Текст книги "Яд в крови"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Сейчас он стоял у окна их всегда полутемной из-за тяжелых бархатных портьер и кружевных гардин бежевого цвета спальни и смотрел на хмурую грязную Неву, в которой отражалось ненастное небо. Он отсутствовал ровно два с половиной месяца. Казалось, он не был в Ленинграде несколько лет.
– Мишенька, как ты думаешь, он живой? – тихо спрашивала жена. – Пускай он хоть десять раз женится, только был бы жив.
Капитан Лемешев хмыкнул и полез в карман за трубкой.
– Ты Пономаревым звонила? – спросил он.
– Нет. А зачем? Думаешь, он мог поехать в Москву? Но он бы непременно позвонил мне оттуда, – лепетала Амалия Альбертовна. – Он ведь знает, как я…
Капитан Лемешев снял трубку и заказал срочный разговор с Москвой. Ответила Вика, дочь его двоюродной сестры.
Поговорив с ней и что-то записав на листке бумаги, Лемешев попросил телефонистку срочно соединить его с другим номером в Москве.
У Соломиных никто не ответил – Николай Петрович был на службе, Маша в институте, ну а Устинья отправилась в поликлинику – у нее вдруг резко подскочило давление и разболелся желудок.
Повесив трубку, капитан Лемешев сказал:
– Неделю назад он был у Пономаревых. Казался невменяемым и даже пытался покончить с собой. Очень много пил. Его увезла к себе подруга Вики Маша Соломина. У них телефон не отвечает. Едем в Москву.
Амалия Альбертовна видела в зеркале свое побелевшее лицо, на котором кривились в неестественной и ничего не выражающей гримасе губы, и не могла вымолвить ни слова. Она знала – начинается припадок. Капитан Лемешев поднял жену на руки, бережно уложил в кровать, задернул плотные портьеры и сел в ногах. Через десять минут Амалия Альбертовна сказала:
– Со мной все в порядке. Едем в Москву.
Толю прямо с самолета доставили в больницу.
Устинья знала об этом заранее. Едва его поместили в палату, как она вошла туда с сумкой фруктов и бутылок с минеральной водой. Он узнал ее сразу и слабо улыбнулся. Устинье бросились в глаза темно-русые прямые волосы до плеч и бледный высокий лоб. Толя очень изменился за те годы, что они не виделись. Его лицо нельзя было назвать красивым, однако, взглянув хотя бы один раз, его трудно было забыть. В глубоко посаженных темных глазах было страдание. Устинья наклонилась, погладила Толю по лежащей поверх одеяла худой руке, потом поцеловала в обе щеки и быстро перекрестила.
– Спасибо, что пришли, тетушка… Простите, но я даже не знаю вашего отчества.
– Зови меня просто тетей, – быстро сказала Устинья и отвела в сторону глаза.
– Благословит вас Бог, тетя. Я… я понимаю, у отца наверняка возникли неприятности, но случилось так, что те люди пришли ко мне, когда я был в бреду. Они сидели возле моей постели и слушали. Когда я очнулся, я не стал отвечать на их вопросы. Тетя Капа не должна была писать вам обо мне.
Толя поморщился и прикусил губу.
– Болит? – спросила Устинья.
– Да, но это… это можно пережить. Меня очень беспокоит, не навредил ли я отцу.
– Отец придет к тебе завтра. Обязательно придет. У него сегодня очень важное совещание. У отца все будет в порядке.
– А… – Толя снова поморщился, но теперь – Устинья это точно знала – не от физической боли. – Как поживает сестра?
– Она просила передать тебе привет. – Устинья замялась, не зная, стоит ли говорить Толе о том, что Маша выходит замуж.
От Толи ее замешательство не укрылось, и он спросил:
– Вы от меня что-то скрываете. Не надо, прошу вас.
– Маша выходит замуж, – сказала Устинья, глядя куда-то в сторону. – Для меня это тоже было большой неожиданностью, хотя со своим будущим мужем она дружит давно.
– Когда свадьба?
– Через неделю. Потом они уедут дней на десять в Болгарию, в Варну. Маше только что исполнилось семнадцать. Я никогда не думала, что она так рано выйдет замуж. Уверена, все можно было уладить иначе.
