Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
– А я тебе говорю: пей. Это говорю тебе я, Игорь Богуславский, он же Ван Гог. Я трезвею от спиртного и начинаю видеть жизнь такой, как она есть. Бр-р, это мерзкое зрелище.
– Здравствуй, Игорь, – сказала Маша. – Но ты опоздал. У меня уже есть Алеко. Люблю его больше всех на свете.
– Это бред бродячего кобеля. Пей.
Он крепко сдавил левой рукой Машину шею – от боли она открыла рот – и плеснул туда водки.
Пришлось проглотить эту отвратительную жгучую жидкость, иначе она бы ею захлебнулась. О том, чтобы вырваться из объятий этого Ван Гога, не могло быть и речи – медведь и тот вряд ли бы вырвался.
Она видела, как он запрокинул голову и сделал несколько шумных глотков. Боль в груди прошла. Захотелось спать. Очень захотелось спать…
В двенадцатом часу вечера Дима позвонил Соломиным. Трубку взяла Устинья – ее только сегодня утром выписали из больницы. Не поздоровавшись, Дима сообщил, что в без пятнадцати шесть Маша пошла в книжный магазин «Дружба» за какой-то внезапно потребовавшейся книгой и все еще не вернулась.
– Родители на даче, – сказал Дима. – Я боюсь их беспокоить – у мамы вчера опять было плохо с сердцем.
– Сейчас я к тебе приеду. Никуда не уходи. Слышишь?
Дрожащими руками она открыла дверцы шкафа, сняла с вешалки первую попавшуюся юбку и черную водолазку. Как назло, Николай Петрович был в Казахстане. Жене она сказала.
– Если позвонит муж, я у Павловских. Возможно, там и заночую.
– С Машей что-то? – с беспокойством спросила Женя.
– Пока не знаю. Думаю, ничего страшного. Но только ни в коем случае не говори ни о чем мужу. Все обойдется.
Она мгновенно поймала такси и в изнеможении откинулась на спинку переднего сиденья. «Может, пока я приеду, она вернется. Господи, только бы с ней ничего не случилось», – думала Устинья.
– Взгляните, какая страшная авария, – обратил ее внимание водитель, когда они сворачивали с Горького в Брюсовский. – И что их занесло под троллейбус?
Устинья машинально посмотрела налево, увидела «москвич» старого выпуска, буквально сплющенный выехавшим со своей обычной правой полосы на середину дороги троллейбусом. Там же стояло несколько машин ГАИ и две «скорой помощи».
«Нет, нет, Маши там быть не может, не может, – как заклинание мысленно повторяла Устинья. – С Машей все в порядке. Господи, храни мою Коречку!»
Дима был бледен, от него за версту разило коньяком.
– В милицию звонил? – с порога спросила Устинья.
– Нет. Сначала я должен поговорить с отцом. Но он, наверное, уже спит, и вообще…
– Что вообще? Вы что, поссорились?
– Нет, – не совсем уверенно ответил Дима. – Но последнее время Маша меня… разлюбила.
– Это тебе так кажется, – машинально бросила Устинья, думая о своем. – И все-таки вы…
– Мы не ругались. Она говорит, что не может заниматься днем любовью. Но ведь раньше мы занимались и днем, и ночью. Она говорит…
– Господи, Дима, сейчас не время об этом. Срочно звони отцу. Он знает, что нужно делать в подобных случаях. А я позвоню…
– Я уже обзвонил всех наших знакомых. Я… – Дима спрятал лицо в ладонях и сдавленно всхлипнул.
Устинья заметила на столике рядом с телефоном пустую бутылку из-под коньяка и вторую, недавно початую. Она быстро плеснула на донышко пузатой рюмки грамм тридцать коньяка и залпом выпила.
– Возьми себя в руки. Прошу тебя, Дима. О, щарт! – невольно вырвалось у нее, когда она поняла, что Дима рыдает, как баба. – Думаю, с ней все в порядке. – Она сняла трубку. Телефон молчал. – В чем дело? Почему не работает телефон? У вас, кажется, два. Где второй?
– У отца в кабинете. Но он всегда запирает кабинет, даже когда идет в туалет. У меня нет ключа.
