Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Толя видел, как зашевелился лежавший на полу мужчина в маске.
– Его нужно связать и сдать в милицию. Но я не могу наклониться из-за спины. Давай подержу твою дочку.
Никита передал Толе завернутую в штору Маню. Она была легка, как перышко. Прижимая к себе костлявое, судорожно вздрагивающее тело, он снова подошел к столу, на котором лежала умершая женщина. Ему вдруг стало жаль это некогда красивое и еще молодое тело, которое, как он был уверен, в милиции подвергнут унизительнейшей из процедур – вскрытию. Он слышал от кого-то, что они делают так всегда, даже если причина смерти не вызывает сомнений.
– В милицию заявлять не будем – я не хочу, чтобы мою дочь мучили всякими допросами, – проговорил Никита, срывая со связанного им человека маску. – Да, это он, этот так называемый скульптор. Негодяй. Я, оказывается, выбил ему подсвечником передние зубы. Черт, он их вставит. И в тюрьме надолго не задержится. Я сейчас убью его сам, и Господь простит меня за это.
– Папа, папочка, не делай этого. Они тебя засудят. Знал бы ты, что я пережила… Я умру, если тебя посадят в тюрьму. – Она заплакала. – Папочка, отпусти его. Пусть лучше его накажет Бог. Он обязательно накажет его за все, что он с нами сделал.
– Этот негодяй заставлял тебя с ним спать? – спросил Никита дочку.
– Да. Но поначалу… поначалу я сама этого хотела. – Девушка закрыла от стыда глаза. – Потом, когда поняла… поняла, какой он… злой и гадкий, я… В общем, он стал привязывать меня к кресту и насиловать. Это было так ужасно. Я молила Бога, чтоб он послал мне смерть. Папочка, отпусти его и не заявляй в милицию. Я умру, если придется рассказывать кому-то в подробностях, что он со мной делал. Господи, прошу тебя…
– Успокойся, моя девочка. Я знаю, как мы поступим. Я скажу соседям и в милиции, что ты сбежала с парнем из Москвы, а потом сама вернулась домой. Но вот как поступить с ним?.. – Никита задумчиво смотрел на крепко связанного веревками мужчину на полу. – Если мы сдадим его в милицию, он наверняка назовет им твое имя. Еще эта мертвая женщина…
И тут Толя вспомнил про слова, которые произнесла перед смертью эта несчастная. Невероятная мысль пришла ему в голову. Она была настолько невероятна, что он не сразу смог выразить ее словами. Когда Никита взял на руки дочку, Толя тихо сказал:
– Кажется, я знаю, кто она. Да, да, я знаю. Возможно, я ошибаюсь… Нет, нет, я не ошибаюсь – она Машина мать. – Он вдруг нащупал в кармане куртки какой-то листок, достал его и увидел крупно написанный карандашом номер телефона. И тут же догадался, что это телефон Устиньи. – Мне нужно позвонить. Я видел где-то телефон. Ага, вот он.
Толя снял трубку и набрал написанные на листке цифры.
Маша встала с кресла и подошла к окну. Начинался рассвет. Серый унылый свет брызгал в оконное стекло слезинками дождя. Еще вчера был мороз, сегодня наступила оттепель. И все вдруг резко изменилось – нет больше никакой надежды на ее возвращение.
Ян крепко спал на диване, заботливо укрытый пледом. Маша помнит, как Устинья, прежде чем уйти в спальню, долго стояла и смотрела на спящего сына, потом сходила за пледом и, осторожно положив его Яну на ноги, опустилась на колени и зашептала молитву на польском языке. Маша закрыла глаза. Ей казалось, она не имеет никакого права быть свидетельницей проявления любви матери к словно воскресшему из мертвых сыну – слишком это было интимно. Ей стало больно и тяжело от этого зрелища. Ее родная мать никогда, никогда не любила ее так, как любила Устинья. Но мать ни в чем не виновата. Только бы она была жива…
Сейчас Маша внезапно поняла, что матери уже нет на свете. Понимание пришло к ней не от разума и вовсе не от того, что ее нервы были напряжены до предела, а сама она настроена на самое худшее – просто она почувствовала внутри, под самыми ребрами, завихрение и холод. Потом тело стало легким и пустым, во рту появился отвратительный привкус крови. Хотелось выкрикнуть: «Этого не может быть!» – но язык не ворочался и не слушались голосовые связки. Она шагнула к дивану, чтобы растормошить Яна, но вдруг потеряла равновесие и упала на журнальный столик. «Это обморок, – успела подумать она. – Только бы ненадолго. Я должна сказать им…»
Столик рухнул, Маша ударилась затылком об пол. Стало совсем темно.