Последняя фраза вырвалась помимо ее воли, и она бросила испуганный взгляд на Толю. Он смотрел на нее своими темными внимательными глазами.
– Это как-то связано со мной? – спросил он, не отводя взгляда.
– Думаю, что да. Но я ничего толком не знаю.
– Это несправедливо. Господи, как же несправедливо. – Толя закрыл глаза, стиснул зубы и ударил несколько раз кулаком по одеялу. – Тем более что мне не поможет никакая операция. Думаю, это Господняя кара. Я буду молить Бога, чтобы он взял меня к себе. Скажите Маше… Хотя лучше ничего ей не говорите.
– Послушай, милый мой, ты поправишься и станешь нормальным человеком. Я сама позабочусь об этом. И сделаю это не столько ради тебя, хоть и очень тебе симпатизирую, сколько ради моей единственной коречки. Я не хочу, чтобы ее жертва оказалась напрасной. Понимаешь? А потому Бог тебя к себе не возьмет. Ты уже прогневал его однажды, отвергнув Машину любовь. Быть может, он наказал тебя именно за это.
– Я сам об этом думал… Знали бы вы, тетушка, сколько бессонных ночей провел я, коря себя за жестокосердие. Я готов был раскаяться в содеянном, написать Маше покаянное письмо, но в последний момент мне всегда мешала гордыня. Как же я ненавидел себя за эту гордыню! Думаю, Бог за нее меня и покарал. И я очень благодарен ему за это.
– Но ты поправишься. Ты непременно поправишься. Я заставлю тебя поправиться. Ясно?
– Да, тетушка, – покорно согласился Толя. – Я сделаю так, как вы велите, да благословит вас Господь.
Устинья вышла из палаты с тяжелым чувством. Она теперь точно знала, что на скоропалительное решение Маши выйти замуж в первую очередь повлияло желание отомстить Толе. Оно преобладало в ней над всеми остальными – добрыми – чувствами. Устинья очень расстроилась, поняв это. Она знала, несчастней тех, кто мстит, не бывает на свете людей.
Устинья проснулась от резкого телефонного звонка. Схватила трубку, но ее уже опередила Маша, поднявшая трубку параллельного аппарата в своей комнате.
– Капитан Лемешев, – представился голос в трубке в ответ на Машино отнюдь не сонное «але». – Мне дала ваш телефон моя племянница Виктория Пономарева. Она сказала, что вы увезли моего сына Ивана к себе на дачу. Я могу поговорить с ним немедленно?
– Какого Ива… Ах да, я все вспомнила. Но дело в том, что он… Ну, я не знаю, что с ним случилось. Поговорите лучше с мамой.
– Але, – сказала Устинья и тут же услышала, как Маша положила трубку своего аппарата. – Здравствуйте. Да, да, я его хорошо помню. Но, понимаете, он ушел, не простившись. Он был… я полагаю, он накурился какой-то гадости. Но к тому времени, как уйти, он был в порядке. Даже оставил мне записку.
– Вы разрешите нам с женой подъехать к вам немедленно? Мы только что прибыли из Ленинграда.
– Я вас жду, – сказала Устинья и продиктовала адрес.
Возле ванной она столкнулась с Машей. Та была нарядно одета, причесана и даже накрашена.
– Доброе утро, коречка, – сказала Устинья в ответ на Машин торопливый кивок. – Куда так рано?
– Хочу пройтись пешком и кое о чем подумать. – Она нетерпеливо тряхнула своими длинными волосами. – Знаешь, я, кажется, впервые в жизни поняла, что кто-то где-то знает безошибочно, как нам поступить для того, чтоб избрать единственно верный путь. Если мы противимся и взбрыкиваем копытами, этот кто-то все равно нас укрощает и делает послушными. Спрашивается, зачем брыкаться и злить лишний раз того, кто отвечает за нас перед творцом? Лучше во всем с ним согласиться. И тогда ты станешь его любимчиком, балованным ребеночком. – Маша грустно усмехнулась. – Знаешь, когда я это поняла, у меня на душе сделалось очень легко и радостно. И я дала себе слово, что отныне буду этим любимым избалованным ребенком. Ну ладно, я побежала. – Она обернулась на полпути к двери, как бы намереваясь что-то спросить. Но махнула рукой и крикнула: – Поцелуй папочку. После занятий я поеду на дачу. It’s all right, mama![3]3
«Все в порядке, мама» – одна из ранних песен Элвиса Пресли.