Устинья быстро соображала. Обязательно нужно что-то делать… Она схватила Диму за руку и силой заставила встать с дивана.
– Одевайся. Позвоним отцу из вахтерской. Живо!
Случайное знакомство Славика с Серафимом (Иваном) переросло в большое мучительное чувство со стороны Славика и какое-то брезгливое, но вместе с тем непреодолимое влечение, которое Серафим испытал в первый же вечер их знакомства.
Он брезговал самим собой, что позволил Славику ласкать и целовать свои гениталии, а потом, повинуясь заложенному в недрах собственного существа пороку, сделать то, что им обоим очень хотелось сделать и после чего Серафим был близок к тому, чтобы выброситься из окна. Это оказалось мерзко, отвратительно, тошнотворно гадко, но физически доставило большое наслаждение. После этого Серафим долго лежал на кровати, раскрыв рот и устремив бессмысленный взгляд в похожее на голову античного сатира зеленоватое пятно на потолке.
Придя в себя от восторга, Славик облачился в свой замусоленный шелковый халат и, погремев несколько минут на кухне посудой, вернулся с подносом, на котором были маленькие чашечки с дымящимся черным кофе, тонкие ломтики белого хлеба, посыпанные тертым сыром, красиво разломленный апельсин в цветке из собственной кожуры и вазочка с тремя пестрыми гвоздиками. Он опустился на колени перед тахтой и осторожно поставил поднос на прикрытую нечистой простыней грудь Серафима.
Ночью Серафима била дрожь, а Славик, обложив его грелками и заботливо укутав одеялом, поил чаем с медом.
Утром они снова занялись «грехом», как мысленно называл их странное совокупление Серафим. На этот раз было так здорово, что Славик тоненько постанывал, а Серафим весь вспотел. Потом Серафим целый день спал. Проснувшись, вспомнил, что сегодня, кажется, какой-то православный праздник, посмотрел на часы, оделся за полторы минуты и бегом бросился в церковь.
Последующие двадцать дней его душа отчаянно боролась с плотью, но плоть всегда побеждала. И душа с каждым днем слабела, а плоть становилась смелее и сильней. Потом душа замолчала совсем, и Серафим превратился в некое подобие автомата, живущего исключительно ради того, чтобы Славик целовал и посасывал его «щекотунчик» или «елдунчик», которым он потом «шпокал» до изнеможения Славика. Оба здорово похудели и пребывали в каком-то угаре. Но никто из окружающих этого не замечал, потому что в начале шестидесятых в нашей стране мало кто воспринимал всерьез проблему «мужской любви». Большинство же из тех, кто знал, что она существует и при развитом социализме тоже, считало, что «голубых» следует сажать в тюрьму за одно то, что они «голубые». Но поскольку «голубизну» было доказать не так просто, как построить развитой социализм, обычно дело не шло дальше абстрактных осуждений. Несведущим же людям (таких было подавляющее большинство) Славик с Серафимом могли показаться пылкими друзьями. Про «бескорыстную дружбу мужскую» слагали даже песни.
В тот день Серафим проснулся от того, что Славик водил своей узкой женоподобной ладошкой над его волосатой грудью. Все до одного волоски как намагниченные поворачивались в ту сторону, куда двигалась Славикова ладошка. Серафиму было щекотно и приятно одновременно.
– Какое красивое колечко, – сказал Славик. – Я давно хотел спросить у тебя, но все как-то стеснялся. Мне и сейчас неловко… Скажи, Рафочка, это кольцо тебе подарила женщина?
– Да, – машинально ответил Серафим, вдруг вспомнив странную даму в шляпке с букетом цветов сбоку. Он не задумался над вопросом Славика, ибо женщины в его жизни ровным счетом ничего не значили.
– Скажите на милость, какая большая любовь! – Славик закатил глаза в притворном восторге и даже хлопнул в ладоши. – И ты с тех пор, не снимая, носишь его на своей шее?
– Да, – снова ответил Серафим, испытывая неловкость – ведь он, в сущности, присвоил себе то, что должно принадлежать Господу.