Она помнит, как ее поднял на руки вскочивший с дивана Ян. И было так хорошо на его руках, что не хотелось открывать глаза. На какое-то мгновение она забыла о страшной правде, открывшейся ей несколько минут назад. Ян подошел к дивану и хотел положить ее туда, но она едва слышно прошептала:
– Не надо. Мне так хорошо. Я люблю тебя… брат. – И простонала, вспомнив все. – Она умерла. Она умерла…
Ян сильно встряхнул Машу, и ей показалось, что голова разваливается на части.
– Прости, – сказал он, поняв по выражению ее лица, что сделал больно. Он стал ходить из угла в угол, и каждый его шаг отдавался в голове Маши острой болью, но она бы ни за что не согласилась очутиться на диване и в покое. – Умерла? Но она не может умереть… Она обещала взять меня с собой… Знаю, это безумие, но я в это верил. С ней рядом я верил в любые чудеса. Что делать? Что мне теперь делать?..
И Ян глянул на Машу глазами, полными мольбы и боли.
Она прижалась к нему всем телом и сказала:
– Не знаю. Только давай не бросать друг друга ни на минуту, ладно? Я сейчас не могу разговаривать ни с кем, кроме тебя. Ты был последним, кто любил ее. И ты был ей верен.
Ян сел в кресло. Она чувствовала, как его тело сотрясает дрожь, а из груди рвутся похожие на кашель хрипы.
– Не надо. Слышишь, Ян? Быть может, впереди нас ждет самое страшное. Но мы ни на минуту не отойдем друг от друга.
И тут раздался телефонный звонок. Маше он показался громче выстрела. Она не помнит, как схватила трубку, в которой услышала испуганный и до неузнаваемости возбужденный голос.
– Кто это? – спросил он.
– Маша. – Она все-таки узнала в последний момент Толю.
– Что-то случилось?
– Да. Эта женщина… понимаешь, она еще была жива, когда мы вошли в дом. Она… она сказала «Устинья». Я подумал, что это очень редкое имя и, быть может… Еще она сказала «Алеко» и улыбнулась. Она уже умерла. Господи, как… нет, нет, ты не должна это знать. Я теперь точно понял, это твоя мать. Маша, как хорошо, что ты дома, любимая… сестра.
После разговора с ней он принял решение, о котором сказал Никите.
– Моя сестра не должна видеть свою мать – она этого не переживет. Я спалю дом. Вместе с этим чудовищем. Думаю, он заслужил большее наказание.
– Не бери греха на душу, брат. Я сам поначалу хотел убить его, но теперь понял, что этого делать нельзя. Только Господь наш имеет право вершить над людьми суд, – уверенно сказала Никита. – Нам, грешным, это право не дано.
– Папочка, отпусти его, – громко прошептала девушка. – Ради меня – отпусти. Я, кажется, беременна. Ты… вы не должны убивать отца моего будущего ребенка.
– Но он донесет, что мы спалили его дом, – высказал предположение Толя.
– Он будет молчать – я в этом уверен. – Никита осторожно положил дочку на кушетку, взял со стола узкий кинжал с инкрустированной драгоценными камнями ручкой и быстро перерезал веревки, опутывавшие мужчину. – Уходи немедленно, иначе я за себя не отвечаю. И больше не попадайся мне на глаза. Слышишь?
