Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
– Это, это…
– Это царское золото. Мой дедушка был знаменитым ювелиром, и это его работа. Мне кажется, оно поможет мне найти сына.
Амалия Альбертовна осенила себя православным крестом – она считала неприличным креститься в православном храме по-своему.
Выйдя на улицу, она вдруг подумала о том, что муж непременно заметит отсутствие кольца, тем более что она его так редко снимает, и спросит, где оно. Сказать правду нельзя – не любит он, когда она ходит в церковь, будет потом долго на нее сердиться и, быть может, даже не станет несколько дней с ней разговаривать. Амалия Альбертовна решила сказать мужу, что отдала кольцо в починку знакомому ювелиру.
Павловские-молодые поселились в большой генеральской квартире изолированно от старших, ибо здесь было два входа, две кухни, ну и соответственно по две всех остальных служб.
Первое время Машу очень увлекала романтика чувственной любви. В Варне они с Димой ходили по ресторанам, а потом, закрывшись в своем люксе, проводили по многу часов в постели, открывая для себя все новые и новые тайны любви.
Оба были достаточно образованы в вопросах секса – получше многих своих сверстников, ибо, зная английский, имели возможность кое-что почитать, а, будучи детьми высокопоставленных работников, еще и посмотреть. Америка, переживавшая всплеск сексуальной революции, задавала тон во всем мире. Старушка Европа трещала по всем швам под натиском модных веяний с запада, уступая, хоть и не без боя, бастион за бастионом. Впрочем, ее фасад во всех случаях жизни оставался благопристойным. Благопристойность внешнюю очень уважали коммунистические правители нашей державы. Секс, разумеется, подразумевал собой нечто в высшей степени непристойное и чуждое идеалам строителя нового мира. Нельзя было запретить заниматься им многомиллионному народу даже под страхом смертной казни, однако запретить говорить о нем оказалось возможным. На людей ранга Маши и Димы подобные запреты не распространялись. Николай Петрович был в чем-то прав, когда думал о том, что партработники – это суть то же русское дворянство, только новейшего образца. Дворянству полагалась и дворянская – привилегированная – жизнь.
Вернувшись в Москву, они очень скучали друг без друга и спешили с занятий домой. Маша по приезде еще не видела Устинью, но сказала ей по телефону, что счастлива, и даже добавила: «очень». О Толе она не заикнулась.
А между тем ему сделали операцию, которая, как заверил хирург, прошла успешно. Предстояла новая операция, возможно, даже не одна.
Как-то Маша приехала после занятий домой, и обрадованная Устинья стала потчевать ее чаями-кофеями с разными сладостями. Они сидели на кухне и все время улыбались друг другу. От того, что не знали, о чем говорить, ибо говорить нужно было слишком о многом или же вообще ни о чем. Устинья ждала вопросов по поводу Толиного здоровья, но Маша так и не задала их. Зато она спросила, не нашелся ли парень, которого она привезла от Вики Пономаревой.
– Ваня Лемешев? Нет. Его отец обратился на Петровку. Он звонил мне несколько раз. Говорит, словно в воду канул. Ни среди мертвых, ни среди живых.
– Попал в другое измерение. – Маша улыбнулась. – Почему-то последнее время я несколько раз вспоминала его. Однажды мне показалось, будто я увидела его… Но я, наверное, ошиблась.
– Где? – невольно встрепенулась Устинья.
– Возле консерватории. Мы с Димой ходили в Малый зал на концерт младшего Нейгауза… – Маша вдруг замолчала и задумалась. – Нет, это не мог быть он.
– Коречка, где ты его видела? – спросила Устинья, глядя на Машу странным прищуренным взглядом.
– Говорю же тебе – я ошиблась. То был не он. Кстати, сегодня мы с Димой собрались отпраздновать в «Национале» месяц со дня нашей свадьбы. Он заедет за мной в шесть. Я сейчас приму ванну и накручусь. Как ты думаешь, то бирюзовое платье, что ты подарила мне на день рождения, годится для ужина в ресторане с любовником, которого я хочу еще больше соблазнить? Что ты на меня так смотришь? Я распущенная, да?
