос с Союзом художников разрешился благоприятно, суд должен был быть к зиме, но у Антона оказались на руках нужные документы, и он надеялся, что мансарду получится отстоять.
Незнакомого кучерявого, седеющего уже мужика с золотой цепью на бычьей шее он нашел у дверей квартиры, когда вернулся с очередной охоты на закатные крыши.
– Ты снимал мою дочь? – без обиняков спросил незнакомец.
Антон покачал головой.
– Врешь, – мужик достал из-за пазухи мятый журнал и раскрыл его на обороте. – Вот моя дочь, вот твое лицо и твое имя. Откуда ты ее знаешь?
– От верблюда. То есть от «Лейки», – огрызнулся Антон, мужик ему не понравился.
– Тише шути, да. И не таких шутников вертели! – рявкнул незнакомец. – По-хорошему объясни, а не базлай зря.
– По-плохому, дядя, я бы с тобой вообще не разговаривал. – Антон демонстративно ссутулился и подтянул к корпусу руки, готовясь в случае чего закатить гостю в челюсть. – Драться будем или сбавишь обороты?
В руке мужика тяжело сверкнул нож. Ладонь Антона скользнула под куртку – спортивный пистолет, который он по старой памяти таскал с собой, выглядел вполне настоящим. С минуту мужчины молчали, скрестив взгляды. Антон сдался первым:
– У тебя дочка, что ли, пропала? Так бы сразу и сказал.
Мужик тряхнул головой:
– Нет. То есть да, пропадала, но вернулась давно уже. На твоей фотографии ей пятнадцать, а сейчас двадцать семь, и последние десять лет она из дома дальше рынка не ходит.
– Так в чем беда? – удивился Антон.
– Она вышла замуж за моего друга. Потом ушла от него. Потом я узнал, что друга… умер он раньше времени. А пока жив был – сам фотками баловался. Я в Питер, понимаешь, по своим делам ездил, документы на дом выправлял, захотел газету взять в поезд, увидал в киоске журнал – а там моя Розка красуется. Ну я и узнал, что да где. Вот, приехал…
– Я твою Розу никогда не снимал. И с другом твоим, уж прости, не знаком. И откуда фотографии берутся – тоже не знаю. – Антон увидел, как лицо мужика свирепеет. – Сейчас все тебе покажу, только волыну спрячь.
Мысль прибрать оружие оказалась на редкость здравой. Увидав «Лейку», мужик тотчас признал ее и первым делом решил, что к Антону камера попала не просто так. Пришлось объяснять – где словом, а где и попридержать малеха. И даже после того, как Антон сунул ему под нос пленки, мужик успокоился не сразу. Но присмирел в итоге, сел разглядывать фотографии:
– Это бабушка Земфира, гадала верно и лепешки пекла объеденье. Это Димитрий Вишня, хороший цыган, богатый. Вот Патрина – до сих пор в теле, а тогда красивее в таборе не было, и я у нее на свадьбе плясал. Это Васька-Мато, глупый пьяница. А это я молодой, вот гляди! – В чернокудром, худом, ослепительно улыбающемся парне лет двадцати с небольшим было сложно угадать нынешнего матерого мужика.
…Лекса-фотограф всегда был наособицу. Малышом переболел скарлатиной, с тех пор стал глуховат и не брался ни танцевать, ни петь, ни драться. Мальчишки его, бывало, шпыняли, мол, трус, а он молчал. В нем другая смелость сидела. Мы с ним и побратались, считай, когда Лекса меня от собаки спас, злющий пес прибежал в табор, думали, бешеный. Я удрать не успел, мелкий был еще, споткнулся о камень, упал – и реветь. Как сейчас помню – больно и не подняться. А Лекса выскочил с палкой и как огреет пса по хребтине – раз, другой, пока взрослые не подбежали. И мы с ним стали дружить. Он бродить любил – поднимется куда на холм или в лес уйдет по тропинке, потом встанет на ровном месте – смотри, брат Михай, красота-то какая. И в школу ходил своей охотой – нас было за партами не удержать, а этот сидел, слушал, записывал все и такое спрашивал, что и учителя ответа не знали. И смотрел на всех – долго, пристально. Бабки-цыганки болтали, Лекса глазливый и глаз у него недобрый. Мать плакала – а ему ништо.