[Закрыть]
Устинья едва успела надеть брюки и свитер и причесаться, как раздался звонок в дверь. На пороге стоял невысокого роста мужчина в капитанском кителе и фуражке с якорями и маленькая черноволосая женщина с опухшим от слез лицом. Поздоровавшись, Устинья провела чету Лемешевых в гостиную и попыталась восстановить в памяти мельчайшие подробности той ночи.
– Он так и сказал: «Прости, мама?!» – переспросила женщина. – Ах, мой милый, мой родной мальчишечка! Я заранее тебе все-все прощаю. Нет, мой Ванечка не мог сделать ничего ужасного – у него ангельски добрая и чистая…
– Подожди ты, – слегка раздраженно оборвал жену капитан Лемешев. – Вы говорите, он оставил записку. Она у вас случайно не сохранилась?
– Сохранилась. – Устинья вспомнила, что записка так и лежит в кармане пеньюара, который висит в ванной. – Я сейчас принесу ее.
– Да, это его почерк. Он пишет, что взял у вас без спроса рубашку. Мы возместим вам… – начал было капитан Лемешев, но Устинья не дала ему договорить.
– О, это такие пустяки. Не будем об этом, ладно? Сколько ему лет?
– Двадцать два. Он перешел на последний курс университета, – сказала жена Лемешева. – Ванечка на редкость способный мальчик. Увлечен Шиллером и Гёте, свободно говорит по-немецки и по-французски. Очень любит классическую музыку. Мишенька, ты веришь в то, что наш Ванечка мог попасть в дурную компанию?
– Нет, – с секунду подумав, сказал капитан Лемешев. – Правда, нынешняя молодежь слишком избалована жизнью, чтобы принимать ее всерьез. Марья Сергеевна считает, что он курил какую-то дрянь. Если это так, то…
– Это еще ни о чем не говорит, – вдруг горячо вступилась за Ивана Устинья. – Он мог сделать это из-за того, что пережил что-то страшное или же испытывая жгучее чувство вины перед кем-то. Быть может, случилось непоправимое, в чем он винит себя и только себя. Поверьте, мне, как фельдшеру, приходилось в своей практике сталкиваться с подобным…
Устинья осеклась, вспомнив, что она не она, а… Впрочем, сейчас это не имело никакого значения. Она искренне сочувствовала несчастным родителям и надеялась всей душой, что с Иваном ничего страшного не случилось.
Капитан Лемешев смотрел на Устинью очень внимательно, но как будто слегка иронично. Вполне возможно, подумала она, что он смотрит так на всех женщин.
Она помнила Ивана смутно, но ей почему-то казалось, что он относится к женщинам иначе. Правда, нынешнее молодое поколение так непостижимо загадочно. И очень беззащитно… Молодость всегда беззащитна.
– А ваша дочь… Может, она знает о моем сыне что-нибудь еще? – допытывался капитан Лемешев.
– Маша сейчас в институте. Боюсь, она ничего не знает. Помню, она сказала, что он сногсшибательно танцует рок. – Устинья едва заметно улыбнулась, цитируя Машу. – Моя дочь обожает рок-н-ролл. Кстати, она скоро выходит замуж.
И Устинья непроизвольно вздохнула.
Капитан Лемешев встал и помог подняться супруге.
– Спасибо, – сказал он Устинье. – Мы, наверное, обратимся на Петровку. Вы не будете возражать, если я вам как-нибудь позвоню?
– Нет, конечно. Когда найдете сына, пожалуйста, сообщите мне. Красивый у вас сын…
Николай Петрович сел на стул возле Толиной кровати и тихонько кашлянул. Толя открыл глаза, долго и внимательно смотрел на отца. Николай Петрович заерзал на стуле.
– Здравствуй, Анатолий, – сказал он.
– Здравствуйте… отец, – тихо ответил он и снова закрыл глаза.