– Да, коречка. Но мне очень нравится, что ты такая веселая и замечательно похорошела. Я очень за тебя рада.
– Ты на самом деле полагаешь, что эта моя новая роль мне больше к лицу, чем прежние?
– Если это всего лишь роль, ты – гениальная актриса, – сказала Устинья и внимательно посмотрела на Машу.
– Ну об этом папа еще пять лет назад говорил, помнишь? А что ты думаешь, мы все играем ту либо иную роль. И ты, и отец, и Димин дедушка. Это только в детстве кажется, что люди делают все серьезно. На самом же деле…
Маша махнула рукой и стала пить крупными глотками остывший чай.
– Только упаси тебя Господь от разочарованности. Пережить, конечно, можно все, но пережить разочарованность, поверь, очень трудно.
– Знаю. Но это больше грозит тем, кто выходит замуж по любви. Я как ты знаешь, избрала другую дорогу. И ни о чем ни капли не жалею, – уж слишком уверенно заявила Маша. – Ни о чем.
Когда они с Димой уехали в ресторан, Устинья включила телевизор, ибо на душе вдруг сделалось одиноко и неуютно. Машино теперешнее счастье казалось ей зыбким и непрочным, невольно напомнив любимый цветок гиацинт – хрупкий, изнеженный, недолговечный.
Серафим, в быту Иван, к выпивке пристрастился не так давно, однако щупальца винного спрута (всем остальным напиткам он предпочитал дорогие сорта крепленого вина и кагор) обхватили его очень цепко, не давая ни дня отдыха. Он не напивался до упаду или, как говорится, до чертиков, но почти всегда был навеселе, ибо только в вине и мог утопить овладевшие им в последний год разочарование и страх.
Иван с отличием закончил семилетку, по зову души поступил в духовную семинарию (дед Серафима был видным церковным сановником, и мальчику очень нравилась его фотография, запечатлевшая дедушку при всех регалиях), но, увы, тут его попутал страшный грех – он влюбился в девушку, двоюродную сестру его друга, через какое-то время был приглашен на день ее рождения, где буквально потерял голову из-за ее пятнадцатилетнего брата.
Серафим был очень целомудренным юношей, плотские отношения между мужчинами считал страшным грехом, хоть и знал, что кое-кто из его товарищей по семинарии этим делом балуется. Он решил во что бы то ни стало задушить в себе эту непристойную страсть, порочащую его в собственных глазах. Для этого, понял он интуитивно, нужно завести серьезный роман с девушкой и наконец-то попробовать то, что рано или поздно должен попробовать каждый нормальный мужчина, – настоящего, а не извращенного секса.
Он познакомился с одной девушкой, и она ему понравилась. Они ходили в кино, ели в летнем кафе мороженое. Но девушка, узнав, что Серафим готовится стать священником, очень испугалась за свое будущее (она работала гидом-переводчиком в «Интуристе» и самой большой мечтой ее жизни было «поехать куда-нибудь за границу») и сказала, что по городу с ним ходить больше не будет – вдруг их увидит секретарь комсомольской организации? Пусть, если хочет, приходит вечером к ней домой, тем более она сейчас одна – мать нянчит внуков старшей сестры.