…Толя переходил из комнаты в комнату, повсюду оставляя за собой огонь. Постояв несколько секунд над умершей, сорвал с окон несколько тяжелых штор и накрыл ими измученное и изуродованное тело. «Прощай», – тихо сказал он и только тогда поднес подсвечник с горящими свечами к большому кресту у стены. Он сразу занялся пламенем – древесина была пропитана какой-то вонючей жидкостью. Толя вышел через веранду во двор и, обернувшись, в последний раз посмотрел на дом, очертания которого зловеще вырисовывались на фоне ненастного предутреннего неба. Он видел пляшущие в окнах языки огня и вдруг всем существом почувствовал его очистительную силу – недаром огню поклонялись язычники. Он сейчас тоже готов был пасть на колени и молить бога огня спалить все дотла. Он никогда не расскажет Маше о том, в каких муках умирала ее мать. Огонь скроет все следы. Слава огню!
Толя повернулся и направился к лазу в заборе, возле которого его ждал Никита с Маней на руках.
– Пойдем лесом, чтобы нас никто не увидел. Твою и мою обувь я сожгу. Спасибо тебе, брат, за все. Если б не ты… – Он всхлипнул и утер нос тыльной стороной ладони. – Теперь я верю в то, что тебя на самом деле послал сам Бог.
Толя шел, повторяя про себя слова покойной. Он не должен забыть их. Он перескажет их Устинье.
Вдруг он услышал за спиной треск и невольно обернулся. Пламя уже рвалось в небо. Толя подумал о том, что и об этом тоже расскажет Устинье.
Ему и в голову не могло прийти, что он действовал по ее когда-то успешно сработавшему сценарию.
В день, когда Толю выписали из больницы, Маша переехала к себе, предварительно оговорив с Димой условия своего возвращения. У нее теперь была отдельная комната, дверь в которую запиралась на ключ. Маша запиралась только изнутри – ей не хотелось, чтобы кто-то заставал ее врасплох.
Дима уже ходил на работу и тайком от отца начал потихоньку выпивать. Маша видела, что он страдает из-за ее отчужденности, но ничего с собой поделать не могла. И дело было не только в том, что Дима изменял ей с другой женщиной – дело было в самой Маше, которая вдруг почувствовала чуть ли не отвращение к физической стороне любви.
Провожая Яна в Ленинград, она сказала:
– Как жаль, что мы с тобой росли порознь. Мы никогда не сможем быть настоящими сестрой и братом. Всегда нам что-то будет мешать любить друг друга родственной любовью.
Ян молча обнял ее за плечи, прижал к себе, поцеловал в лоб и долго смотрел в глаза. Они стояли так минуты две, чувствуя, как бьются их сердца.
– Тебе пора, – наконец сказал он, обжигая ее макушку своим горячим дыханием. – Думай обо мне, ладно? Маме скажи, что я буду звонить. Ты, наверное, вернешься к Диме? – почти утвердительно сказал Ян.
– Да. – Маша слабо улыбнулась. – Только, прошу тебя, не думай обо мне как о заложнице. Если бы я не вышла замуж за Диму, я бы успела натворить таких глупостей. Конечно, я и сейчас от них не застрахована.
Ян стоял у окна, глядя на медленно уплывавшую от него Машу. Когда она скрылась из виду, одним прыжком вскочил на верхнюю полку и, отвернувшись к стене, закрыл глаза.
Толя прожит у Соломиных больше месяца. За это время они с Машей виделись раза три и то всегда на людях. Накануне его отъезда в Плавни Маша приехала в свой бывший дом сразу после занятий и застала Толю одного – Устинья и Николай Петрович были на каком-то приеме, Женя взяла выходной.
Он заварил чай и накрыл на стол, прекрасно ориентируясь в набитом всевозможной посудой буфете. Маша размешивала в чашке сахар, то и дело исподлобья поглядывая на молчаливого и печального Толю. У нее сжалось сердце, когда она поняла, что расстается с ним надолго.
– Летом будешь купаться в реке, – сказала она и постаралась улыбнуться. – Раньше там была очень чистая вода. Ты не разучился плавать?
– Как будто нет, – серьезно ответил Толя. – Я заплывал ночами далеко в море, переворачивался на спину и смотрел на звезды. Знаешь, они были почти такие, как в «Солнечной долине». Только, мне кажется, там они были ближе.
– Да, они там были очень близко…
Толя поднял глаза от своей чашки и внимательно посмотрел на Машу.
– Ты позови меня, если что. Я брошу все и приеду, – неожиданного для самого себя сказал он и очень смутился.