Николай Петрович обратил внимание, что у Толи подрагивает уголок левого глаза, и вспомнил, что у его отца, когда тот сильно напивался и засыпал одетый поверх одеяла, тоже часто подрагивал уголок левого глаза. С годами Николай Петрович редко вспоминал отца. Это невольное напоминание о нем отозвалось сейчас режущей болью в сердце. Оказывается, существовала некая связь между этим прикованным к кровати юношей со странной – чужой – внешностью и его отцом, и он, Николай Петрович, был передаточным звеном в этой цепочке. Сын… Непривычно как-то сидеть возле постели собственного сына, в жилах которого кровь Соломиных смешалась с кровью другой семьи, девушки, в чувствах к которой он так и не успел разобраться. Сын… Религиозный фанатик, отказавшийся от его Машки ради своей темной веры. Вот так же когда-то Агнесса предпочла земной любви любовь к какому-то призраку. Хотя нет, она пыталась совместить в своем сердце эти два чувства, а он, Николай Петрович, взбунтовался. Сын… Странное это чувство – осознавать, что твой собственный сын оказался человеком из темного прошлого, от которого многие старые люди и те с удовольствием отказались.
– Я говорил с хирургом, который будет тебя оперировать. Он считает, а это, как ты знаешь, хирург с мировым именем, что у тебя есть шансы снова встать на ноги. Разумеется, это будет длительный процесс.
– Спасибо вам, отец, – сказал Толя дрогнувшим от слез голосом.
– И как тебя угораздило свалиться оттуда? Это высоко? – поинтересовался Николай Петрович, желая хоть как-то поддержать трудный для него разговор.
– Метров пять с половиной. Но там внизу лежало бревно… Я бы ни за что не упал – мне и не на такую высоту приходилось лазить, – но котенок вылез из-за пазухи, и я испугался, что он может свалиться вниз. – Толя вымученно улыбнулся. – Представляете, он упал вместе со мной, но оказался сверху. Счастливчик.
– А мне сказали, будто ты упал с какой-то колокольни.
– Да. Только она разрушена и давно не действует. Я упал с ее крыши. Понимаете, полгода назад я решил сложить с себя сан. Не потому, что больше не верю в Бога… Словом, это долго рассказывать. Я последние два месяца работал могильщиком на кладбище.
– Ты решил, как ты выразился, снять… нет, сложить с себя сан? – Николай Петрович оживился. Оказывается, взыграл в парне разум, взбунтовался против мракобесия. Это его, его кровь сказалась. Все Соломины были разумными и прогрессивными людьми.
– Да. Я вдруг понял, что, веруя в Бога, нужно остаться с ним наедине. Посредники только мешают его услышать и почувствовать. Тем более что среди них подчас попадаются не совсем чистоплотные люди.
– Еще бы! Знаю я это отродье. Мать рассказывала, что во время войны впустила на квартиру попика, так он, говорит, ни одной юбки не пропускал. Вроде бы и добрый был человек, но бабник страшный, – оживился Николай Петрович.
– Мы все люди, – задумчиво произнес Толя и, поморщившись, снова закрыл глаза.
– А они тебе не делают обезболивающие уколы? – поинтересовался Николай Петрович. – Я сейчас поговорю с главврачом…
– Не стоит, отец. Я не боюсь телесной боли. Они предлагали мне какие-то уколы, но я отказался. Пускай болит.
– Это ты, брат, зря. Я знаю, как больно, когда затронут позвоночник. Меня во время войны в копчик ранило, так я и по сей день чувствую боли. Особенно другой раз на погоду как разболится…
– Я горжусь вами, отец. Когда забрали маму, я часто думал о вас, и это помогло мне выжить. Я знал, точно знал, что вы живы.
– Почему ты говоришь мне «вы»? – вдруг спросил Николай Петрович.
– Прости… Мне трудно так сразу… Потому что я всегда, когда разговаривал мысленно с… тобой, говорил тебе «вы». Тогда, на море, меня так загадочно тянуло к… тебе, и если бы не Маша, если бы не моя любовь к ней, я бы наверняка догадался, кто ты. Помню. Маша мне тогда весь мир собой заслонила, и я очень испугался, когда понял, что люблю больше, чем Бога.
– Чего ты испугался? Это… это такая глупость, твой Бог! – воскликнул Николай Петрович, вдруг вспомнив Агнессу, то несгибаемое слепое упрямство, с которым она отстаивала свое право верить и молиться Богу.