Серафим пришел к девушке в назначенное время. Она жила в небольшом домике с палисадником в георгинах и темно-фиолетовых гроздьях черноплодной рябины. Серафим в свои двадцать ни разу даже не целовался с девушками. Он сидел, уронив на колени руки, и наблюдал бессмысленным взглядом за Ирой, накрывавшей на стол. Потом глотнул рюмку водки, отчего сразу закружилась голова – в то время он еще не был привычен к спиртному. Ира села к нему на колени и расстегнула свою темно-вишневую кофточку с расположенными лестницей кружевами. Серафим впервые в жизни увидел обнаженную женскую грудь, и это зрелище произвело на него неприятное впечатление. Он попытался отстраниться от Иры, но она, похоже, приняла его отвращение за робость – она и представить себе не могла, что кто-то может отказаться задарма потискать ее полные груди и даже, если, разумеется, ей захочется, переспать с ней в уютной чистой постели с вышитыми гладью подушками. Ира впилась Серафиму в губы, практикуя на нем «французский» поцелуй – ему, а также кое-чему другому из области любви ее научил один поэт, живший непродолжительное время на полном Ирином пансионе. Серафим не на шутку перепугался, но Ира этого не знала и не могла знать, поскольку привыкла общаться лишь с ярко выраженными самцами. «Какой ты робкий, – прошептала она, жарко дыша ему в ухо. – Ты меня так заводишь этой робостью». Она вскочила с его колен, дернула какую-то веревочку на поясе и оказалась нагая. Серафим похолодел. У Иры была пышная белая задница настоящей самки, которая производила впечатление на всех без исключения ее партнеров. На Серафима она тоже произвела впечатление, но совсем обратное – его затошнило самым натуральным образом. «Ну, ты что? – недоумевала Ира, пытаясь расстегнуть ему ширинку. – Сейчас я достану из гнездышка твоего птенчика и заставлю его немножко поработать». (Ира слыла очень ласковой девушкой, и кое-кому из ее партнеров это даже не нравилось – они предпочитали хамоватых девчонок, не брезгующих в постели матерными словечками.) Когда Ирины пальцы проникли в его ширинку, настойчиво отыскивая в ней искомый предмет, он дико заорал и, вскочив, бросился к двери. Ира растерялась и сказала всего лишь: «Ну и дурачок». Серафим уже был в палисаднике. Не найдя калитки, он перемахнул через забор и пустился вприпрыжку по улице. Товарищ, с которым Серафим жил в одной комнате в общежитии, не на шутку перепугался, увидев его в таком состоянии. Серафим завалился на кровать, спрятал голову под подушку. Его тело как-то странно – уж больно крупно – дрожало, точно внутри работала помпа. Наконец его вырвало прямо в коридоре, куда он все-таки успел выскочить, товарищ раздел его и уложил под одеяло. «Водки, достань где-нибудь водки», – сказал Серафим, закатывая глаза, точно припадочный.
…Его хотели отправить дьяконом в какой-то задрипанный приход в Череповце. Он отказался, ибо был коренным москвичом. Тогда ему предложили сдать экстерном за оставшийся год и идти на все четыре стороны. Что он и сделал. Сейчас он жил с матерью в доме, из которого был виден бассейн «Москва», усердно молился Богу, постился, когда накатывала тоска, – это случалось почти каждый день – пил вино, ну и еще подрабатывал в церкви. Эти заработки были ерундовыми, а потому Серафим вечно испытывал нужду в копейке.
Мать знать не знала о его беде, а если бы узнала, наверняка потащила бы сына к врачу – она работала в ординаторской районной поликлиники и неукоснительно верила во всемогущество медицинской науки.
Получив деньги от странной женщины в шляпке с букетом искусственных цветов, Серафим раздумывал, как поступить с кольцом. Он не мог присвоить его – Серафим был человеком с совестью, – не мог отдать и настоятелю храма. Не потому, что не верил ему – Серафим боялся, что его могут заподозрить в сокрытии других драгоценностей. (Аналогичный случай произошел недавно в одной из московских церквей, о чем рассказывали все кому не лень, и парень, которого заподозрили в сокрытии значительной суммы денег, не вынес позора и утопился.)
Он не спал почти всю ночь, раздумывая над тем, что сделать с колечком, которое, чтобы не потерять, повесил на тонкой серебряной цепочке на шею. Разумеется, после бессонной ночи накатила такая тоска, что без бутылки вина уже никак нельзя было обойтись. Серафим, сам не помня как, очутился в гастрономе возле памятника Долгорукому. Дело в том, что он знал один чудесный дворик неподалеку от храма, в котором в данный момент подвизался. Близость храма очищала и умиротворяла его душу почти так же, как вино. Он ненавидел свою квартиру «окнами на кладбище». В паре, поднимающемся от бассейна «Москва», ему чудилась зловещая ухмылка Антихриста.
Удобно расположившись на скамье под кустом сирени, Серафим осторожно и не спеша открыл бутылку, достал из кармана складной пластмассовый стаканчик, выпил.