Камеру эту ему мой батя в тот же год на именины подарил, он ее еще с войны принес вместе с гармошкой и бритвами – как сейчас помню, острее ножей были, и ручки перламутром отделаны. И Лекса с подарком носился, как с писаной торбой. Наши-то никто не умели фоткать, так он в Токсово ездил, в ателье, там у одного днями толокся, бачки мыл и полы выметал, лишь бы чему научиться. Четыре класса окончил – стал в русскую школу ходить, сам, своей охотой. Мать с дядьями его женить пробовали – ни в какую, уперся, мол, девушек ему не надо. Ему девятнадцатый год пошел, когда он из табора уходить собрался в город, мол, учиться дальше хочу – в солдаты-то его из-за глухоты не взяли. Мне тогда шестнадцать стукнуло, Гиля моя старшего сына уже носила.
Я Лексу пробовал увещевать, что пропадет он без табора. А он мне начал сказки рассказывать – про цыганскую жену фараона, которая за Моисеем через море бежала, как ее волной смыло и на дне морском она родила сына взамен первенца, что бог отнял. Вырос сын – парень как парень, только плавает ловко и ноги в чешуе, как у рыбы. Пришел к отцу-фараону, а там новая жена уже детей наплодила. А она ведьма была, взяла да и прокляла цыганского сына, чтоб ему всю жизнь по земле ходить и двух ночей на одном месте не спать. Египтяне все колдуны да ведьмы, даром, что ли, на них бог ящериц и мух посылал? Цыганский сын проснулся в фараоновом дворце, посмотрел на каменный потолок, взял коня из отцовой конюшни да и ушел кочевать. От него пошли все цыгане, поэтому и гадают так ловко и ворожат, что в предках у них египтяне. Я сперва не понял, к чему он клонит. Лекса говорит: вот женюсь я, детей напложу, буду всю жизнь на стройках калымить или в мастерской возиться, вино пить, на свадьбах гулять, постарею и в землю лягу. А как передо мною море расступается – не увижу. И ничего после меня в таборе не останется. Я тогда молодой был, его не понял. А Лекса ушел в Питере жить, учился там, в ателье работал, потом в газете, в девяностые комнатушку себе раздобыл, мать раз-два в год навещал и наших заодно фоткал. Бывало, приедет и день-деньской с этим самым аппаратом по табору скачет, словно мальчишка. Большие люди его звали свадьбы в церкви снимать, крещения, праздники – нет, не шел.
Много лет минуло, мои старики, дай им бог долгой памяти, умерли, я дом заново отстроил, машину купил, двух сыновей женил, дочь замуж выдал. У меня уже первые внуки народились. И младшая дочка, Роза, подросла, невестой сделалась. Хорошая была девка, своенравная, но хорошая, с города много носила, постирать-приготовить умела, танцевала как артистка. Любил я ее крепко, потому и не торопил с замужеством. Как исполнилось ей пятнадцать, сговорил за Петю Волшанинова, племянника старого Волшанинова, того самого, у которого денег больше, чем вшей на старухе. Уже и ресторан выбрали, и платье купили. А тут возвращаюсь я домой из Токсово, иду по улице, а ко мне Гиля в слезах – убежала Роза. Я к девчонкам, ее подружкам – не может быть, чтобы не проболталась. Оказалось, сманил ее Раджа из городских. Парню двадцать второй год шел, он в Питере нехорошими делами промышлял. Заезжал к дружкам, увидал девку, наболтал ей красивых баек и сговорился украсть. Ну что – дело молодое. По доброй воле не видать бы ему моей дочери, а теперь ничего не попишешь. Хорошо Волшаниновы не особо потратились, повинился я, Петьке магнитофон подарил новый и сел ждать, когда молодые к отцу на поклон придут. Неделю жду, месяц, три месяца – нету их.