– Нет, отец, это не глупость. Глуп был я, отказавшись от… – Он зажмурил глаза и весь напрягся. Его лицо превратилось в мертвенно бледную маску. Николай Петрович услышал сдавленный стон и догадался, что Толе плохо. Он выскочил в коридор и крикнул:
– Скорее сюда! Ему плохо! Да скорее же вы!
Когда врачи тесно обступили Толину кровать, Николай Петрович достал из кармана носовой платок и промокнул им взмокший лоб. Он чувствовал, что весь вспотел и нейлоновая рубашка, прилипнув к телу, закупорила поры, отчего стало нечем дышать. Он попытался ослабить галстук, но пальцы стали словно чужие, а перед глазами замелькали крупные черные мушки.
– Устинья! – беззвучно позвал он и медленно осел по стене на пол.
Отныне Маша, отпев положенные «бисы», мчалась сломя голову домой. Она не оставалась ужинать, как раньше, – директор ресторана очень ей симпатизировал и кормил-поил не жалеючи. Она говорила: «Меня дома ждут. Нет, нет, я не собираюсь замуж. И любовника у меня тоже нет. Просто меня ждут. Это очень, очень приятно, когда ждут».
Она складывала положенную ей еду в похожую на бочонок вазу из старинного хрусталя с серебром (это были остатки профессорской роскоши), бутылку вина заворачивала в свой шарфик и тоже клала в сумку и, не дожидаясь Славика, ужинавшего в обществе официантов и судомоек (с недавних пор ему отказали от директорского стола), спешила на улицу. Часто она ловила такси, хоть идти пешком было не больше пятнадцати минут – уж больно спешила домой.
Иван не выходил даже на лестницу: в нем вдруг проснулся жуткий страх быть обнаруженным и насильно принужденным вести прежний – ненавистный – образ жизни. Он не делился им с Машей, тем более она никогда ни о чем его не спрашивала. Когда она уходила на работу, он открывал книгу, проглатывая все подряд от Жюля Верна и Дюма до серьезнейших работ Шопенгауэра и Спенсера. Книги отвлекали от воспоминаний и страхов. Телевизор он не включат, потому что телевизор стоял в комнате Славика.
Иван старался изо всех сил не презирать Славика, но это у него плохо получалось. Его презрение росло прямо пропорционально влюбленности Славика, в результате которой бедняга даже опасался лишиться рассудка. Ивану были непонятны столь сложные и запутанные порывы Славиковой души – как и подавляющее большинство мужчин с нормальными, то есть общепринятыми, наклонностями, он с детства испытывал презрение к педикам.
Иван всегда с нетерпением ждал Машу. Во-первых, он очень по ней скучал, ну а во-вторых, она обычно приносила много вкусных вещей и даже вино. Он не был обжорой, но был физически здоровым молодым человеком, привыкшим к хорошей пище и неусыпной женской заботе.
Сейчас, позвонив в дверь условным звонком – три начальных такта вальса Штрауса «На прекрасном голубом Дунае», который она последнее время часто исполняла на «бис», – Маша, привстав на цыпочки, смотрела в сквозную щель для почты, ибо ей не терпелось увидеть своего Алеко.
Он почему-то не появлялся. Маша снова позвонила, используя для этого уже следующие три такта того же вальса. Внезапно дверь приоткрылась, из нее просунулась рука, и Маша неизвестно как очутилась в своей прихожей. Алеко быстро захлопнул за ней дверь, даже закрыл ее на задвижку и, прижав к губам палец, увлек Машу на кухню.
– За нами следят, – сказал он шепотом, не зажигая на кухне света. И указал на лежавший на столе конверт.
– Там деньги, – сказала Маша. – Сто рублей.
– Откуда ты знаешь?
Он смотрел на нее подозрительно и даже с укором.
– Это не следят – это мой богатый покровитель. Меценат, который каждый месяц платит деньги своей любимой певице за то, что она поет.
– Так значит ты – содержанка?
– А что это такое? – удивилась Маша.
– Не прикидывайся дурочкой. Разыгрывала из себя святую, а сама, сама… – Он был близок к истерике. – Сама… такая же, как все. Вот. Шлюха. Проститутка. Торговка собственным телом. Как же я раньше об этом не догадался?
Маша вдруг упала на стул и расхохоталась.