– Я не помешаю вашему уединению? – спросил чей-то странный, точно выхолощенный каких бы то ни было обертонов голос.
Серафим повернул голову и увидел замотанного по самый подбородок мохеровым шарфом ярко-оранжевого цвета высокого мужчину с большой сумкой, набитой пустыми бутылками. У сумки оторвалась ручка, и мужчине пришлось поставить ее на скамейку.
– Нисколько, – буркнул Серафим, разумеется, собираясь перейти в другое место. Однако в последний момент кто-то словно шепнул ему на ухо «не уходи!». Серафим послушался и остался.
Мужчина в шарфе сел на лавку и стал возиться с оторванной ручкой, надеясь кое-как ее приладить.
Серафим достал из кармана еще один – поменьше – складной пластмассовый стаканчик, налил в него вина и протянул мужчине.
– О, вы так добры. Вы ангельски добры. Я пью за нашу дружбу.
Вдвоем они быстро расправились с «Мадерой». Мужчина предложил Серафиму вместе снести в магазин пустую посуду и взять взамен чего-нибудь горячительного. Серафим с радостью согласился. Хватило на венгерский «Токай» и крымский «Рислинг». К тому времени стал накрапывать дождик. Славик (а это был он) любезно пригласил своего нового знакомого к себе домой.
Маша не рассказывала Диме историю своего семейства. Не потому, что хотела что-то скрыть от него – сил не было копаться в прошлом. Про Толю она сказала коротко: «Мой брат. По отцу».
Устинью положили на обследование в больницу – врачи подозревали язву желудка, – и Маша сама вызвалась носить Толе передачи.
В первый раз Толя спал либо сделал вид, что спит. Стараясь не шуметь, Маша поставила банки с соком и бутылки с минеральной водой в тумбочку, на цыпочках прошла к двери и оттуда минуты две смотрела на бледное Толино лицо. Маша проверяла себя «на сентиментальность». В тот раз она осталась собой довольна. На вопрос Димы о том, как здоровье брата, ответила ничуть не дрогнувшим голосом: «Думаю, он выкарабкается».
В следующий раз Дима предложил съездить к брату вместе. Неожиданно для себя Маша согласилась. Толя лежал с закрытыми глазами, но Маша точно знала, что он не спит. Дима сказал ей: «Мне нравится твой брат. У него очень интеллигентное лицо. Ему нужно перебираться в Москву».
Маша на это ничего не ответила. Последнее время она не думала о будущем – ни своем, ни тем более чьем-то еще. Она представила Толю в их большой, роскошно обставленной квартире, и ей стало не по себе. Она не знала – почему.
В третий раз она приехала одна.
Медсестра делала Толе укол, и он уже не мог притвориться спящим. Когда она вышла, Маша сказала:
– Ну вот, наконец мы с тобой на равных. Не люблю, когда за мной подглядывают из-под прикрытых век. Тебе понравился мой муж?
– Да. Я рад за тебя, сестра. Ты очень похорошела.
И вдруг Маша осознала, что Толя предлагает ей единственно правильный тон для их дальнейших отношений. Что они на самом деле должны стать чем-то вроде брата и сестры. Иначе оба долго не продержатся.
– Спасибо за комплимент. Диме ты тоже понравился. Выйдешь из больницы, и мы отпразднуем твое выздоровление. Умеешь танцевать рок?
– Нет. – Толя улыбнулся. – Ты, наверное, пляшешь его замечательно. Я бы с удовольствием взглянул хоть одним глазком.
Маша отодвинула стул, и, слыша в голове мелодию из репертуара своего неизменного любимца, стала отплясывать настоящий лихой рок, запрещенный на всех танцплощадках нашей огромной страны и тем не менее исполняемый молодежью даже, наверное, самого дальнего севера.
– Как здорово, – сказал Толя. – Продолжаешь заниматься балетом?
– И музыкой тоже, – Маша вспомнила «Солнечную долину» и постаралась как можно скорей отогнать от себя это воспоминание. – Когда выйдешь из больницы, мы устроим большой вечер с музыкой, танцами, шампанским. При свечах. Мама очень любит, когда я играю на рояле при зажженных свечах.