И Маша не знала, куда ей деть глаза. Стало нечем дышать, и она расстегнула верхние пуговицы своей нейлоновой кофточки.
– У нас с тобой все равно ничего бы не получилось. Потому что я эгоистка. Ты сам когда-то это сказал.
– Никакая ты не эгоистка. Я был не прав. Прости.
– Нет, я всегда была эгоисткой да и, наверное, останусь. Но… понимаешь, мой эгоизм не распространяется на тех, кого я люблю по-настоящему.
Она протянула через стол руку ладонью кверху, и Толя схватил ее обеими руками.
– Ты как наваждение. Я думал, это пройдет, но с каждым днем чувствую себя все слабей и слабей. И то, что я завтра уезжаю, тоже проявление моей слабости. Я ненавижу себя за это.
– А я тебя за это люблю еще сильней, – чистым звенящим голосом сказала Маша. – Но не так, как тогда, в «Солнечной долине». Сейчас это сидит где-то глубоко во мне, и я бы не смогла избавиться от этого чувства, даже если бы захотела. Но я не хочу. Я, наверное, грешная по природе.
И Маша лукаво улыбнулась.
– У меня еще никого не было, – тихо сказал Толя. – Когда я ушел из монастыря, я видел много женщин. Некоторые сами навязывали свою любовь, но я никогда не испытывал к ним желания. Зато я всегда его чувствовал, когда думал о тебе. И очень на себя за это сердился.
– Сейчас тоже сердишься?
– Да… Нет… Сам не знаю. Сейчас не сержусь.
Маша резко встала и почти силой вырвала свою руку из Толиных ладоней.
– Это было бы слишком пошло, – сказала она. – Я не позволю, чтобы то, чем я жила все эти годы, превратилось в обыкновенную интрижку. Прощай или до свидания.
Она сорвала с вешалки жакет и, выскочив за дверь, бегом бросилась вниз.
Анатолий Соломин уехал в Плавни ранней весной. Устинья вызвалась его проводить до самого места. Они долетели самолетом до областного центра, потом сели на теплоход – «ракеты» не ходили, ибо по реке плыли отдельные льдины и коряга.
Рано утром теплоход причалил к пристани возле той самой рощицы, где Устинья когда-то пасла корову. Они шли оттуда пешком, вещи подвез на двуколке Божидар Васильевич, который подался из бакенщиков в почтари.
Устинья без труда открыла замок флигеля, и на нее пахнуло запахом древесины и мышами. За домом присматривала жена Васильича, Татьяна, но печку топила редко. На веранде Устинья обнаружила аккуратно сложенный штабель поленьев, о стекла билась уже ожившая муха. В комнатах было чисто, просторно и даже уютно.
Устинья всплакнула, обходя вокруг того места, где когда-то стоял дом. Строители засыпали обгоревшую землю опилками, кто-то, наверное та же Татьяна, воткнул луковицы ранних нарциссов. Они вот-вот должны были зацвести. Устинья надеялась уехать отсюда до того, как зацветут нарциссы – невмоготу ей было видеть эту, напоминавшую о былом красоту. Даже снотворные и транквилизаторы, на которых последнее время жила Устинья, не могли усыпить ее память.
Толя в тот же день взялся за дело. Пока Устинья жарила на электроплитке принесенную Татьяной рыбу, затопил в доме печь, сходил к колодцу за водой, починил плохо пригнанную дверь. Они молча обедали на веранде – для начала апреля стояла невероятно теплая погода. Устинья смотрела на бледное и серьезное Толино лицо и думала о том, что ему здесь наверняка понравится.
– Останешься? – спросила она, наливая в граненые стаканы чай.
– Наверное, – не сразу ответил Толя. – Нет, даже наверняка. Здесь лучше, чем я себе представлял.
– Еще не поздно посадить картошку. Я тебе помогу.
– Хорошо, – просто ответил он.
Спина напоминала о себе тупой ноющей болью, но Толя упрямо вскапывал вилами жирную, хорошо отдохнувшую в отсутствие хозяев землю. Дочь Васильича принесла два ведра семенной картошки и круглую корзинку лука. Это была полная молчаливая девушка с безвольным лицом. Устинья помнила ее маленьким ребенком. Она не разрешила Устинье «пачкать руки в навозе» и сама посадила картошку и лук.