– Что ты смеешься? Я так верил тебе, я любил тебя, наверное, еще сильнее, чем собственную мать, потому что… ты была мне не только матерью.
– Кем еще? – перестав смеяться, спросила Маша.
– Не знаю, как это называется. Теперь это не имеет значения.
Алеко закрыл лицо ладонями и зарыдал.
– А что имеет значение? – серьезно спрашивала Маша, силясь что-то понять.
Он вдруг подскочил к окну, распахнул его, и Маша услышала, как шумит листва старой липы на улице.
– Постой! – Она подошла к окну и посмотрела вниз. – Я тоже хочу туда. Там хорошо. Там вся земля покрыта желтыми нарциссами, а внизу журчит вода. Внизу всегда, день и ночь, день и ночь, журчит вода.
Он вскочил на подоконник, и она обхватила его за ноги, прижалась к ним лицом. Его дрожь передалась ей. Это была какая-то странная дрожь – от нее Маше было жарко и не хватало воздуха.
Вдруг он спрыгнул с подоконника и заключил Машу в объятия. Они долго стояли так, прижавшись друг к другу. Потом он поднял ее на вытянутых руках – так когда-то давно он поднимал мать, когда она заставляла его насильно есть – и посадил на буфет. А сам закрыл окно и запер раму на шпингалет.
Вопрос о деньгах всплыл снова за ужином – конверт с ними все так же лежал посередине кухонного стола. Они уже допивали шампанское, и Маша, которая обычно делалась от него печальной и сентиментальной, вдруг сказала:
– Теперь я поняла, откуда эти деньги. Они из того измерения. Мне платят за то, чтобы я туда не возвращалась. Я теперь там лишняя.
– Это там растут желтые цветы и внизу журчит вода? – спросил Алеко.
– Там течет река.
– Ты была там несчастна?
– Не знаю. Тогда я видела все наоборот. Я висела вниз головой под куполом цирка, а все смотрели и ждали, когда я упаду вниз и разобьюсь. Представляешь, все. Даже те, которые меня очень любили. Но я не упала. Я всех обманула и очутилась здесь. Только они все время меня преследуют.
– Кто?
– Не знаю, как их зовут. Я не должна помнить их имена. Но их лица я помню. Я вижу их во сне. Когда я увидела тебя, я поняла, ты спасешь меня от этих снов.
– Прости, я тебя только что оскорбил.
Он взял Машину руку с зажатой в ней вилкой и нежно ее поцеловал.
– Мне не надо было возвращаться сюда, – сказала Маша, не глядя на него. – Я не река.
Николай Петрович открыл глаза и увидел Устинью. Его щекам стало щекотно, и он понял, что плачет.
– У меня что-то серьезное? – спросил он слабым от страха перед собственной болезнью голосом.
– К счастью, нет. У тебя был спазм сосудов головного мозга. Это нехороший звонок. Сейчас все обошлось, но тебе придется с недельку отдохнуть в больнице.
– А как же свадьба? Неужели из-за меня придется откладывать?..
Устинья жалко улыбнулась, сморщила лицо, будто собираясь заплакать, но не заплакала, а сказала:
– Никакой свадьбы не будет.
– То есть как?
– А вот так. Они завтра вечером распишутся и прямо из загса поедут на вокзал. Так пожелала Маша. Дима, как ты знаешь, во всем ей послушен.
– Да… Как ты думаешь, они будут счастливы?
– Не знаю. Но я никак не могу понять, чего хочет Маша. Если она хочет быть любимой, то да, они будут счастливы. Но, мне кажется, Маше не подходит пассивная роль.
– Она похожа в этом на свою мать. – Николай Петрович вздохнул. – Знаешь, я не говорил тебе – сам не знаю почему, но я… время от времени тайком подкидывал ей деньги. Думаю, ты не станешь меня за это ругать?
– Нет. – Устинья грустно улыбнулась.
– Не знаю почему, но я часто вспоминаю, как приезжал к вам в тот старый дом у реки на правах друга семьи и ее жениха. Наверное, я сам все про нее напридумывал…
– Мы все придумываем бог весть что про тех, кого любим.
– А ты… ты все еще любишь Анджея? – вдруг спросил Николай Петрович и, приподняв от подушки голову, внимательно посмотрел на Устинью.