– Ах, она, наверное, очень красива и богата. Она подарила тебе эту очаровательную вещичку в знак своей пылкой и верной любви. Увы, мне не по средствам делать любимому мужчине столь дорогие подарки.
Славик всхлипнул не то притворно, не то всерьез – он сам еще этого не знал. (Он был весьма артистичной натурой, к тому же обожал импровизировать.)
Серафим почесал грудь, ибо волоски на ней пришли в настоящее смятение – Славик теперь быстро водил над ними обеими ладонями.
– Да, думаю, она богата. Сперва она дала мне двадцатку, а потом… это кольцо.
– Ах, скажите на милость! Он так клево отдрючил чувиху, что она готова была отдать ему и себя в придачу. – Славик всхлипнул уже всерьез. – А я-то думал, что у нас с тобой по-настоящему и, быть может, на всю жизнь. Ты знаешь, из меня могла бы получиться очень верная и добродетельная супруга. Но теперь у нас все в прошлом. Я не могу делить любимого мужчину ни с кем, а уж тем более с женщиной.
И Славик, откинувшись на подушку, разрыдался.
Серафим не знал, что сказать. Он только бормотал:
– Не надо, моя лапочка, не надо. Меня от женщин тошнит. Тошнит!
Он вспомнил пышные розовые ягодицы Иры и на самом деле ощутил позывы к рвоте.
– Но ты носишь ее кольцо на своей груди! Ты спишь с ним! – высоким капризным фальцетом воскликнул Славик. – Даже тогда, когда делишь ложе со мной, преданной тебе до последнего вздоха подругой!
– Ну, понимаешь, я должен был отдать его, потому что у этой женщины потерялся сын и она хотела, чтобы я…
Часа полтора продолжалось выматывающее душу обоих выяснение отношений. Славик весь покрылся красными пятнами, лицо Серафима, напротив, приняло землисто-зеленоватый оттенок. Наконец Серафим зажал в левый кулак кольцо и резко дернул вбок. Цепочка порвалась, оставив на шее Серафима красную полоску. Он кинул кольцо, целясь им в окно, но поскольку не был левшой, кольцо даже не долетело до стола, завалившись за одну из беспорядочных куч книг вперемешку с нотами и старыми журналами на польском языке.
Потом состоялось трогательно сентиментальное примирение. Серафим отправился на службу – в тот день грозились дать деньги. Он накупил почти на все закусок, вин и пестрых гвоздик для Славика. К тому времени, как он вернулся, Славик уже отбыл в свой ресторан. Парень, открывший дверь на его условный звонок, сказал:
– Она спит, а ты тут трезвонишь, педрило волосатое.
Серафим глубоко оскорбился, но смолчал – все-таки это была не его квартира, к тому же он очень боялся, что донесут в милицию.
Он был на кухне, когда из комнаты вышла Маша, как обычно нагая и босая, и направилась в ванную – она была примадонной «театра Подливкина» и ей разрешалось появляться к шести, а не к трем, как Славику, который был «на подхвате». Серафим уже не реагировал на Машину наготу, тем более она, если бы не груди, вполне могла сойти за мальчишку-подростка. Он называл Машу Гермафродитой (за глаза, разумеется) и старался не попадаться ей под ноги. Налив воды в вазу из венецианского стекла с советскими трещинами, засунул в нее гвоздики и понес в их со Славиком «храм любви» вместе с бутылкой хереса, который должен был помочь ему скоротать долгие часы разлуки. Записку он обнаружил уже когда от хереса остались желтые капельки на дне стакана – она почему-то валялась под телевизором.
«Люблю тебя, в твоей я власти, – читал Серафим слова, обращенные не к нему, а к оперному Алеко. – Твоя, твоя я навсегда». Он растрогался до слез, ибо во хмелю был склонен к сентиментальности. «Негоже, негоже ходить в одиночестве по московским улицам в столь позднее время, – думал он. – Я должен встретить, нанять машину и отвезти на праздничный банкет…»
Старый «москвич» – его Серафим изловил на подступах к ресторану – попал на улице Горького под внезапно взбесившийся троллейбус. «Скорые помощи», которые видела на месте аварии Устинья, уехали порожняком – для перевозки в морг трупов, оказывается, существует специальный транспорт.