– Я незнаком с твоей мамой. Ты похожа на нее?
– Кажется. Но… мама говорит, я больше похожа на отца. – Впервые за всю жизнь Маше сделалось неловко от той лжи, невольной соучастницей которой стала и она. Это была чужая – не ее – тайна, и она не могла доверить ее даже Толе.
– Понимаешь, моя настоящая мама… развелась с отцом, и он женился на Устинье. Я знаю ее с раннего детства и зову мамой. Помнишь, мы гадали с тобой, кем приходится Устинья моему настоящему отцу?
– Помню. Я очень хорошо все помню.
– Так вот, она была его первой женой. Потому она и Ковальская по паспорту. А моя настоящая мать никогда не была женой моего настоящего отца. Я, как сказали бы раньше, незаконнорожденная.
– Брат стоит сестры, а сестра брата. – Толя улыбнулся. – Так вот, наверное, почему нас с тобой связывает необыкновенная общность душ.
– Я очень люблю Устинью, – сказала Маша. – Она вышла замуж за Соломина только ради меня. Мне кажется, она до сих пор любит моего настоящего отца.
– Как все запутано в этом мире. Послушай, а…
– Только ее на самом деле зовут не Устинья, а Марья Сергеевна. Запомни, ладно? И ни о чем не спрашивай – я и так сказала тебе больше, чем следует.
– Понял. Спасибо, что пришла, сестра. И за рок спасибо.
Маша встала, хоть ей совсем не хотелось уходить. Она подумала о том, что смогла бы просидеть в этой комнате всю ночь. Перед глазами стояла «Солнечная долина», она слышала плеск моря, ощущала запах нагретой на солнце хвои, а главное, уловила свое пятилетней давности настроение, когда каждый день проходил в ожидании чуда.
– Я приду еще. Мама передавала тебе привет. И Лима тоже. Ну, пока.
Маша выскользнула за дверь и лишь сейчас поняла, что у нее горят щеки. Глянула по пути в зеркало – не просто горят, огнем пылают. Толя, конечно же, заметил. А вот он остался таким же бледным, каким был…
«Я ожидала чуда от любви, – думала Маша, возвращаясь домой в метро. – В то лето я считала, что любовь – единственное, ради чего стоит жить на свете. Мне хотелось испытать физическую любовь тоже. Наверное, жажда чувственной любви и казалась мне тем чудом, ожиданием которого был наполнен каждый мои день. И вот оно свершилось… Никакое это не чудо. Это приятно, очень приятно, но вовсе не чудо. Может, потому, что рядом со мной не тот, кого я хотела? И я, наверное, уже совсем не та, но я так люблю себя пятилетней давности…»
Над Москвой кружился ранний робкий снег.
Прошло три недели с тех пор, как Лемешевы приехали в Москву. Заявление капитана Лемешева о пропаже сына лежало на Петровке, его фотографию и основные приметы размножили на ротапринте и снабдили этим материалом кое-кого из оперативников Москва оказалась слишком большим городом, и живущие на расстоянии чуть больше километра друг от друга сын и его родители так и не встретились.
Впрочем, Иван никуда не выходил, да и Амалия Альбертовна тоже. Она видела из окна своего номера бесконечные ряды автомобилей, троллейбусов, автобусов, неоновую вывеску «Националя», спешащих по своим делам людей. Ей некуда было торопиться. Она ходила перед занавешенным казенным тюлем окном и время от времени принимала бром, валерьяну, ландышевые капли, еще какую-то дребедень, отчего только голова болела. Муж пытался заняться научной работой и даже ходил в Лен инку. Вечером они молча ужинали в ресторане. Как ни странно, за все это время с Амалией Альбертовной не случилось ни одного припадка, если не считать того непродолжительного недомогания, которое произошло с ней в день их приезда в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке. Оба супруга спали с барбамилом, а потому по ночам им снились кошмары, служившие продолжением кошмаров дневных.