– Я сама неоднократно задавала себе этот вопрос. – Устинья горестно вздохнула. – И, признаться, поняла, что той Юстины Ожешко, а потом Ковальской, которая любила Анджея всем своим существом, больше нет. Жизнь сделала меня другой. Когда-то я верила безоговорочно в то, что мы властны распорядиться собственной судьбой. Оказалось, это вовсе не так.
– Меня беспокоит Маша. И я чувствую себя очень перед ней виноватым, – сказал Николай Петрович. – Но этот генерал уж больно ловко подсек меня и дал понять, что вытащит на берег, если я…
– Мне кажется, ты тут ни при чем, – возразила Устинья. – Да, Маша очень любит тебя и готова ради тебя без преувеличения на все что угодно, но… как бы это тебе сказать… Словом, она бы не стала спешить выходить замуж за Диму Павловского, если бы не появился Толя. У моей милой коречки, которая последнее время успешно играла роль разбитной современной чувихи, оказалось очень ранимое сердечко. Она сама об этом не подозревала, и это открытие поразило ее до глубины души. – Устинья встала, собираясь уходить. – Она обязательно придет к тебе перед отъездом попрощаться. Ради Бога, сделай вид, что очень счастлив за нее.
– Постараюсь, – буркнул Николай Петрович.
– Я его сестра, – говорила Маша медсестре, дежурившей на пульте неподалеку от входа в Толину палату. – Родная сестра.
– Больному Соломину предстоит завтра сложнейшая операция, – вежливо, но твердо отвечала худая старообразная девица в очках. – Он уже спит.
– Нет, он не спит, – возразила Маша, – потому что он ждет меня. Он не заснет, пока не увидит меня. Я точно это знаю.
– Но мне приказано никого к нему не пускать, – не сдавалась медсестра. – Если дежурный врач увидит, что я…
– Он ничего не увидит. Ну а если вдруг увидит, вы скажете, что я прорвалась в палату силой, угрожая вам автоматом и размахивая над головой атомной бомбой. – У Маши как-то странно блестели глаза, и медсестра, испугавшись, что эта красивая бойкая девушка еще чего доброго подымет шум, чем навлечет на нее гнев и без того раздражительного до крайности Геннадия Александровича, процедила сквозь зубы:
– Ровно пять минут. Я вас не видела.
Маша на цыпочках вошла в палату и бесшумно прикрыла за собой дверь. Здесь оказалось почти темно, только слева от кровати горела маленькая лампочка под металлическим абажуром. Лицо Толи было в тени, но Маша, приглядевшись, обнаружила, что его глаза открыты. Она подошла и молча села на стул, не сводя с Толи взгляда.
– Красивая, – сказал он, – ты пришла, чтобы мучить меня?
– Я пришла сказать, что люблю тебя. А то, что я выхожу замуж, ничего не значит. Ты же сам говорил, всякая плоть трава. Помнишь?
– Но мне уже тогда казалось, что это не относится к нашей с тобой плоти. Я всегда очень любил твою плоть.
– Сейчас ты ее, наверное, презираешь.
– Нет. Я люблю ее еще больше.
– Почему тогда ты не скажешь мне: не выходи замуж, будь моей, только моей? Почему?
– У меня нет на это никакого права. Я не могу ломать тебе жизнь.
– Как глупо… Все вокруг устроено так глупо. И примитивно.
– Наверное. Только мы не в состоянии что-либо изменить.
– Почему? Я могу отложить свадьбу на неопределенное время, мотивируя это тем, что сейчас не время для веселья, а потом…
Толя тихо рассмеялся.
– Смеешься? Думаешь, я не способна на подобное?
– Я над собой смеюсь. Я не способен. Принять от тебя эту жертву.
– Зачем ты меня мучаешь? – На глазах у Маши блеснули слезы. – Тебе это доставляет удовольствие?
– Я не хочу, чтоб ты мучилась. Но я должен наказать себя. За то, что когда-то так жестоко обошелся с тобой.
– Какой же ты… дурак! – громким шепотом воскликнула Маша и выбежала из палаты.
Лемешевы остановились в гостинице «Москва». Амалия Альбертовна, хоть и была по рождению католичкой, отправилась в ближайшую православную церковь просить деву Марию помочь найти сына. Разумеется, это делалось тайком от мужа.