Устинья сидела на веранде и смотрела на реку, полноводную, спокойную, несущую на своей спине разный хлам, всплывший в обильном половодье. Почему-то это место она считает своей родиной, хотя на самом деле родилась за тысячи километров отсюда на земле, ничем не напоминающей здешние края. Она с первого взгляда полюбила и реку, и холмы, сейчас уже слегка зеленеющие юной травой, и дом, которого больше нет. Кажется, Анджей тоже любил все это. Впрочем, его душа и по сей день оставалась для нее загадкой.
Толя здесь приживется, думала сейчас она. Быть может, даже женится. И жизнь в доме на берегу реки начнется сначала. Только уже в другом доме и другая жизнь.
Она встала и побрела в огород, где Толя загребал граблями лунки с картофелинами. Он был один. Устинья остановилась возле самой кромки пашни, с наслаждением и болью вдыхая запах весенней земли. Толя поднял голову и смотрел на нее, оперевшись обеими руками о ручку граблей.
– Хозяин. Настоящий хозяин, – сказала она и улыбнулась. – Я рада, что ты решил остаться. Ты не обидишься, если я завтра уеду?
– Не обижусь. Я посажу вас на самолет.
– Зачем? Сейчас самая горячая пора для земледельца. Знаешь, я вдруг вспомнила почему-то историю Каина и Авеля и эту первую пролитую на Земле человеческую кровь. Как ты думаешь, почему Господь отпустил Каина, не предав его смерти за убийство родного брата? Ведь весь Ветхий завет проникнут заповедью «око за око».
– Я тоже много думал об этом и даже спрашивал своих духовных наставников. Еще когда жил в обители. Ни один из их ответов меня не удовлетворил. – Толя застенчиво улыбнулся. – Я могу, конечно, ошибиться, но мне кажется, Господь уже тогда понял, что не будет всегда и все исполняться согласно его воле, что он сам виноват, обидев Каина невниманием к его бесхитростным дарам земледельца. Ему наверняка стало жаль несчастного. Словом, если верить Библии, Господь проявил слабость. Возможно, из-за того наша Земля впоследствии много раз умылась кровью.
– Выходит, ты допускаешь, что нашему Творцу присущи человеческие слабости? – Устинья слегка удивилась. – Вот, оказывается, почему ты ушел из обители.
– Бог, как вы помните, создал человека по своему образу и подобию. Значит, мы все похожи на него. Но Господь мудр еще и мудростью прожитых лет, а наша жизнь столь скоротечна, что мы зачастую умираем, почти не поумнев.
Толя вздохнул и снова принялся за работу. Устинья взошла на холм и долго стояла там с закрытыми глазами. Запахи всегда говорили ей больше, чем зрительные образы и слова. Она так любила этот запах фиалковой свежести ранней весны, но сейчас он причинял ей боль. «Я не хочу больше жить, – думала она. – Но я никогда не смогу покончить с собой, тем самым принеся горе близким. Я грешила и продолжаю грешить, живя под именем той, кого, можно сказать, убила своими руками. И мои дети не отвернулись от меня, узнав правду. Но, Боже мой, случись начать жизнь сначала, и я бы поступила точно так же. И ни за что не смогла бы оттолкнуть от себя Анджея…»
…Однажды он пришел к ней на рассвете. Она только уснула, измученная напрасным ожиданием. Скользнул под одеяло, прошептал:
– Меня все больше и больше влечет к тебе. Наваждение какое-то. Но когда я с ней, я про тебя забываю. Я так хочу ее, словно мы встретились всего несколько дней назад. Если б не ты, Юстина, я бы никогда ей не изменил. Неужели подействовал твой приворотный корень? Скажи, а ты сейчас делаешь что-нибудь для того, чтобы привязать меня к себе? Честно скажи.
– Да, – тихо ответила она. – Я все время думаю о тебе. Повторяю бесконечно: «люби меня, люби меня…»
– И я чуть ли не каждую ночь спускаюсь к тебе, словно меня кто-то ведет на веревочке. Это нечестно, Юстина.
– Я ничего не могу с собой поделать, – призналась она.