Как-то за ужином Амалия Альбертовна сказала мужу:
– Я отравлюсь, если он не найдется. Мишенька, прости меня, но я так больше не могу. Если бы он был жив, он наверняка дал бы о себе знать. Я звоню тете Анюте утром и вечером. Ты ведь знаешь, какая тетя Анюта обязательная и аккуратная. Она практически не выходит из дома, да и телефон стоит у нее под самым ухом. Кто нам только не звонил за это время. Кроме Ванечки.
– Да, – буркнул Лемешев и допил коньяк на донышке рюмки. – Ты целый день сидишь в гостинице – это очень тяжело, я знаю. Проведала бы сестер, что ли…
– Ни за что на свете! – Амалия Альбертовна ударила по столику своим маленьким кулачком, и стоявший возле ее тарелки бокал с минеральной водой вдруг завалится набок, оставив на скатерти быстро расползающееся мокрое пятно. Его длинная ножка отвалилась у самого основания. – Ой, что я наделала! – воскликнула Амалия Альбертовна и невольно перекрестилась. – Это очень плохая примета. Это значит, что у меня больше нет сына.
– Типун тебе на язык! – вырвалось у Лемешева. – Ох уж эти бабские суеверия. Подумаешь – разбился бокал.
– Но ведь это я его разбила. И как. – Амалия Альбертовна была не в силах оторвать завороженного взгляда от разбитого бокала. – Это случилось в тот самый момент, когда ты сказал мне про моих сестер, которые с самого начала были против Ванечки. Ты разве не помнишь, что они мне говорили? Пойти к ним, значит, навсегда отказаться от Ванечки.
– С тех пор столько лет прошло… Янина несколько раз звонила тебе, а Карина даже приезжала, но ты не пустила ее дальше порога.
– И совсем не жалею об этом. Такое не прощается. – Амалия Альбертовна щелкнула замком своей замшевой сумочки, достала оттуда маленькую иконку Богородицы, которую называла девой Марией – она купила ее в тот день в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке, – поцеловав, повернула лицом к разбитому бокалу и перекрестила ею весь стол, вместе с сидящим за ним Лемешевым. Потом быстро спрятала иконку назад в сумочку, закрыла глаза и откинулась на спинку стула.
– Он найдется, Миша, – прошептала она. – Мне сейчас было видение… Он здесь, в Москве. Мишенька, верь мне, он обязательно найдется…
Маша не переставая думала о лице, виденном ею в тот вечер в ярко освещенном окне. Иногда ей точно казалось, что оно принадлежало Ивану Лемешеву, порой одолевали сомнения. Помнится, она подняла голову и увидела это лицо, а, увидев, поняла, что это тот самый дом, в котором она была несколько лет назад, и, кажется, та самая квартира, в которой жила ее мать.
На следующий день она нарочно вышла под каким-то предлогом на улицу – над Москвой уже сгущались ранние осенние сумерки, – прошла дворами в тот переулок. Во всей квартире было темно.
Она постояла минут десять в арке, глядя на слепые окна напротив. Повернулась и медленно побрела назад.
Случилось так, что через неделю Маша вдруг оказалась возле этого дома – по прямой до него было метров двести – двести пятьдесят, не больше, от нового местожительства Маши. Она подняла глаза и увидела в окне свет.
Дверь не открывали очень долго, и Маша уже собралась уходить, когда раздались осторожные шаги, и она увидела в сквозную щель в двери мужские ноги.
– Иван, – сказала она в эту щель. – Открой. Это я, Маша. Помнишь, ты ночевал у нас на даче, а утром сбежал?.. Мне нужно поговорить с тобой.
Дверь медленно, словно нехотя, отворилась, и Маша увидела Ивана. Он был бледен и явно испуган. На нем были бежевые брюки в обтяжку, короткие и очень старого фасона, и застиранная рубашка.
– Проходи, – неохотно пригласил Иван. – Кофе хочешь?
Они молча прошли на кухню, так же молча Иван налил две чашки кофе из стоявшей на плите кофеварки с длинной ручкой. Они сидели за столом, избегая смотреть друг другу в глаза, и пили кофе.
– А… дома… никого больше нет? – не без опаски поинтересовалась Маша.
– Нет. Ты… теперь ты скажешь моим родителям, что я здесь, и они увезут меня домой.