Маша проснулась под чужим потолком. На нем парили белые выпуклые фигуры, изображающие маленьких мальчиков с крылышками. Большая, переливающаяся ледяными нитями хрусталя люстра напомнила ей театр. У нее и ощущение было такое, словно она на сцене. Главное действующее лицо, от игры которого зависит успех либо провал всего спектакля.
Она скосила глаза влево. Большой светлый шкаф. В нем отражается плывущий неведомыми водами плот, на котором лежит женщина в зеленовато-синем и блестящем, как туловище стрекозы, длинном платье. «Странная пьеса, – подумала она. – Я забыла, что должно случиться дальше, а суфлер почему-то молчит».
Она решила сымпровизировать. Вытянула и напрягла ноги, завела за голову руки и, вскочив точно ванька-встанька, стала подпрыгивать на мягко пружинящей бархатной поверхности. В одном из прыжков она чуть было не достала рукой до люстры, зато и падение было долгим и страшным. Из всех углов шептали сердитые голоса: «Это не сцена, это арена цирка. Ты – акробатка».
Она сделала сальто, которое раньше у нее никогда не получалось, мягко приземлилась на ковер. Пахло опилками и конским навозом. Чей-то голос сверху громко выкрикнул:
– Браво! Всем браво! Не заставляй меня спать!
Маша тут же поняла, что это попугай. Ей захотелось побеседовать с ним про всякие пустяки, но она не знала, где он, а она не могла говорить с кем бы то ни было, не видя его.
– Эй, где ты? – весело воскликнула она.
– Я здесь! Держи меня!
Раздалось хлопанье крыльев над головой. Большой белый попугай приземлился на крышу шкафа, в котором отражалось все живое и неживое. Она протянула к нему руки.
– Иди, иди же сюда. Не бойся! – сказал попугай.
Она подставила стул, оперев его спинкой о полированную поверхность шкафа, приподняла платье, легко шагнула на спинку, с нее на крышу шкафа.
Тут было тепло и уютно пахло пылью. Маша подложила под голову мягкую плюшевую собаку, свернулась калачиком и сладко заснула.
Устинья сказала Павловскому-старшему, что хочет пройтись пешком до метро. Он не стал ее отговаривать, ибо хорошо знал характер этой женщины. Сказал только: «Она не иголка, а Москва не стог сена. Но, если даже так, мы этот стог переворошим по травинке».
Он велел шоферу возвращаться в гараж, а сам, обняв за плечи шатавшегося от коньяка и бессонной ночи Диму, не оглядываясь, направился к своему подъезду.
«Не иголка, – размышляла сейчас Устинья, бредя пустынными переулками просыпающегося города. – Я пролежала две недели в больнице. За это время что-то произошло. Что?.. Дима говорит, Маша навещала регулярно Толю. О чем они беседовали?.. Не иголка, а моя коречка, – думала Устинья, проходя мимо церкви Воскресения, что на Успенском Вражке. – Неужели над всеми Ковальскими навис злой рок? Карающий перст судьбы. За что? Ее-то за что карать? А моего Яна? Маша, быть может, отделалась легче всех – блаженных, как говорят на Руси, любит Бог. Давно, давно я не видела ее. Вроде бы я должна была выйти в тот переулок, где ее дом, но почему-то вышла не туда. Как странно… Я столько раз здесь ходила. Коречка, родненькая, где же ты?.. Знала, знала я, не кончится добром эта твоя история со скоропалительным замужеством. Но тебе разве скажешь наперекор? Вся в отца… Неужели со всеми близкими Анджею людьми непременно должно что-то случиться? Выходит, теперь очередь за мной. Поскорей бы, поскорей… Я все равно не переживу коречку. Господи, Господи, зачем мы это натворили? Неужели только ради того, чтобы жить в этом страшном городе?.. Надо немедленно позвонить Петровичу. Пускай бросает все дела и срочно вылетает… Я, наверное, сойду с ума, только совсем не так, как Маша, – я сделаю что-нибудь страшное. Сожгу этот город, если с коречкой, не дай Бог, что-то случилось. Устрою конец света. Мья дзивчинка дрога, мья сиеротка кохана…»
Оказавшись наконец дома, Устинья выпила целую горсть таблеток, с трудом заставляя себя делать глотательные движения. Желудок ожгло огнем, хотя никакой язвы у нее не обнаружили. Телефон в Алма-Ате не ответил – там уже давно наступил рабочий день и Николай Петрович теперь наверняка будет где-то болтаться до поздней ночи. Устинья прилегла на диван в гостиной, возле которого стоял на столике телефон, с головой накрылась пледом. Все, все кончилось. Больше ничего ей не нужно от этого мира. Если бы можно было вызвать по заказу смерть. Господи, прости меня грешную и…
Она провалилась в похожий на беспамятство сон. Разбудил резкий телефонный звонок. Устинья схватила трубку.