Я в город смотался, спрашиваю – никто не знает, где Раджа. Говорят, наворотил дел, на дно лег. А про мою Розку – так и вовсе ни слова. Я по цыганской почте пустил, что девчонка пропала. Спустя месяц женщины сказали, что видел ее кто-то на улице – одета как городская, в короткой юбке, с русским мужиком под руку. Я взбеленился тогда – думал, если загуляла, найду – убью. Спросил, где ее видели, поехал туда с сыновьями, стали по улицам ходить смотреть. И на третий день увидал – выходит Роза из магазина, на каблучках, с сумочкой, за ней мужик в костюме. Я его хвать за плечо, повернул – а это Лекса. Седой стал, хмурый, очки нацепил – не узнать. Розка моя стоит белее мела, только ресницы дрожат. Лекса смотрит на нее, на меня – и говорит: раз нашел, так прости нас, отец. Бах мне в ноги при всем честном народе. У меня сперва кровь взыграла, что старый ворон мой цветок уволок. А потом – выдохнул. Старый не молодой, крепче любить будет. И с дурными делами не повязан. И друг как-никак… Простил я их. Через неделю в таборе свадьбу сыграли. И тогда уже я неладное заподозрил – ни он, ни она счастливы не были. Розка-то понятно, опозоренной замуж идти несладко. Так и Лекса сидел тихо, на невесту лишнего не смотрел, танцевать не плясал и пил мало. Ну да их дело. Через семь месяцев телеграмму прислали, что Розка первенца родила, Дуфуней назвали в честь деда. Ну, тэ дэл о Дэвэл э бахт. Съездил, подарочков внуку привез, складный пацанчик вышел. Комнатушка у них была в коммуналке на Лиговке, в высоком старинном доме, на последнем этаже. Большая пустая комната, шкаф, кровать, стол, фотографии по стенам. И все. Неуютно, холодно в доме – я Розке попенял, что мужа не обихаживает, она окрысилась. С год я у них не бывал – раз не зовут батьку, значит, все ладно. Потом в декабре, под Новый год, Розка с сыном вернулась. «Ушла я от него, отец, что хочешь делай – не вернусь». Я ее спрашивал – может, бил он тебя? Может, деньгами попрекал? Розка то молчала, то плакала. Я подождал-подождал, потом к Лексе поехал – чем ему моя дочка не угодила? Поднялся в квартиру – а там все опечатано. Убили вашего Лексу, говорит соседка, как есть убили. Я вернулся, дочке сказал, что овдовела она, сделал вид, что разгневался за все, и посадил дом вести, матери помогать, за сыном смотреть, за племянниками. Трепать не стал, а сам думал дурное – Розка девка горячая была, вся в меня, вдруг не поладили, вдруг зарезала она мужа…
– А поговорить с дочкой еще раз не пробовал? Говорят, помогает, – наконец перебил сбивчивый рассказ гостя Антон. – У меня своя дочка растет, я тебя… Михай, правильно? хорошо понимаю, мало ли где оступилась, мало ли как дело было – своя кровь, спасать надо. Кто кроме родни поможет?
– Никто, – подтвердил Михай.
– Ты другое скажи – я ведь правильно понял, что у Лексы сын остался? Даня?
– Дуфуня, – поправил Михай.
– И «Лейка», в смысле камера эта, принадлежала Лексе? И фотографии, которые я показывал, делал он? – спросил Антон.
– Ну да.
– Тогда твой внук – наследник. Фотографии денег стоят, и немалых. Я на них заработать успел – разобраться хотел, что да откуда, а оно завертелось. Тысяч пять…
– Не базлай из-за грошей, – Михай покачал головой.
– Пять тысяч евро – гроши? – удивился Антон.
Настала очередь Михая озадаченно хлопать глазами, он задумался, потом махнул рукой:
– Твои лавэ. Плюнь и забудь…
Сошлись на половине плюс что все новые гонорары за работы Лексы переходят к его семье. По-хорошему надо было отдать и «Лейку», но когда Антон взял в руки камеру, его вдруг охватила беспричинная дикая ярость на врага, вора, хищника, пробующего отнять достояние. Даже руки задрожали от злобы, пальцы сжались, целя вцепиться в подставленную шею и придушить на месте. Чуткий Михай это тотчас заметил, Антон отговорился нездоровьем, старой мигренью. Выставил гостя из дома под предлогом сходить в Сбербанк. Снял наличность, вручил, пообещал навестить, завезти фотографии, глянул вслед – как спокойно, тяжело ставя ноги, идет по улице грузный мужик. И вернулся домой, понимая, что, в общем, легко отделался.