Амалия Альбертовна родилась и выросла в Москве в одном из арбатских переулков, знала ее, центр в особенности. Выйдя из гостиницы, она низко надвинула на лоб фетровую шляпу с букетиком из искусственных фиалок и подснежников (она не хотела, чтобы видели ее лицо, ибо боялась за мужа), перешла к «Националю» и направилась вверх по улице Горького, не глядя по сторонам.
Она любила эту небольшую уютную церковь в Брюсовском переулке, где почти всегда было немноголюдно. К тому же там пел замечательный хор из подрабатывающих тайком от комсомольской организации студентов консерватории, расположенной в двух шагах от церкви.
Поставив свечку возле большой темной иконы Богородицы с младенцем и пожертвовав десять рублей на нужды храма, Амалия Альбертовна присела на лавочку справа – закружилась внезапно голова – и огляделась по сторонам.
Служба еще не началась. Юноша в длинном черном одеянии поправлял лампаду неподалеку от алтаря. Ему было года двадцать два, не больше. У юноши было бледное нервное лицо и темные круги под глазами.
Амалия Альбертовна почувствовала, что начинается приступ и, прислонившись к стене, закрыла глаза.
– Вам плохо? – услышала она над собой громкий испуганный шепот. – Может, принести воды?
Она с трудом выдавила из себя «не надо» и впала в оцепенение. До нее долетал приглушенный гул голосов, она помнила, что находится в храме, что у нее пропал единственный сын, но не могла пошевелиться.
На этот раз приступ оказался коротким. Она открыла глаза. Над ней стоял юноша в темном одеянии. Его длинные тонкие пальцы, сложенные домиком возле груди, заметно дрожали.
– Все прошло, – сказала Амалия Альбертовна. – Не волнуйтесь. Вас как зовут?
– Серафимом. В миру меня звали Иваном.
– Ах, Иван, знали бы вы, как мне тяжело! – вырвалось у Амалии Альбертовны. – У меня пропал единственный сын. Его тоже звали Иваном. Если он вернет мне сына… – Она встала, покачиваясь на своих высоченных каблуках. – Если он вернет мне сына, я озолочу этот храм. Да, я пожертвую все свои драгоценности. Только бы Господь вернул моего Ванечку.
– Молитесь, сударыня. Господь милосерден. – Юноша перекрестился и закрыл глаза. Амалия Альбертовна видела, как подрагивают его тонкие, сложенные возле груди пальцы. Ей почему-то стало его жаль.
– Вы, наверное, очень часто поститесь, – сказала она. – У вас такое бледное лицо. Мне кажется, в вашем возрасте нельзя не есть мясо. Я каждый день готовлю моему сыну ростбиф с кровью. – Она вздохнула. – Может, у вас нет денег? Мне кто-то говорил, что церковь сейчас очень нуждается. Возьмите, пожалуйста.
Порывшись в кошельке, она протянула юноше две десятирублевые купюры.
– Нет, что вы, я ни за что не возьму, – сказал он и даже отошел от нее на шаг назад. – Я не имею права брать деньги у женщин.
– Но ведь я гожусь вам в матери, – сказала Амалия Альбертовна. – Прошу вас, возьмите. Будете иногда ставить свечу деве Марии, заступнице всех несчастных матерей.
Юноша оглянулся и, убедившись в том, что на них никто не смотрит, быстро взял у Амалии Альбертовны деньги и засунул их в левый рукав своего черного одеяния.
– Господь да услышит вашу молитву, – произнес он и снова перекрестился. – Я верую, что ваш сын жив и скоро вернется в лоно своей семьи. Бог не допустит, чтобы с ним случилось что-то нехорошее.
Юноша склонил голову, приложил к груди ладони и собрался вернуться к своим обязанностям.
– Постойте! – вдруг воскликнула Амалия Альбертовна и резким движением сняла с третьего пальца левой руки золотое колечко с мелкими рубинами и бриллиантиками. – Отдайте это на нужды храма. – Она протянула юноше кольцо. – Пускай это станет залогом нашей с вами веры в то, что мой сын жив.
Юноша недоверчиво разглядывал кольцо – три маленьких рубиновых цветочка в окружении тонких золотых листиков, на которых поблескивают бриллиантовые капельки росы.