– Но ведь ты не вещь, чтобы тебя могли взять и увезти, – возразила Маша, поразившись обреченности, с какой Иван сказал это. – Между прочим, твои родители очень за тебя переживают. Мама в особенности.
– Знаю. Ты их видела? – без особого интереса спросил Иван.
– Нет. Я как-то разговаривала по телефону с твоим отцом. Моя мама видела их обоих. Они были у нас дома.
– Твоя мама? – почему-то удивился Иван.
– Да. Это она ухаживала за тобой той ночью.
– А-а… – Он замолчал и отвернулся.
– Ты здесь надолго обосновался? – вдруг спросила Маша, в упор глядя на Ивана.
– Мне здесь хорошо. Меня… понимают.
– То есть ты, если не ошибаюсь, домой возвращаться не собираешься.
– Нет. Я боюсь.
– Чего?
– После того, что случилось со мной… Тебе этого не понять. Ну, того, что я уже не смогу жить прежней жизнью.
Маша внезапно встала, подошла к Ивану и положила руку ему на плечо.
– Ты… какие у тебя отношения с женщиной, которая здесь живет? – вдруг спросила она, зная, что не вправе задавать этот вопрос.
– Странные. Она удивительная. Мы спим с ней в одной постели, но… Понимаешь, она не хочет, чтобы мы стали любовниками. Она, наверное, права.
Маша почему-то облегченно вздохнула и села на свой стул.
– Ее, как и меня, зовут Машей, – задумчиво сказала она. – Тебе не кажется, что мы с ней похожи?
– Не знаю. Нет, наверное. Ты обыкновенная девушка, хоть И очень красивая, а она… не отсюда. Словно с другой планеты. Ты ее знаешь?
– Да, – кивнула Маша. – Но очень плохо.
– Ее невозможно узнать хорошо. Если бы не она, меня бы уже давно не было на свете.
– Как странно, – вырвалось у Маши. – Я никогда не могла подумать, что… – Она осеклась. – У тебя случайно не найдется сигареты?
Иван выдвинул ящик стола и достал початую пачку «Салема». Они молча закурили.
Вдруг Маша резко загасила в блюдце сигарету, встала и сказала:
– Я пошла. Извини, что вторглась к тебе силой. Мне кажется, ты сейчас никого не хочешь видеть.
– Ты… скажешь моим родителям? – робко поинтересовался Иван, наконец осмелившись на нее взглянуть.
Маша не знала, что ответить. Она открыла было рот, чтобы так и сказать: «не знаю», но тут раздался длинный пронзительно громкий звонок в дверь. Оба вздрогнули.
– Кто? – испуганно спросила Маша, чувствуя, как качнулся под ногами пол.
– Н-не знаю. Ты…
– Я никому ничего не сказала. Клянусь.
Звонок повторился. Теперь он был еще более длинным и, как показалось обоим, до боли пронзительным.
– Может…
– Да, я открою, – решительно сказала Маша, поняв Ивана с полуслова.
Пальцы ее не слушались. Она с трудом отодвинула маленькую задвижку-шпингалет, толкнула дверь…
На лестничной площадке стояла смуглая женщина в пуховом платке, широкой пестрой юбке, торчавшей из-под короткого вишневого пальто, и в босоножках на босу ногу.
– Не бойся, это цыганка, – сказала Маша, обернувшись к Ивану. Она видела, как он, выйдя в прихожую, глянул в сторону входной двери, закрыл лицо ладонями, отнял их и вдруг дико закричал.
Маша инстинктивно бросилась к нему. Он прижался к ней всем телом, продолжая кричать. Потом в его горле словно что-то оборвалось, и теперь там хрипело и булькало. Его тело обмякло, он стал падать, придавливая ее к стене.
– Помоги же мне, – сказала она цыганке. – Он чего-то испугался. Слышишь? Помоги…
Она чувствовала, что теряет сознание. Последнее, что она помнила, это склоненное над ней лицо цыганки. У нее были красивые, полные бешеной ненависти глаза.