Если б скандал выплыл наружу – Антону бы до конца дней не видать ни публикаций, ни выставок. Плагиат – серьезное обвинение, тем паче если оно правдиво. Сколько себя ни оправдывай, правда-то вот она – на чужом добре поднялся Антон Горянин, знал бы дед-покойник – руки бы больше не подал. А все проклятая камера и чертов цыган, чтоб ему пусто… Вернуть все и забыть к ебени матери, тоже мне сокровище драгоценное выискалось. Новое наживем, и не с такого дерьма начинали. Страшно захотелось выпить. Антон представил, как глоток ледяной водки обжигает язык и нёбо, наполняя рот сладкой слюной, как становится тепло на душе, и сплюнул. Один стаканчик, другой – и готов новый запой. А за ним еще и еще – не затем переламывался, чтобы по новой себя в бутылку спускать. Раз сорвался, и хватит.
Он выключил телефон и закрыл его в ящике стола, туда же от греха убрал «Лейку», собрал бэг, с ближайшей почты позвонил Хелли – и по трассе сорвался в Минск. Уже стоя на обочине шоссе, подумал, что не выходил так в дорогу лет восемь, постарел, видать, да не до конца. Октябрь оказался неожиданно добрым – мягкая ночь и пронизанный утренним светом лесок, блесткий иней на еще зеленой траве, рыжих листьях, ослепительно-красных ягодах. И с попутчиками везло – брали быстро, болтали мало, попсу не слушали и вопросов лишних не задавали. Дорога омолодила Антона, помогла отбросить ненужное, собраться с мыслями. Тот цыган здорово сказал – зачем жить, если ни разу не видел, как перед тобой расступается море? Полжизни он уже оттрубил, кабы не больше, дом отцовский за собой вроде бы удержал, сын растет, и даже яблони в свое время сажал у Ленки на даче. Долги, почитай, отданы, дела сделаны – а что дальше? Рассвет, белый пунктир шоссе и лес по обочинам – ничем не хуже наступающих волн. И пощечина ускользающего момента в радужное стекло объектива. Да, пусть будет так… Когда наступают тяжелые времена, мать Мария приходит ко мне, прошептать слова мудрости, – пусть будет так.
Минск встретил Антона листопадами и дождями, чистенькими кафешками и желтыми огоньками добрых окон. По сравнению с Питером здесь всегда было спокойнее, проще, и в то же время особенная тоска звучала в воздухе – не туманная, невская, а пронзительная и светлая, как журавлиные клики. И названия мягким пухом ласкали слух – проспект Незалежности, Немига, Замковая улица, улица Короля. И у хлеба был другой вкус – пресный и нежный. Умница Хелли не лезла в душу – кормила его завтраками и ужинами, оставляла ключи, по ночам спала рядом, горячая и знакомая до последней морщинки на усталых щеках. Жаль, что не срослось в свое время, а сейчас уже поздно что-то менять… Недели хватило, Антон вернулся домой спокойным, на этот раз поездом – захотелось плацкартной тесноты, стука колес и пыльного чая в граненом стакане. В почтовом ящике дома ждали счета и рекламный мусор, звонить звонили дети, пять эсэмэсок от Стасика и никаких проблем.
Антон решил напечатать все снимки безвестного Лексы, сложить в альбом и вместе с «Лейкой» вернуть в табор – пусть у цыган голова болит. Всего было около сотни кадров, считая те, которые он не распечатывал. Насчет самих пленок он долго думал, но в итоге решил оставить себе – на всякий случай. А заодно попробовать вытащить из фотоаппарата оставшиеся кадры – интересно же поглядеть, до каких высот добрался этот Лекса? Десятка катушек пленки должно хватить.