– И не делай. – Он положил ладонь ей на живот и сильно надавил. – С тобой я становлюсь ребенком. Я устал быть взрослым кормильцем семьи. Поверь мне, я не создан для этого.
– Ты создан для того, чтобы играть в мансарде Листа и поклоняться красоте. Но ты по крайней мере этого не скрываешь. Неужели ты сможешь… оставить их?
Анджей тихо рассмеялся.
– Когда-то я взял и бросил тебя. А потом снова к тебе вернулся. И ты меня приняла. Правда? И я не услышал ни одного упрека.
– Это бесполезно.
– Ты умная женщина, Юстина, за что я и люблю тебя. А все твои приворотные корни и молитвы – это чепуха. Но если ты им веришь, можешь продолжать в том же духе. – Он вдруг приподнялся на руках и внимательно посмотрел ей в лицо. – Когда-то ты была моей женой, а теперь стала любовницей. Как все странно в этом подлейшем из миров. Нет, мир ни при чем – подлец я. Настоящий подлец-романтик. Юстина, ты осуждаешь меня?
– Я тебя люблю, – едва слышно сказала она и добавила: – И буду всегда любить, что бы ты ни сделал.
Ночью поднялся ветер, и во флигеле стало холодно. Устинья лежала без сна и думала о том, что завтра вряд ли удастся уехать – пароход не сумеет пристать в такой ураган, ну а на телеге до автобуса часа три, если не больше. Да и автобус, говорят, нерегулярно ходит. Но почему ей так хочется уехать именно завтра? Ведь наверняка, вернувшись в Москву, она пожалеет, что не осталась здесь хотя бы еще на несколько дней.
После таинственной гибели Маши-большой, невыносимо длинных и мучительных похорон, во время которых Маша потеряла сознание и, если бы не Ян, свалилась в могилу, Николай Петрович сразу сдал и резко постарел. Его положили на обследование в больницу и нашли опухоль в прямой кишке. К счастью, она оказалась не злокачественной, но операция была сложной и изнурительной. Ян с Машей все это время жили у Устиньи и были, что называется, неразлучны. О чем они говорили ночами, сидя на кухне или на диване в гостиной и беспрестанно дымя сигаретами, Устинья не знала – они замолкали, стоило ей войти. Нет, ее присутствие их не тяготило, они даже были рады ей, но говорили при ней на самые нейтральные темы или просто молчали.
Оба похудели и повзрослели. Ян всегда сопровождал Машу, когда она навещала в больнице Диму. Устинье казалось, он очень боится потерять ее. Да и Маша цеплялась за брата, как за спасительную соломинку.
Она переживала нелегкие времена. Напичканный лекарствами Дима признался, что у него есть любовница. И тут же стал клясться, что любит и всегда любил только одну Машу. Это был удар, поколебавший в Маше уверенность в существовании чистой и верной любви. Она вспоминала нежные поцелуи Димы, его признания в любви, долгие страстные ласки. На самом же деле, встав из ее постели, Дима ехал к любовнице, тоже ласкал ее и, наверное, произносил слова любви.
Поначалу, узнав о неверности Димы, Маша хранила это в себе, но однажды не выдержала, рассказала все Устинье и брату. Ян хватил кулаком по столу и сказал, что она должна немедленно развестись с Димой. При этом его глаза гневно блеснули. Устинья ничего не сказала – она обняла Машу, прижала к себе и заплакала.
Прошло несколько дней, и Маша вдруг повеселела, как-то даже села за рояль, играла весь вечер.
– Мама чудесно играла на рояле, – сказала она Яну. – Ты слышал когда-нибудь?
– Нет. – Ян покачал головой. – Она говорила, что очень любит музыку, но музыка будет мешать ей любить меня. Сыграй «Баркаролу» Шопена, – попросил Ян сестру. – Я видел эти ноты на ее рояле.
Ян слушал музыку, неподвижно сидя на ковре спиной к Маше. Когда затих последний звук, сказал, обращаясь к Устинье:
– Эта музыка похожа на нее. Вы… ты помнишь ее совсем юной. Какой она была тогда?