– Капитан Лемешев, – услыхала она знакомый голос. – Марья Сергеевна, я бы хотел подъехать к вам. Прямо сейчас. Вы разрешите?
– Нет, – решительно заявила Устинья. – Дело в том, что у меня пропала дочь. – Проговорив эту фразу, она почувствовала, как на голове зашевелились волосы. – Да, вчера вечером. Ушла из дома среди бела дня и не вернулась. Вы знаете, мне кажется, Москва – страшный город. В нем бесследно исчезают самые молодые и красивые.
Маша очнулась и обвела глазами помещение, в котором очутилась. На полу беспорядочные груды книг, нот, пластинок без футляров. С серой от пыли занавески свисают нити серебряного дождя и елочные украшения. На голом ободранном столе роскошный букет пестрых гвоздик. И пахнет здесь вином, пылью и человеческим потом. (У Маши, как и у большинства людей, обладающих абсолютным музыкальным слухом, был отличный нюх, позволяющий расщеплять окружающую атмосферу на отдельные запахи.)
Она лежала на тахте вниз головой – вот почему, наверное, так быстро пришла в себя. Юбка была разорвана до самого пояса, тонкий свитер задрался к горлу, обнажив голую грудь. Маша попыталась встать. Ноги и руки слушались плохо, все тело точно иголками покалывало – так покалывает затекшая нога, на которой долго сидел.
И все-таки ей удалось встать. За окном бледно серело небо, оплаканное осенним дождем. Маша посмотрела на свои часы – они показывали без семи минут семь. Часы остановились.
Ей очень хотелось пить. Она открыла дверь, поплутав по темному коридору, очутилась наконец на кухне. В холодном кране не оказалось воды, а та, которую она налила в стакан из чайника, отдавала затхлостью.
Маша сидела за кухонным столом и тщетно пыталась вспомнить, что ей снилось. Это сейчас имело для нее первостепенное значение, от этого вроде бы зависела вся ее дальнейшая жизнь. Вспомнить. Непременно нужно вспомнить…
Во сне она бегала по большому пустому дому, сзади гулко хлопали двери, из-под ног выскакивали лохматые звери и тоже бежали за ней. Ей было очень весело быть во главе этой необычной кавалькады, управлять ею, направляя ее движение куда вздумается. Потом над головой хлопала крыльями большая черная птица, и она спряталась от нее под стол. Но на столе, под которым она спряталась, что-то лежало. Ей хотелось узнать – что, но она очень боялась этой страшной птицы.
«Что со мной? – думала Маша. – Наверное, я сильно напилась. Где все остальные?.. Что это за дом? Неужели уже утро, а я ничего не помню?..»
Она услыхала какие-то странные звуки в глубине квартиры, встала и, пошатываясь, побрела в ту сторону, откуда они доносились. В приоткрытую дверь увидела широкую кровать, перед ней стояла на коленях черноволосая женщина. Она раскачивалась из стороны в сторону и пела что-то уж больно странное, что вряд ли можно было назвать мелодией.
Маша остановилась в полушаге от женщины и посмотрела на кровать. На ней лежал… У нее внезапно помутилось в голове, поплыло перед глазами, но она успела вспомнить, что это Иван, тот самый парень, которого безуспешно разыскивают его родители и которого она, Маша, нашла. Вспомнила и тут же рухнула на пол.
Она не потеряла сознание – она все помнила, только вдруг страшно разболелась голова. Она боролась с кем-то неведомым за то, чтобы помнить.