Последнее время Толе снились кошмары. Стоило закрыть глаза, и он проваливался в темно-коричневую с огненными отблесками на стенах, блестящих каплями какой-то жидкости, бездну. К нему тянулись липкие пальцы, хор мерзких голосов шептал: «Не отдам! Мое!», и Толя видел обнаженное Машино тело – тело уже взрослой Маши. Оно носилось в этом удушливо смрадном пространстве, уворачиваясь от протянутых со всех сторон пальцев. Внезапно откуда-то появилась огромная рука с длинными цепкими пальцами, схватила Машу за талию и стала сжимать. Толя попытался дотянуться до руки, но его качнуло в сторону. Наконец он изловчился и рубанул со всей силы ребром ладони по мерзкому скользкому запястью. Рука отпустила Машину талию и, скользнув по ее обнаженной груди, стиснула мертвой хваткой тонкую беззащитную шею. «Не бойся – я с тобой!» – крикнул Толя, но его голос унесло сквозняком в другую сторону. На лице Маши была блаженная улыбка не то удовольствия, не то смирения. Толя скрипнул зубами и проснулся. Он сидел на кровати, спустив на пол ноги. Спина ныла, как зуб, но она была живая. Превозмогая боль, он попытался встать на ноги. На короткое мгновение ему это удалось, потом он рухнул на кровать, больно ударившись затылком о стену.
Толя улыбался, по его щекам текли блаженные слезы радости.
Как нарочно, в тот вечер Машу долго не отпускали с эстрады. Давно закрылся ресторан, даже погасили его неоновую вывеску, однако засевшая еще с шести вечера компания довольно молодых мужчин, очевидно, справлявших мальчишник, требовала цыганских песен и жестоких романсов. Сегодня Маше было трудно петь – из груди рвались звуки, похожие на рыдания, и это производило на изрядно подвыпивших мужчин потрясающее впечатление. Один из них, высокий, с волосами апельсинового цвета и крупными чертами капризного лица, вскочил вдруг на эстраду и, вырвав из рук в дым пьяного толстяка скрипку, стал вторить Маше, извлекая из инструмента чистые, пронзительно высокие звуки.
– Браво, Ван Гог! – орали его собутыльники и швыряли на эстраду кто что горазд – от огрызков хлеба до пустых рюмок.
– Затейница, давай «В час роковой», – требовал Ван Гог, обнимая Машу за плечи и прижимая к себе вопреки ее желанию.
Наконец компания угомонилась, метрдотель погасил в зале свет, оставив гореть только люстру возле выхода. Маша надела свою пушистую искусственную шубу серебряного цвета – она очень мерзла ночами (Славик теперь никогда ее не дожидался, поскольку он вечно куда-то спешил), подхватила сумку с едой и бутылкой вина и быстро сбежала по лестнице черного хода.
– Затейница, разрешите проводить вас домой? Таким женщинам, как вы, негоже бродить по ночам без эскорта.
Это был Ван Гог. Он преградил ей дорогу и не думал двигаться с места.
– Я спешу, – сказала Маша.
– Будем спешить вместе. Если пожелаете, могу донести вас на руках до самого дома.
Она ничего не успела ответить – очутилась в настоящей колыбели из сильных цепких рук. Ван Гог, пошатываясь, шагнул в черный мрак двора.
Маша закрыла глаза. Ей вдруг сделалось плохо – больно жгло в груди, пошла кругом голова. И очень хотелось пить. За глоток любого питья она готова была отдать все.
– Пить, – прошептала она, не открывая глаз. – Я очень, очень хочу пить.
– Я тоже. Это мы сейчас.
Ее качнуло. В голове все смешалось. Показалось, будто она падает с обрыва в реку. Но на лету подхватили чьи-то руки. Она почувствовала под собой надежную твердь и открыла глаза.
Она сидела на коленях у Ван Гога. У него в руках была бутылка с водкой, и он настырно совал ей в рот горлышко.
– Пей. То, что нужно в эту безумную ночь. Нам обоим нужно хорошенько выпить, чтобы лучше друг друга понять. Ты хочешь понять меня, затейница?
– Я тебя уже поняла, – сказала Маша, отталкивая горлышко бутылки. Она никогда не пила водку – после нее с ней творилось что-то непонятное.