– Я никогда не могла считать ее своей соперницей. И только теперь поняла – почему, – размышляла вслух Устинья. – Она не умела и не хотела бороться за то, что имела. Соперничество предполагает борьбу, для нее же борьба бы означала конец любви, а значит, и конец света. Мне кажется, в ней начисто отсутствовал инстинкт самосохранения. Ну а внешне… – Устинья замолчала, пытаясь воссоздать перед глазами картину того дня, когда она ступила ногой на территорию, где безраздельно царила любовь Маши и Анджея. – Внешне она казалась семнадцатилетней девочкой, хоть ей в ту пору было уже почти двадцать пять.
Устинья видела, как Ян закрыл лицо ладонями и жалко опустил плечи. И не могла его утешить – не имела на это никакого права…
На следующий день поднялся настоящий ураган и пошел крупный мокрый снег, налипавший на обращенные к реке окна веранды. Зашел в гости Божидар Васильевич с бутылкой домашнего виноградного вина и кастрюлей ухи. Толя, чьи руки за время болезни изголодались по настоящей мужской работе, строгал рубанком доски – он собирался обшить ими старую летнюю кухню.
– Хозяин молодой, – сказал Васильич, любуясь в окно на спорую Толину работу. – Сын?
– Да. Только не мой, а Соломина. Но я его люблю как родного.
– А ты очень постарела, – вдруг сказал Васильич, внимательно глядя на Устинью. – Что, переживаний много было?
– Много. Больше, чем можно пережить. – Она вздохнула и зябко поежилась, хотя в доме было очень тепло. – Но я, как видишь, пережила. Только вот не знаю – зачем.
– А его ты так и не встретила? – с любопытством спросил Васильич, разливая по стаканам вино. – Ну того, что сам с собой на разных языках разговаривал? Запамятовал, как его звали: не то Алексеем, не то…
– Его звали Анджеем, – сказала Устинья. – Нет, я его больше не видела.
– А ведь он не утоп тогда. Мы тут как-то с Петькой Стрижевым мотоцикл его обмывали. Так вот, он божится, что слышал этого твоего Андрея или как там его, по радио. Он разные иностранные станции слушает. Говорит, этот человек рассказывал про свою жизнь в России. Он его точно по голосу узнал.
– Таких много, кто жил в России, а потом за границу уехал. – Устинья вздохнула и медленно выпила до дна большой граненый стакан пахнущего сухим виноградным листом вина. – Почему твой Стрижев думает, что это был Анджей?
– Ну, может, на самом деле по голосу узнал, а, может, по чему-то еще. Стрижев не пьяница и вообще ученый мужик. Да ты небось давно успела замуж выйти и забыть свою старую зазнобу. Помню, помню, как схватилась и понеслась в Усть-Кудрявку, когда я сказал, что видел его на переправе. И глаза у тебя были как у кобылы загулявшей. А то, видать, не он был – это мне спьяну почудилось. И все равно живой он: такие в воде не тонут и в огне не горят. Потому как себя дюже сильно любят. Допекли вы его, видать, чем-то – без причины ни один нормальный мужик из дома не уйдет. А та, длинноволосая, живая?
Божидар Васильевич посмотрел Устинье в глаза, и она их тут же опустила.
– Умерла. Осенью.
– Дела… – Васильевич снова наполнил стаканы. – Давай помянем. Пусть земля пухом будет, ну и все остальное. – Не чокаясь, они выпили до дна, и Устинья поняла, что крепко захмелела. – Она тут вовсю куролесила, – продолжал Божидар Васильевич. – Ну да ясное дело – молодая, а твой Петрович старик перед ней. Докуролесилась – такую домину спалила. Считай, сто лет на этом самом месте стоял, революцию пережил, гражданскую и отечественную, а эта девчонка взяла и спалила в одночасье. Конечно, не нарочно она это сделала, да только от этого никому не легче.
– Это я спалила дом. И сделала это нарочно, – сказала Устинья.
– Ну да, так я тебе и поверил. Ты, Георгиевна, завсегда у нас серьезной женщиной была.
– Не хочешь – не верь, да только это сделала я. Она здесь ни при чем. – Устинья резко встала, опрокинула табуретку. – Я не хочу, чтобы за мои грехи отвечала она. Так и скажи всем людям: дом спалила я. И ни о чем не жалею. Потому что вместе с ним сгорела моя душа. А таким, как я, лучше без души жить.