Маша видела, как женщина, поднявшись с колен, приблизилась к Ивану, взяла его за руку, перевернула ее ладонью кверху и поднесла к своим губам. Потом провела его раскрытой ладонью по своему лицу и положила ее на грудь Ивана. То же самое она проделала с другой рукой. Иван не шевелился. Судя по всему, он крепко спал.
«Кто она?» – думала Маша, смутно припоминая, что при появлении этой женщины-цыганки Иван закричал диким голосом, и она, Маша, кинулась ему на помощь. Что было потом, она почти не помнит. Куда-то они вместе падали, Иван придавил ее своим весом – у нее до сих пор болит плечо, которое она ушибла об стену. Наверное, там теперь отвратительный лиловый синяк. Но это не имеет никакого значения, убеждала себя Маша. Главное выяснить, кто эта женщина и что ей нужно от Ивана?
Цыганка, глянув в Машину сторону, вдруг быстро выскочила из комнаты, и Маша сразу почувствовала облегчение. Она подползла к краю кровати и прошептала:
– Иван, с тобой все в порядке?
Он молчал и не шевелился. Маша с трудом приподнялась с пола, уцепилась руками за одеяло и, подтянувшись на них, залезла на кровать. Иван лежал с закрытыми глазами, сложив руки на груди. Его лицо было безмятежно. Маше показалось, что он не дышит.
– Иван! – громко окликнула она. – Иван, Ваня, что с тобой? Проснись! – У него оказались теплые руки, и Маша с облегчением вздохнула. – Проснись, слышишь? Нам нужно бежать отсюда. Немедленно, иначе…
На пороге появилась цыганка. Маша обернулась и увидела, как она, взмахнув руками, подпрыгнула несколько раз на месте. У Маши снова закружилась голова, но она успела подумать: «Цыганка… Это она во всем виновата…»
Маша лежала с открытыми глазами и все видела. Цыганка совершала над ними обоими какой-то странный ритуал. Они не обменялись ни единым словом, но Маша каким-то непостижимым образом поняла, что цыганка никак не может сделать с ней то, что хочет, и потому очень злится.
«Но почему она хочет сделать это? Я ее совсем не знаю, – думала Маша, борясь со сном. – И с Иваном она тоже что-то хочет сделать. Я совсем не знаю Ивана, а теперь даже не могу спросить у него, знает ли он эту цыганку. Он наверняка ее знает, потому что…»
Цыганка вдруг наклонилась над Машей, провела ладонями над ее головой, всем телом. «Как хорошо, – думала Маша. – Мне сейчас так хорошо и приятно!..»
И погрузилась в глубокий спокойный сон.
Если бы Устинья не утратила способность удивляться, она бы наверняка удивилась, даже изумилась наверное, войдя в палату к Толе и обнаружив, что он сидит в кровати. Но она лишь сказала без всякого выражения:
– Я рада, что у тебя все благополучно. А вот у нас…
– Что-то случилось с Машей? Я не верю снам, но…
– Да. Я не знаю, жива она или нет. Я со вчерашнего дня ничего о ней не знаю.
И она вкратце рассказала Толе о случившемся.
– Это… я знаю точно, как-то связано с дьяволом. Потому что тот сон… Впрочем, все страшное в этом мире мы почти всегда пытаемся приписать козням дьявола. Хотя очень часто дьявол сидит в нас самих.
– Когда она была у тебя в последний раз, ты не заметил в ней никаких перемен? – спросила Устинья.
– Она… Мы с ней разговаривали так, словно знаем друг друга тысячу лет. Словно мы настоящие брат с сестрой, хотя я никогда не смогу смотреть на Машу как на свою сестру.
– Вспомни, пожалуйста, она ничего не говорила про свои отношения с Димой?
– Нет. Но я понял, что она… – Он замолчал и отвернулся.
– Что ты понял?
– Что это не та любовь, о которой она мечтала.
– Я и без тебя это знаю, – вырвалось у Устиньи. – Ладно. Я пошла. Скоро придет твой отец.
– Марья Сергеевна, постойте.
Устинья в удивлении обернулась.
– Она тебе все сказала?..