Как и в прошлый раз, Антон сел перед гладкой белой стеной и начал щелкать. Отсняв одну пленку, аккуратно вытаскивал ее, прятал в коробочку, заправлял следующую и продолжал. Потом началась возня с проявкой, промывкой и просушкой, резко пахнущими растворителями и проточной чуть теплой водой. Пять пленок оказались потрачены зря – на них не было ничего, кроме белой стены. На шестой один-единственный кадр – искаженное в яростном крике лицо мужчины, пистолет в его руке и темная полоса пули, вылетевшей из ствола. На седьмой все тридцать шесть кадров занимала давешняя цыганка Роза, точней, основным героем снимков был ее живот – сперва нежно округлившийся, потом тугой, натянутый, со сгладившимся пупком и бугорками от пяток или локтей плода. Восьмую заполняли портреты младенца – от новорожденного до годовалого. Мальчик спал, просыпался, сосал грудь, грыз яблоко, улыбался, рыдал, задумывался о чем-то своем. Антона поразило, как верно Лекса зафиксировал момент осмысления, появления разума на лице человеческого детеныша. Девятую пленку занимал жанр – цыганский табор промышляет у вокзала, лица прохожих, то ошарашенные, то гневные, черные волосы в белых снежинках, босые ноги в стылой каше, усталая старуха опирается о парапет, смотрит на гладкую воду канала. И последняя пленка оказалась довольно странной: фотограф снимал перекрестки – решетки, дороги, провода, троллейбусные рога. Он, видимо, находил что-то свое в этих соотношениях, но для Антона логика и художественная ценность кадров остались непонятны. Чуть подумав, вместо альбома он сложил фотографии в папки из-под фотобумаги – надо будет, пусть сами сортируют, как им нужно. В последний раз протер камеру, полюбовавшись округлыми формами, уложил в кофр, вздохнул – расставаться действительно будет жаль, но голодная ярость вроде ушла.
Ехать надо было в Пери, маленькую деревушку за Токсово. Антон поздно сообразил, что не знает ни адреса, ни телефона Михая, но, подумав, решил, что наверняка в таборе укажут и дом и улицу. Ехать решил утром, чтобы к вечеру вернуться в город. Ночью спал плохо, одолевали кошмары, в которых приходилось то прятаться от фашистов с овчарками, то спать в стогу, в душном колючем сене, то идти босиком по снегу, то драться с хрипящим от ярости парнем, прижиматься лицом к его синтетической, скользкой от пота белой рубашке, больно царапать щеку о пуговицу, думать, что сейчас убьют – и все кончится. Поутру на город лег первый снег – цепочки черных следов покрывали узорами тонкое, тающее полотно асфальта. Антон не удержался – заправил пленку в «Лейку» и поработал сверху, снимая из распахнутого окна причудливые узоры человеческих троп. Потом оставил коробочку в ванной, запер двери, поехал на вокзал и вскоре уже сидел в неопрятной полупустой электричке. Вагонные сквозняки пробирали до костей, проникали под тонкую куртку, студили ноги, словно Антон шел босиком по снегу.
Короткая поездка грозила обернуться большой простудой, и, как на грех, ни одно кафе на станции не работало. Когда Антон дошел до вороньей слободки, скученных разномастных домов и домишек, в которых обретался табор с чадами и домочадцами, его уже капитально знобило. Так что шумное гостеприимство цыган пришлось как нельзя кстати. Узнав, что чужак пришел в гости к старому Михаю, его довели до дверей приземистой старой избы и вручили с рук на руки хозяйке Гиле, о которой Антон уже был наслышан. Морщинистая, полнотелая, сияющая золотозубой улыбкой, разодетая в цветастое платье, пушистую кофту и вязаные «копытца» женщина выглядела такой славной, что рядом сразу становилось теплее. Ему тут же налили горячего, очень крепкого чая, предложили сластей и вареной картошки, так вкусно пахнущей маслом, чесноком и мятой зеленью, что Антон просто не смог отказаться. Пока он утолял голод, вокруг сновали любопытные дети – не меньше десятка бойких, пестро одетых пацанят и девчушек, показывались в дверях молодые цыганки в красных и розовых платьях, с лентами в волосах. Мужчин видно не было – «на работе», махнула рукой Гиля. «Ты поешь, отдохни, придет Михай».