Она вдруг пошатнулась и стала падать прямо на печку, но Васильич успел ее подхватить и уложил на кровать. Она лежала на спине, вытянув вдоль туловища руки, и смотрела на обшитый деревом потолок. У нее ничего не болело, только бешено кружилась голова.
Она видела, как Васильич на цыпочках вышел за дверь, и через минуту над Устиньей склонился Толя. У него было испуганное лицо, и она, выдавив на лице улыбку, сказала:
– Все в порядке. Я напилась как извозчик. Сегодня отлежусь, а завтра в путь. У тебя начнется новая жизнь…
– Да. Но, может, позовем врача?
– Не надо. – Устинья теперь ощущала боль под левой лопаткой, но последнее время у нее очень часто там болело, и она свыклась с этой болью. – Снег в апреле большая редкость для здешних мест. Я прожила здесь несколько лет, но такого не видела. Словно природа протестует против чего-то такого, что ей не по душе. Сейчас я встану, и мы с тобой пообедаем. Васильич принес ухи. Здесь варят замечательную уху на курином бульоне.
Она спустила ноги, оперлась на них, намереваясь встать, и рухнула вниз лицом на пол.
Услышав в трубке Толин встревоженный голос, сообщающий о внезапной болезни Устиньи, Маша почувствовала странное облегчение от того, что в силу рокового стечения обстоятельств их с Толей разлука оказалась совсем не долгой.
– Я вылечу сегодня же! – крикнула она в трубку. – И привезу врача. Ради Бога, не отдавай ее в местную больницу!
Она тут же засобиралась в дорогу. Позвонила Николаю Петровичу на работу (к счастью, он оказался на месте), объяснив в двух словах ситуацию, попросила помочь с отъездом и связаться по телефону с областным центром. Николай Петрович не на шутку испугался и, как безошибочно почувствовала по его голосу Маша, растерялся.
– Папочка, все будет хорошо. Вот посмотришь, – сказала Маша, испытывая притупляющее тревогу лихорадочное возбуждение. – Ты только не волнуйся – я сразу сообщу тебе, как она. Значит, через пятнадцать минут спускаюсь.
Она приехала в Плавни в два часа ночи и застала возле постели Устиньи Толю и местного фельдшера, который мирно посапывал, сидя на полу спиной к горячей стенке печки.
– Она спит, – сказал Толя. – Как хорошо, что ты приехала. Я очень за нее испугался…
Врач с медсестрой уехали на рассвете. Устинья наотрез отказалась от больницы – она твердила, что у нее с детства предчувствие, будто она умрет в больнице. Ей прописали строгий постельный режим – врач подозревала микроинфаркт, осложненный застарелой ишемией. Когда они наконец остались втроем, Устинья прижала к своей щеке Машину руку и сказала:
– Спасибо, коречка, что приехала. Я обязательно встану – обещаю тебе. А сейчас ложись спать и не тревожься за меня, ладно?
Новая жизнь с первого дня безоговорочно подчинила Машу своему неторопливому ритму, невольно расслабляя натянутые в последнее время до предела нервы и заставляя против воли верить во что-то несбыточное.
Во всем была виновата весна. Маша с волнением узнавала звуки и запахи, принадлежавшие детству, превратившись на какое-то время в безмятежного созерцателя.
В овраге, где они с Устиньей когда-то давным-давно (не по количеству прошедших лет, а по тому, сколько довелось за это время всего пережить) собирали ягоды шиповника и боярышника, уже расцвели фиалки. Маша становилась на колени и погружала лицо в прохладный душистый кустик, стараясь, упаси Господи, не сломать нежный и хрупкий цветок. Она хотела порадовать букетом Устинью, но сейчас ей казалось кощунством вторгаться в мир живой природы, неся разрушение и смерть. «Устинья поймет меня, – думала она. – Иное дело рвать спелые ягоды и плоды – это так естественно. Природа любит делиться с людьми и животными своими дарами. Они всегда сами просятся, чтоб их сорвали. А вот дикие цветы прячутся от людского взора. Особенно самые ранние».