– Не все. Я понял, что ей… ей неловко передо мной. Понимаете, я никого не собираюсь осуждать, но случается, за грехи родителей приходится расплачиваться…
– Я в это не верю. Если даже так, я не позволю, чтобы с Машей что-то случилось.
Она вышла, не простившись.
– Диму положили в неврологию. У него начались галлюцинации с бредом. Он обвиняет во всем себя, потому что думает, будто Маша узнала про его отношения с одной девицей. Я уверен, это чушь собачья.
Павловский был в кителе и при всех регалиях. Он заехал к Устинье без звонка, а потому застал ее в халате и домашних туфлях. Правда, она не стала бы переодеваться, даже знай о его визите заранее.
– Какой еще девицей? Не думаю, чтобы Машу могли взволновать и расстроить взаимоотношения вашего сына с какой-то там девицей. Ведь это было до того, как они поженились.
– В том-то и дело, что нет. – Павловский вздохнул. – Представьте себе, я знал об этом Я говорил этому шалопаю: рви, пока не поздно. Но нас с вами они теперь не слушают.
– А я-то думала, ваш Дима влюблен в Машу так, что не замечает никого и ничего вокруг.
Устинья потянулась к пачке «Мальборо» на журнальном столике, машинально достала сигарету, так же автоматически склонилась над огоньком зажигалки, которую ей поднес Павловский.
– Он на самом деле влюблен в нее как псих, но с этой девицей он связался еще весной, когда Маша, как ему казалось, не обращала на него внимания. Я ее знаю – обычная профурсетка, правда, довольно смазливая и с хорошим телом. К таким женщинам, мне кажется, даже как-то неловко ревновать мужей.
– Это вам так кажется. – Устинья поперхнулась дымом и громко закашлялась. – Если Маша на самом деле узнала об этой связи, она могла… все что угодно с собой сделать.
– Да бросьте вы, ей-богу. Начнем с того, что она никак не могла об этом узнать. Извините, но существуют охраняемые секреты, а люди в моем ведомстве надежные. К тому же прошу вас не забывать о том, что ваша дочь вышла замуж за моего сына не по любви, хоть они, как я считаю, замечательная пара. Со мной, моя дорогая, можно и нужно не прибегать к всяким хитростям и уловкам. – Павловский улыбнулся и, наклонившись, похлопал Устинью по руке. – Все равно то, что вы не договариваете, рано или поздно становится известно мне. Тем более что я ваш друг, а теперь даже родственник. Кажется, это называется сватом, да? Дорогая Юстина – это имя, кстати, вам очень идет, – вы мне сватья.
– Да. – Устинья рассеянно кивнула.
– Вы не волнуйтесь – с этой профурсеткой уже провели соответствующую работу. Ей, как я понял, очень не хочется лишаться московской прописки. Ну а сына я беру на себя. К тому же в неврологии его основательно подремонтируют, можете не сомневаться.
– Не могу поверить, что Дима мог…
– Ну и не верьте на здоровье. Я сказал вам это как своей сватье. Мужу ни гугу – отцы очень часто воспринимают подобное преувеличенно болезненно. Это мы с вами все можем понять.
– Я не могу этого понять, – возразила Устинья.
– Ну, вы, польки, женщины романтичные и, как считается, очень верные. Вы, если не ошибаюсь, нашли своего первого мужа после шести с лишним лет разлуки, хоть он к тому времени уже успел связать себя с другой женщиной.
– Вы ошибаетесь, – сказала Устинья. – Это был мой второй муж.
– Вот видите, и в нашем ведомстве не сплошные боги сидят. К тому же в войну пропало много документального материала. А ваш первый муж жив?
– Он покончил с собой через неделю после нашей свадьбы.
– Загадочная история. Не менее загадочная, чем история с так называемой гибелью Ковальского.
– Так называемой? – Устинья вздрогнула. – Вы не верите в то, что Анджей утонул?
– Вы, моя дорогая, тоже в это не верите, хотя, по всей вероятности, в силу иных оснований, чем те, которыми располагаю я. – Он встал. – Ладно, с вами хорошо, но дело есть дело. Я немедленно позвоню вам, как только мы ее найдем. А вы, со своей стороны, еще раз переберите в памяти всех ее знакомых и даже не очень знакомых людей.