Красавицу Розу Антон сперва не признал, а потом вздохнул про себя: что с людьми делает время. В тощей фигуре, иссохшем смуглом лице, кое-как прибранных, тронутых серебром волосах не было ничего от прежней, застенчивой прелести девушки – только распахнутые глаза и упрямый, неулыбчивый рот. Когда Гиля подозвала ее, Роза встала рядом с матерью, теребя тонкими пальцами концы платка. На вежливые вопросы отвечала односложно – да, нет, хорошо. Решив расшевелить эту куклу, Антон сперва достал деньги, триста долларов очередной премии. В глазах старой Гили блеснула радость – несмотря на ковры на полу и роскошную посуду в серванте, зажиточным дом не выглядел. Роза осталась безразличной. И на фотографии сперва глянула искоса, мазнула по карточкам быстрым взглядом и снова уперлась в стенку. Когда Гиля, поминутно ахая, стала разглядывать снимки и называть имена, вздрогнула. Вгляделась в лица, наклонилась к столу, взяла пачку карточек, раскидала, как карты, – и начала медленно рвать в клочки свои портреты, один за другим. Всплеснув руками, Гиля бросилась ее оттаскивать, начался шумный переполох со слезами и криками. Потом Роза внезапно утихла, села, взглянула блестящими глазами на мать:
– Думаешь, я не знаю? Сколько лет вы с дадо гадали – убила я своего мужа? За что, почему убила?! А я его пальцем не тронула. Ненавидела – да, зубы сводило, как ненавидела. И ты бы, мама, ненавидела, и любая бы с ним на яд изошла. А слова поперек не скажешь – спас меня Лекса, и от смерти спас, и от того, что хуже смерти. И сына своим назвал, и вы людям в глаза смотреть можете, что честь сберегли. А что у меня жизни нет и не будет, то мое дело. Когда в мужья мне Петьку прыщавого засватали – я вам слова никому не сказала, что иду за сопливого пацана, на год меня моложе. Зато род хороший и денег у семьи вдоволь. Все замуж выходят, и я не хуже других…
А потом Раджа пришел – и сказал, что я лучше других! Что я красавица небывалая, и голос у меня звонкий, и ноги быстрые, и танцую я лучше всех девушек, и любить буду жарче всех. Что такая должна одеваться модно, и на машине ездить, и детей любимому мужу рожать – мужу, не мальчишке негодному. Сказал – бежим со мной, все у тебя будет, а отцу потом в ноги кинемся, он простит. Он хорош был, Раджа, – высокий, сильный, глаза горят, губы сладкие, обнимет – косточки тают. Я и побежала. Он счастливый тогда был, всех друзей в ресторан позвал, и цыган, и гадже своих, платье мне купил красивое, кольцо золотое. Два месяца мы с ним душа в душу жили, от счастья хмелели. В клубы, в рестораны ходили с его друзьями, я для них танцевала, все хлопали, красавицей звали. Наряды Раджа мне покупал, серьги принес красивые. Любил сильно, работать не заставлял, гадать не велел. Я нарадоваться не могла – дома в строгости жила, а тут воля. Вот только к отцу Раджа все не ехал – то одно дело находилось, то другое. Я видела, он сердится, когда я спрашиваю, не торопила его. А потом вдруг Раджа посреди ночи примчался в квартиру, где мы жили, сказал, беда у него, гонятся, убить хотят. Как сейчас помню – я стою в рубашке, не знаю, за что хвататься, а он вещи в сумку скидывает, меня неодетую вниз тащит, и мы с ним по улицам мчимся на его красной машине, только ветер свистит.
Приехали в незнакомый район, в высокий такой дом, там квартира большая, грязнющая. Народу полно, мужчины злые, женщины одеты как шалавы – юбки короткие, ноги наружу. Раджа вызвал хозяина – Памиром его звали, руки в наколках, смотрит из-под бровей так, что сердце в пятки проваливается. Говорит, так и так, брат, база нужна. Тот даже не посмотрел – кивнул на комнатушку – живите, мол. И стали мы жить, только плохо. Меня сразу по дому пошли гонять – там помой, то постирай, там сготовь. И орали, если что плохо делала. Мой Раджа злиться стал, денег нет – куда трачу, плачу – кончай скулить. Я молчала – бьет, значит, любит, муж он мне. Пожили так две недели, Раджа уходил днем, мне не велел отлучаться даже за едой, сидела, как сова в клетке. А потом ушел – сказал, машину продавать – и не вернулся. Я два дня у себя сидела, ревела. Потом Памир пришел, улыбается, а у самого глаза злые. «Задолжал твой Раджа по-крупному важным людям, и мне тоже задолжал, а потом в бега пустился. Звонил мне, клялся вашим цыганским богом, что вернется, привезет лавэ. Так что я тебя, красавица, пока не гоню – живи. Говори, если что нужно, Памир поможет».