После ухода Павловского Устинья направилась в спальню и, порывшись за стопкой с постельным бельем, достала старую сумку, в которой хранились остатки памяти о прошлом. И эта странная записка, написанная рукой Анджея… Она нашла ее между страниц лежавшей за зеркалом Библии. Уже после того, как Анджей исчез.
«Между двух огней сгорит даже сам Бог. Я простой смертный. И большой эгоист. Тебе не кажется, что романтику в этой жизни не слишком сладко живется? Разочарованность хуже смерти. Счастлив обладающий даром любить до гроба. Ты счастлива, Юстина? Это не из жалости к тебе – мне захотелось. А что потом? Я ничего не знаю».
Возможно, записка пролежала в Библии не один день и даже не одну неделю – к своему стыду Устинья почти полгода не брала в руки Библию. Не до того ей было.
Но ведь это никакой не грех – Анджей всегда оставался ее супругом перед Господом Богом.
Устинья быстро спрятала все в сумку, сунула ее на прежнее место и легла на кровать. Она не спала прошлую ночь, очевидно, не будет спать и эту. Зачем одурять себя снотворными – вдруг появится Маша, а она не сможет ощутить всю полноту радости от того, что ее коречка жива. Почему, почему, спрашивается, она так ее любит? Неужели только из-за того, что Маша – дочь Анджея?
…В ту зиму в доме дуло от всех окон, и на подоконнике в ее комнате замерзли цветы в горшках. Устинья спала в пуховом платке и шерстяных носках – ветер почти всегда дул с севера, с холмов, и, проснувшись ночью, она слышала, как он разгуливает по ее комнате, шелестит в пучках развешенных повсюду сушеных трав.
Но заболела не она, а Маша-большая, хоть все трое спали в мансарде, где было гораздо теплее. У нее вдруг резко подскочила температура и начался бред. Устинья с ходу поставила диагноз – воспаление легких. Анджей всполошился, поехал в райцентр к Николаю Петровичу. На следующий день из города привезли пенициллин.
Устинья регулярно колола Машу в почти плоскую ягодицу и невольно думала о том, что, если она вдруг умрет, Анджей, оплакав досыта ее смерть, вернется к ней, Устинье. Она не хотела смерти Маши, но запретить себе думать об этом не могла.
Потом и маленькая Машка заболела, правда, не так тяжело, как мать, но тоже постоянно требовала к себе внимания, и стоило не прибежать сию минуту на ее зов, как она выскакивала из-под одеяла и неслась босиком и в одной рубашонке вниз.
Устинья сбилась с ног – от Анджея немного было толку, разве что принесет иногда из сарайчика ведра с углем и воды из колодца.
Как-то вечером Устинья сидела возле печки в кухне и штопала Машкины чулки. Маша-большая уже пошла на поправку, у маленькой тоже была нормальная температура. Устинья слышала, как спустился сверху Анджей, неслышно ступая в связанных ею толстых овечьих носках. Подняла голову и встретилась с его взглядом.
– Юстина, ты такая красивая, – сказал он по-польски. – Сейчас ты похожа на Гретхен за прялкой. – Он подошел и присел на корточки возле ее табуретки. – Мне иногда очень хочется знать, что ты думаешь обо мне, о нашем с тобой прошлом, о… – Он замолчал. – Разве могли мы представить тогда в мансарде, что через каких-то десять лет окажемся в этом ледяном доме среди диких равнин сошедшей с ума страны? Ты очень ревнуешь меня к ней, Юстина?
– Да, – ответила она и опустила глаза к чулку.
– Но ты ее любишь. И это что-то противоестественное. Все случилось так, как она предсказала. Только она не могла предвидеть того, что в один прекрасный момент нас вдруг потянет друг к другу с невероятной силой. Сопротивляться ей бесполезно. Правда, Юстина?
– Да. – Она боялась поднять глаза, а он попытался в них заглянуть.
– О, я вижу, ты готова на все. А что скажет твой Бог, Юстина?
– Не знаю. Мне все равно, что он скажет, – прошептала она.