Я дернулась туда-сюда – а куда мне податься? К отцу без мужа вернуться – всю семью опозорить. И как Раджа меня найдет? Стала жить. Новые платья соседкам толкнула за гроши, чтобы было на что хлеба и чая купить, есть все время хотела – нутро выворачивалось. Я же дура, не понимала, что понесла. День живу, два живу, пять, десять. Памир пришел – так и так, Раджа не возвращается, плати за него проценты. Я достала серьги, кольцо золотое, еще цепочка у меня была – отдала ему, сколько было. Еще неделя прошла – нет от мужа вестей. Снова Памир проклятый объявился. Запер дверь в комнату, встал и давай объяснять, что Раджи нет, а я ему жена. А раз жена – то буду долг отрабатывать, натурой. Сперва с ним, а потом работать пойду. Даром, что ли, Раджа такую красавицу в залог оставил? Я опешила: «Как – в залог?» Очень просто – вместо машины, на которой уехал деньги искать. Я на Памира посмотрела – а он толстый, поганый, рожа лоснится и зубы гнилые, – лучше сдохнуть, чем под такого лечь. Ну я и схитрила – сказала, что Памира всегда хотела, что он сильный и настоящий мужик, зачем ему меня другим отдавать, его, красивого, холить и любить буду. Поцеловала в вонючий рот, дала за грудь потискать, потом попросилась до ванной сбегать, чтобы принять его чистой. Взяла полотенце там, мыло, вышла за дверь – и бегом наружу. Там чердак был, я не вниз полезла, а вверх, в щель забилась и сидела полночи, пока он со своими баро-дромэскиро во дворе и по улице меня искал.
На рассвете уже прокралась до первого этажа, выскочила из подъезда и давай деру. Холодно было страсть, а я в домашнем, в тапочках на босу ногу. На помойке кофту нашла старую, завернулась в нее и пошла себе куда дэвлале-дад приведет. В первый раз в жизни я так богу молилась. Потом в голове встало – правду ведь говорил Памир, бросил меня Раджа на произвол судьбы, как чужую. Хоть в реке топись. Гляжу – выбрела к набережной. Иду дальше, замерзла уже совсем. И вдруг слышу: «Здравствуй, Роза». Старый, тощий мужик меня зовет – стоит со штативом, что-то там щелкает. Я к нему – а это дядька Лекса, друг дадо, он к нам в дом приезжал. Подбежала я к нему, обняла за шею и давай плакать. Он меня в свою куртку закутал – и домой. Спрашивать ни о чем не стал, понял, что убежала. У него комнатушка одна была, он мне кровать уступил, сам на пол перебрался. Одежек кое-каких купил в сэконде, деньги стал на хозяйство давать. Об одном просил – чтобы я к его технике близко не подходила, не трогала ничего и его самого не отвлекала, когда работает. Я обжилась потихоньку – скучно, конечно, зато не обижает никто и дядька Лекса мне не чужой. Потихоньку он меня уговорил позировать – и одетой и неодетой. Я старалась, думала, ему нравится. Плакала иногда, как Раджу вспоминала, как он меня любил, а потом вспоминала, как бросил, – и уходили слезы.
Там и дадо нас отыскал. Я как увидела, что Лекса в ноги перед отцом валится, прямо в грязь, у меня сердце замерло. Решила, что полюбил меня старый, вправду решил жениться. На порченой, на непраздной – вот как любит. Мы вернулись, я ему, дура, все это и рассказала, благодарила еще за любовь, обещала, что стану хорошей женой, рассказала, что жду ребенка. Думала осчастливить – а он на меня смотрит этак с прищуром, как из-за своей камеры, и спрашивает: «Что за глупости тебе в голову взбрели, деточка? Живи у меня, сколько нужно, я тебя не гоню, но никаких ЗАГСов. А цыганская свадьба – это видимость, фикция вроде моих фотографий». Засмеялся еще – в первый раз видела, как он смеется. И так мне стыдно стало – умирать буду, не забуду. Ладно, сжала я зубы, замолчала. Ради ребенка, ради себя, ради чести. Свадьбу сыграли, зажили кое-как. Я старалась, думала, стерпится – слюбится, видела же, что нравлюсь ему, что глаза у Лексы блестят, как на меня смотрит, и снимал он меня все время – прогулки забросил, только вокруг меня и ходил.